Безумец - Мигель Делибес 2 стр.


И в эту минуту, Дависито, я захотел свою жену, захотел ее плеч и ее горла и присел на ручку кресла, где сидела она, и обнял ее за талию и почувствовал электрический разряд ее тела под моей рукой. Она ничего не делала, а я от этого еще больше распалился. Она взглянула мне в глаза:

- Обещай, что не будешь больше думать о Робинете! - велела она. - А то ни-ни.

И я поклялся, потому что тогда поклялся бы и в колодец прыгнуть. Но вот тебе вопрос, Дависито: чего, по-твоему, стоит клятва, данная в таких обстоятельствах?

XI

Практикант каждое утро приходил колоть мне йод, очень болезненные уколы. Мне казалось, он меня насквозь протыкает, я ему так и сказал. Он весь был маленький и остренький, как его иглы, и вечно хмурый. Он ответил: "Не дергайтесь, а то в седалищный нерв попаду". И с тех пор я не дергался.

Узелок на шее все же не уменьшался; он затвердел и не переставал болеть. Вроде кисты, но порасплывчатее. Практикант говорил, ничего страшного, но у меня, особенно вечерами, уверял я его, от узелка делалось сильное недомогание и упадок духа. Тогда практикант сказал, что это от температуры, и велел чаще мерить.

Никогда не следи за температурой, Дависито. Намерил 37 и 2 и думаешь: "Ну, завтра упадет". А на следующий день у тебя 37 и 1, и думаешь: "Завтра уже точно не будет, вон уже падает". А на следующий день выдаешь 37 и 3 и думаешь: "Что-то со мной не то". И начинаешь гоняться с градусником за всеми окружающими, и температура только у тебя, и ты чувствуешь, что она тебя и твой дом и всю твою семью доведет до погибели.

Ауриту выводило из себя, что я слежу за температурой; она говорила, что, если уж на то пошло, важно, как я себя чувствую. Я сказал, что неважно себя чувствую и поэтому ставлю градусник, а она в ответ, что неважное самочувствие как раз от боязни температуры. Я в этом не очень-то разбираюсь, Дависито; короче, мне было худо, уж не знаю, из-за боязни, из-за температуры или просто худо и все; но я понимаю, что разница тут такая небольшая, что все равно, от чего лечиться - от боязни, от температуры или от дурноты.

Так или иначе, ганглий мне поначалу не помешал ходить на работу. Санчес сказал, что у его тестя один раз такой узел незаметно выскочил и так же незаметно прошел, что до свадьбы заживет, а что не заживет, то доктор заживит. Я сказал: "А температуры-то у твоего тестя не было". Он ответил: "Не знаю, была или не было; шишак на загривке был ровно как у тебя". Я Санчеса не послушал, я считал, что йод, хорошая еда и хороший сон - это как Божья воля, а Божьей волей со временем все заживет.

XII

Наверное, за всем этим я позабыл бы Робинета и сдержал клятву, данную Аурите, не столкнись я с ним нос к носу в самый неожиданный момент. В тот вечер Фандо из отдела кредитования устроил мальчишник. Фандо хилячок, чернявый и рябоватый. Всегда одевается в коричневое, и еще он очень аккуратный и дотошный и надевает черные нарукавники, когда работает. Он нас накормил и напоил от души, и под конец я остался с Санчесом и Берригортуа, а все пошли догуливать по бабам.

Я осоловел и, хотя вечер выдался прохладный, здорово упарился. Я сказал себе: "Гляди веселей; этот ужин твоему узелку на пользу". И в тот же миг увидал, как какой-то увалень перебегает улицу в сторону метро. У меня в голове всплыло, будто из тумана: "А я ведь его знаю". Я упустил драгоценное время, до меня не сразу дошло: "Вот дурная башка, это ж Робинет!" Я только и успел сказать "Прошу прощения!" и припустил, как подорванный, а доходяга Робинет бежал впереди; я крикнул, чтоб остановился, но он и ухом не повел, а нырнул в метро. На бегу я думал: "У него на мой счет совесть нечиста, вот и удирает". На лестнице я притормозил. От Фандова вина у меня голова шла кругом, и я спустился тихонько, чтоб не сломать шею. На станции никого не было, только стояла удушливая и странная тишина, и вдруг, почти одновременно с окликами Санчеса и Берригортуа сверху, я услышал шаги справа в туннеле. Недолго думая спрыгнул на рельсы и пулей понесся в темноту. Я во всю глотку звал Робинета, но в ответ в туннеле раздавалось лишь эхо. Поначалу я бежал по рельсам, мерцавшим во тьме, но мало-помалу мрак сгустился, и тогда я начал ощущать узелком биение сердца. Я подумал: "Как бы не угодить под поезд". И решил про себя: "Перескочу на другой путь". И ползучий страх нашептал мне: "А если пойдут в обе стороны разом?" Но я ответил себе, чтобы успокоиться, хотя призрачный страх обвивался, словно змея, вокруг горла: "Черт, да не случится такого. В это время и поезда-то почти не ходят уже". Туг раздался свисток поезда, и рельсы подо мной затряслись. Шум шел сзади, и я со сведенным желудком ждал, когда появится свет. Весь напрягшись, я тщился услышать такой же шум с противоположной стороны, а не услышав, перепрыгнул на другой путь и в свете вагонов сломя голову бросился за Робинетом, завидневшимся вдали.

Потом снова наступила темень, а через некоторое время показался светящийся свод следующей станции. Я услыхал грохот нового поезда и в то же время заметил, как Робинет неуклюже взваливается на перрон. Налетел поезд, и мы оказались отрезаны друг от друга. Я машинально крикнул пару раз, а потом сказал себе: "Что, думаешь, криками можно кого-то остановить?" И сам себе ответил: "Нельзя". Тогда сам разум шепнул мне на ухо: "Чего ж ты так кричишь?" И пришлось признаться, что кричу, чтобы вызвать Робинета на поединок, хотя, почему мне надо вызвать его на поединок, я и сам толком не знал.

XIII

Третьего мая, два года назад умерла мама, Дависито. Угасла, как птичка, тихо, без всякой агонии, можно сказать, скоропостижно, хотя уже давно слегка хандрила. Схоронил я ее скромно, по-простому, во-первых, по недостатку средств, а во-вторых, ей бы точно не по нраву пришлась показуха даже после кончины.

За эти два года я много думал о маме, Дависито. С папой она жила несчастливо, да и твой отъезд ее здорово подкосил. В последние дни еще ишиас донимал, и незадолго до смерти один знахарь велел ей держать ногу в травяном отваре; это помогало, зато от простуд спасу не стало, потому что она, бедняжка, желала спать, не вынимая ноги из тазика. А иначе от боли не заснуть было. Не припомню, Дависито, чтобы я как-то плохо с мамой обошелся, даром что иногда, из-за дурацкого моего характера, совесть грызет и без повода.

Мама в последние годы очень полюбила разговаривать и, как многие другие старички, только воспоминаниями и жила. Через день рассказывала мне, как познакомилась с папой, да в таких подробностях, будто я раньше не слышал. Очень растроганно вспоминала: "А когда я протянула ему обратно дымчатое стеклышко, чтобы он тоже посмотрел на затмение, он сказал, глядя мне прямо в глаза: ‘Ни к чему; для меня нынче утром солнце не затмится’". И всегда надолго умолкала после этих слов. И наоборот, про По и наше житье во Франции рассказывала поспешно, словно хотела побыстрее закончить. Там она была очень несчастна, Дависито, потому что к тому времени папа уже позабыл затмение и только и знал что казино да свои картины. Я спрашивал: "А почему мы уехали в По?" И она отвечала: "Папа однажды мне сказал: ‘Здесь художнику развернуться негде. Я должен выставляться в Париже и Тулузе’". Я-то подозреваю, Дависито, не только картины он там выставлял, в Париже и Тулузе. Я старался из мамы побольше вытянуть, потому что подметил, что она предпочитает помалкивать о той нашей жизни. Как-то вечером она мне поведала: "Когда ты рожался, я была одна и все делала сама, пока не пришла мадам Лувуа, консьержка". И в груди моей, Дависито, ожила тяжкая и горячая ненависть к покойному папе. И не иссякла, пока мама не рассказала, какой у этой истории грустный конец. Она всегда говорила: "Когда папа умер…" А я однажды спросил: "А от чего он умер?" Она повторила, будто меня не услышала: "Когда папа умер…" И потом я, долго еще ничего больше не говорил. Она всегда начинала плести историю по-старому: "Когда папа умер…" А я возьми и скажи: "Мама, а от чего он умер?" Она ответила: "Покончил с собой". Я не шелохнулся, потому что беда эта уже давно гнобила меня изнутри. Мама вздохнула и продолжала: "Застрелился однажды утром у себя в студии, двадцать лет назад. Дависито этого не перенес. Сбежал. С тех пор я его не видела".

Я тогда промолчал, Дависито, но решил докопаться до правды. Как-то вечером спросил: "А папа много играл?" - "У него и денег-то таких не было, на какие он играл", - сказала мама. И еще я спросил: "Почему я ничего не знал?" - "Ах, милый ты мой, - отвечала мама, - тебе было четыре года от роду. Ты играл на лестничной площадке перед студией и плакал, когда мы прибежали наверх. Напугался выстрела". - "А Дависито?" - спросил я. Мама сказала: "Он уехал. Не пережил".

XIV

Когда началась эта история с Робинетом, я стал стараться, Дависито, припомнить Францию, какая она была в моем детстве, и говорил себе: "Очень может быть, что наша с ним связь тянется еще с тех пор". Но только и вспоминалось, что запущенные сады да белки, скачущие в кронах огромных деревьев. Иногда, сильно поднатужившись, я смутно видел серый город, окутанный серой дымкой, где воздух недвижим и прозрачен, словно стекло.

И в этих муках памяти я сказал себе: "Может, все это у меня от папы". Мы - продолжение других, Дависито, и ничто из того, что мы мним нашим, не возникло в нас само по себе. Всё мы унаследовали. Поэтому я начал подумывать, что чувство Робинета у меня - от папы, перешли же от него ко мне большой рот и непослушные волосы. Я не суеверный, Дависито, но, сдается мне, несмотря на радиолокаторы и телевидение, человечество еще и наполовину не развилось. Не смейся, Дависито. Мама считала, что у папы взрывной характер, оттого что кровь такая разная - дедули Ленуара и бабушки-горянки. Мама так твердо в этом себя убедила, что однажды даже решила справиться у знахаря. "Наблюдал я в подобных случаях такого рода реакции", - сказал знахарь и содрал с нее пять дуро.

А она заплатила с превеликим удовольствием, Дависито, потому что ее хлебом было не корми - дай найти оправдание папиным заскокам.

С другой стороны, я и сам видел не раз, как гипнотизеры вытворяют такое, что волосы дыбом встают, и понял, что есть, есть таинственная энергия, вроде немого языка, который связывает двоих на расстоянии, и не то что провода - слова тут не нужны. Я тогда думал, Дависито: "Когда распознают природу и возможности этих связей, мир перевернется".

Честно тебе скажу, размышлял я обо всем этом не слишком уверенно, с опаской, которую сам за собой не желал признавать, и, разумеется, не посвящал Ауриту в свои раздумья и тревоги. Разве что Санчесу намекнул как-то вечером, когда мне особо хотелось поговорить, и Санчес сказал: "Ты смотри, осторожнее, Ленуар, и покрепче умом люди в дурку попадали". И вдруг мне показалось это обидно со стороны Санчеса, и так я ему и сказал, благо знаю, что он всегда поймет; но сразу после я подумал, что Санчес так сказал по великой доброте душевной, потому что я даже не одной, а обеими ногами уже был в сумасшедшем доме.

Не знаю, получится ли у меня описать тебе мое тогдашнее состояние, Дависито. Наверное, ты не раз сидел над кроссвордом и уже все разгадал, кроме одного слова, и в нем уже вписано несколько букв, да и кажется оно самым обычным, различаешь в нем что-то знакомое, да что там далеко ходить - ты по сто раз на дню его говоришь. И вот ты изводишься и подбираешься к нему и так, и сяк, и подставляешь разные буквы и произносишь вслух - авось выйдет похоже на то, настоящее слово. Но все без толку. Слово упрямится и не дается, как будто дразнит и смеется над тобой. То тебе кажется, что ты уже близко, то - что оно убегает, убегает, и словно кто-то подсказывает на ухо: "горячо, горячо" или "холодно, холодно", и одинаково бесят близость и даль, потому что ни так, ни так слова не угадать.

В точности это и происходило у меня с Робинетом, но я не мог отделаться от наваждения, Дависито, потому как знал наверняка, что Робинет не просто так встрял в мою жизнь, - к худу ли, к добру ли, - как то слово из кроссворда, не совсем тебе незнакомое, но уловить которое ты никак не можешь.

XV

Аурите я, само собой, ничего не рассказывал о случившемся после мальчишника Фандо. Но несколько дней потом опасался, потому что ходил очень напряженный, и Аурита тоже была вся на нервах, и я подозревал, что чуть между нами искра проскочит - и разразятся громы и молнии. Поэтому я старался все спускать на тормозах и тихо-мирно делать домашние дела. Но некоторые вещи, Дависито, будто специально придуманы, чтобы довести до ручки самого выдержанного. Интересно, что бы сказал уравновешенный малый, если бы каждое утро слив у него в раковине оказывался забит волосами, тюбик с зубной пастой - не завинчен, а на стуле в его кабинете валялась женина ночнушка. Я обычно беспрекословно сношу такие неприятности, но на третий день после мальчишника Фандо раковина не сливалась, а время поджимало, потому что я проспал, а у нас в конторе - не помню, говорил тебе или нет, - с опозданиями страсть как строго, и надо расписываться, а кто опоздает - тому замечание, как в школе. Я пробил слив шпилькой, а когда захотел почистить зубы, оказалось, что тюбик открыт и засохшая корочка пасты не дает выдавить новую. Нажал - ничего. Снова нажал - тюбик надулся на конце, но паста не пошла. Я торопился, Дависито, и даванул со всей силы, и вдруг из тюбика вылетела белая колбаска, длинная, как змея, и налипла на зеркало, забавно изогнувшись. Я пошел в спальню и, злой как собака, разбудил Ауриту:

- Ты когда-нибудь будешь пасту закрывать? - сказал я.

- Так. За этим ты меня, значит, разбудил, дурачок?

- Будет когда-нибудь в этом доме порядок?

- В каком смысле - порядок?

- В смысле - порядок!

- Ой, милый! Ты на работу опоздаешь, если не поторопишься, - отвечала она.

И этим она меня просто обезоружила, Дависито, я подошел к ней, обнял и поцеловал и попросил прощения, а она сказала тихонько: "Хочешь, я подвинусь, ляжешь?" И подвинулась. И прошептала: "Разве мало тебе, что в голове полный разнобой?", а я взял погладил ее и обнял, и поцеловал. На ней была та же рубашка, что в брачную ночь, очень красивая, вся в кружевах. И мы еще раз обновили эту рубашку.

XVI

Я сильно опоздал, и лист, где расписываться, уже унесли, и я пошел к консьержу и сказал:

- До каких пор тут с нами будут обращаться, как со школьниками?

- Спросите у директора, - ответил он.

- Мне с директором не о чем разговаривать.

- Ладно.

- Что? - переспросил я, озлившись.

- Ничего, - сказал он.

- То-то же! - сказал я.

Я заглянул к себе в душу и сам себя не узнал, Дависито. И подумал: "Это все Робинет виноват". Увидал, что Санчес обалдел от моих манер и смотрит на меня, подошел к нему и сказал:

- Ты что-то хотел, Энрике?

- Нет, а что?

- Да ты так долго на меня глядел, не отрываясь, что я решил - ты что-то от меня хочешь.

- Ничего не хочу, спасибо.

И тогда я почувствовал, что в узелке не шее у меня пульсирует кровь, а лоб горит, и сказал:

- Я пошел; сегодня не хочу работать.

Не иначе как я очень громко это сказал, потому что все подняли глаза и глядели па меня с удивлением. Ко мне подошел Санчес и сказал участливо:

- Ну что ты, не говори глупостей.

- Никакие это не глупости, Энрике. Мне сегодня работать неохота.

Мне навстречу вышел инспектор, а я, не останавливаясь, поравнялся с ним и сказал:

- До свидания.

Клянусь, Дависито, ничего такого я не задумывал заранее, а просто все получилось так, как должно было получиться, и уже на улице я подумал: "А что, был бы я счастливее, если бы мне не приходилось пробивать слив каждое утро или если бы директор отменил росписи за опоздание?" И тут же подумал про Робинета и сказал себе: "Папа, мама или Дависито мне бы все разъяснили насчет Робинета. А никого из них нет. Вот в чем заковыка".

Я зашел в кафе и взял стакан вина, а потом бродил по улочкам вокруг погреба того зализанного бармена. После вернулся в центр и в другом баре выпил еще стакан. Постепенно я стал чувствовать себя виноватым и всеми покинутым, а в голове пылал жар и крутились разные мысли. От всего этого у меня сделалось головокружение и какая-то вялость в желудке. Вот ведь странно, Дависито, все мои чувства отдаются в живот. Видно, это мое слабое место, запоры. В общем, сам того не желая я оказался в банке и заметил у всех на лицах этакую неясную надежду на поразвлечься. Но я прошагал напрямик в кабинет к инспектору и рассказал ему про Ауриту, и про ганглий, и про температуру, и про ребенка, которого мы ждали, и про тревоги, напавшие на меня из-за всего этого, схватил его за руку и поднес к моей шее, а он сказал: "Да-да, действительно, есть какое-то образование"; а потом поднес ко лбу, он потрогал и сказал, смешавшись: "Не исключена небольшая температура". Я заметил: "А то и большая, сеньор инспектор" - и напомнил про свои десять лет службы без единого прогула и всего с тремя опозданиями, а он размякал и размякал и, наконец, сказал:

- Ну, хорошо, Ленуар, в первый раз прощается, но чтоб больше такого не было.

Я поблагодарил и вышел из кабинета, и Санчес спросил: "Ну что, Ленуар?" Я ответил: "Да ничего". Санчес смерил меня сочувственным взглядом и сказал: "Ну ты гусь".

XVII

Когда доктор сказал, что слышит сердце ребенка, я почувствовал биение бессмертия в крови. Наверное, от волнения из-за предстоящего отцовства. Я спросил у Ауриты, пинается ли он; Аурита сказала - не пинается. Доктор сказал, что еще и половина срока не прошла. Аурита спросила, а не двойня ли там, а он спросил, с чего она так решила. Аурита залилась румянцем и пожала плечами. А мне вдруг будто в шутку подумалось, что когда-то мы с Робинетом сидели в одном животе, и тут же я покрылся испариной, посерьезнел и сообразил: "А ведь я Робинета раньше видел в каком-то тесном и закрытом месте, вот как в животе". Это была просто догадка, Дависито, но мне опять показалось, что вернее ничего и быть не может. Врач прописал Аурите витамины и колоть кальций.

Санчес меня предостерег, когда я ему рассказал: "Витаминов не давай, пока не родит. Лучше уж пусть малец снаружи вымахает, чем в животе". По правде говоря, он убедительно рассуждал, и я дома так Аурите и сказал. Она спросила: "Санчес, что, - врач?" - "Нет, сама знаешь", - отвечал я. "Зато любит соваться куда не просят, так ведь?" Я напрягся, но набрался терпения и сказал, пусть делает что хочет, а она мне в пику возразила, что не своему капризу потакает, а делает что доктор велел.

Ладили мы тогда не очень, Дависито, и я знал, что причина не в Аурите и не во мне, а в Робинете. Из-за этого наваждения я такое выдумывал, что аж совестно, даже что мы с Робинетом встречались в прошлой жизни, неизвестно - как, каким образом и где, но, так-то разобраться, бред все это, я же христианин, Дависито, и не верю во всякое вранье насчет переселения душ, реинкарнации и прочего. Такое вертелось у меня на уме от отчаяния, но на самом деле не особо я в это верил. Зато стал сомневаться в своем здравом рассудке. Иногда у меня так стучало в висках, что стук отдавался в подушку, как удары кнута, и я пугался и вскакивал, ища за что бы твердое ухватиться. А вдобавок состояние мое ухудшалось. Я уже не мог избавиться от Робинета. Если бы у меня тогда получилось забыть его, Дависито, клянусь, я бы так и сделал. Но Робинет, как вино пьянице, стал мне необходим.

Назад Дальше