Лаги грызла яблоко и смотрела на группу ташкентских евреев, ждущих рейса Москва - Вена. Они ходили вокруг монументальных чемоданов, говорили по-таджикски, шумно водили детей в туалет. Посреди этой полусонной суеты громоздились две древние фигуры - старик в тюбетейке, похожей на крашеную скорлупу ореха, и старуха. Неподалеку от них в неудобной позе отдыхал Рафаэль, освободив ноги от лакированных туфель. Он не видел Лаги - они уже два часа назад попрощались, и, кусая губы, она направилась к стеклянному выходу… Потом тайно вернулась и приткнулась поблизости.
Она не могла подойти ближе - и так при их коротком прощании вся чемоданная родня ощетинилась улыбками. Для них Лаги была чужачкой, из-за которой бедный Рафаэль чуть было не остался в этом Ташкенте. Ее не полюбили еще с той самой свадьбы, когда он переоделся клоуном, пел и бросал из руки в руку яблоки. Женщиной Рафаэля для родни каким-то образом оставалась его бывшая Марина - вот она сидит неподалеку, в химической завивке, с тремя чемоданами и вторым мужем. Лаги видела, как несколько минут назад она независимо подошла к встрепенувшемуся Рафаэлю, что-то выясняла, между делом поправляя его слегка съехавший набок гороховый галстук. Родня смотрела на это безучастно, второй муж читал "Правду". Только мальчик Уриэль, который на той самой свадьбе громко признался Лаги в любви, подошел к Рафаэлю и во весь голос спросил по-русски: "А почему вы после тети Марины не стали жениться - вот тетя же женилась, заметили?" Старуха очнулась и сунула внуку какое-то желтое печенье.
Да, сейчас Лаги уйдет. Только еще немножко постоит, подежурит.
От стояния затекали ноги, венский рейс все запаздывал. "Я не хочу этот арапорт, везите домой", - возмущался Уриэль, и старуха, у которой уже кончились печенья, делала в воздухе успокаивающие жесты. "Дамой, дамой", - кривлялись остальные дети; проснулась кошка, спавшая в птичьей клетке, и тоже замяукала.
Кошка, жирная и несчастная, напомнила вчерашний разговор с Ташкентом. Разговор был со свекровью, которая приехала понянчиться с Султаном ("Юсуф опять куда-то исчез. Ты его в Москве на улице не видела? …обязательно ходи в Большой театр!"). Потом трубку взяла Юлдуз: "Опа, приезжайте скорее - Мурзик потерялся! Такой хороший - везде искала. Наверное, мальчишки украли!" - "Не плачь, сестренка, найдется, еще поищите". - "Не найдется, везде искали, собаку нашли, а его не нашли". - "Какую собаку?" - "Пудельную". Тут связь прервалась - хай, сегодня перезвонит.
Венский самолет наконец прибыл и уже стоял где-то неподалеку, поливаемый серым московским дождем. Еврейский табор пришел в движение: детей снова повели в туалет, второй муж перестал читать "Правду" и напоследок торопливо делал из нее вырезки; старуха усмиряла нервную кошку. Рафаэль принялся вытирать пот большим, как наволочка, носовым платком; кузен Гаррик ходил вокруг в новых красных подтяжках и дирижировал сборами. "Мы едем на Землю обетованную; сначала в Вену, потом на Землю", - кричала в ухо старику какая-то симпатичная женщина; проходящие мимо оборачивались, а старик только хлопал воспаленными от невыносимой мудрости глазами.
Хуже всех вел себя Уриэль. Он подбегал, пинал чемоданы и убегал с криком: "Аба ба байт!" - единственная фраза, которую он выучил из израильского самоучителя. Ему обещали, что его накажут и вообще поставят в угол прямо в самолете. Наконец, просто оставят. Уриэль пинал клетку с кошкой и убегал. Вдруг он оказался прямо рядом с Лаги:
- Аба… ба… Меня оставляют. Поедешь вместо меня?
Теперь родня увидела ее, Рафаэль перестал тереть глаза платком. В этот момент стали объявлять начало регистрации на венский рейс.
Ровно на половине объявление запнулось. Скрежет, тишина, снова скрежет.
И в аэропорту стало светло - со всех сторон хлынула музыка, старая, мягкая. Закачались чемоданы, лопнули невидимые цепи, солнечная река подхватила беженцев и закрутила в прощальной пляске.
Кружился, расставив птичьи руки, мальчик Уриэль. Солидно подпрыгивал Гаррик, вокруг него семенила, прикрыв глаза, симпатичная женщина. Старуха с видом заправской сазанды притоптывала возле кошачьей клетки. Рафаэль жонглировал золотыми шарами, приплясывая и плача; рядом прыгали дети, кто-то кричал: "Самолет, самолет, унеси меня в полет!"…
- Моцарт, сороковая.
Лаги обернулась. Неподалеку стоял высокий спортивный старик с чемоданом и наблюдал за танцем. Веселый прокуренный голос, каким он сказал "Моцарт", был настолько знаком, что трудно было поверить.
Старик тоже удивленно посмотрел на Лаги:
- Лизонька?
Так называл Лаги только один человек.
- Борис Леони… Дядя Борис!
…Когда через пару минут Лаги обернулась - уже никто не танцевал, музыка смолкла, ташкентцы спешно отступали в глубь зала по направлению к регистрации. Последним волокли Рафаэля. Поймав взгляд Лаги, он торопливо помахал ей флейтой.
Они шли по улице, продолжая удивляться вчерашней встрече. Б. Л. вернулся из Вены тем самым опоздавшим самолетом.
Последний раз они виделись, когда он приезжал в Ташкент лет шесть назад в "командировку на сентябрьские дыни". Много пил, с отцом и без отца, хрипло жаловался, что его перестали пускать на Запад. Школьница Лаги слушала его, жалела, потом рискнула дать совет: "А может, это оттого, что вы любите спиртное - они вас просто стесняются отпускать?"
Сейчас они весело вспоминали тот случай. Сели на скамейку: "Что изволите, барышня: курить или целоваться?" Не дожидаясь ответа: "Трубку мира или сигареты войны?" Достал свою знаменитую трубку. Порылся в портфеле и вытащил пачку веселых австрийских сигарет: "Империалистические, угощайся". Лаги курила, улыбалась; Б. Л. продолжал шутить.
- …Лизонька, что с тобой?
- Борис Леонидович, раз мы так встретились… Я нашла те письма, военные. Вы не можете рассказать мне о Лизе, то есть Луизе? У отца там было с ней, и вы…
Старик ничего не ответил, покусал пластмассовыми зубами мундштук погасшей трубки. Потом все же заговорил - бесцветно и нешутливо.
- …Она бросилась прочь, я упустил. Когда опомнился, она провалилась в ночные улицы. Там уже блуждал патруль - с зелеными фонарями, с колотушками из бараньих черепов. Говорят, такая в этом городе традиция, население само наших ребят попросило, сами костюмы с масками принесли. На чем я?..
- Комендантский час, - сухими губами произнесла Лаги.
- Да, наступил комендантский, где-то даже стреляли. Наверное, в воздух - воздух был нашим главным врагом, свободный европейский воздух, при этом такой насыщенный, что всплываешь в нем, как в Мертвом море. Я лихорадочно терял время, носясь во тьме чужого города… По соседней улице кралась патрульная машина, тихо звеня бараньими черепами, - я боялся, что сейчас они встретятся, Луиза и патруль, и все будет кончено. Со мной, с твоим отцом, с Луизой. При мне было оружие - хотя и не полагалось. Я взвел курок. Потом выстрел, совсем рядом. Ты когда-нибудь слышала живой выстрел?
Лаги помотала головой:
- В кино.
- Я не сразу разобрался где. Пустые кишки переулков, направо, еще направо - ее не было, пустота. Совсем рядом патруль, машина - я вмялся в стену, в какую-то подворотню. И увидел - Луизу и его…
- Отца?
- Нет. Дина в то время уже держали в замковом погребе. Хотя в первую секунду я подумал, что это именно Дин. Бред - тот тип был выше… твоего отца и в круглых крысиных очках. Похож - это меня немного сбило. Луиза лежала на потемневшем снегу, а тот возился над ней - кажется, обыскивал…
- Откуда вы все это могли видеть - там же было темно?
- Там было светло, - Б. Л. прикрыл глаза. - Светло как на солнце… Наконец он все-таки нашел у нее какой-то медальон. Или монету; присвистнул вот так и подбросил на ладони… И только тогда увидел меня. Я выстрелил.
(Светло как на солнце… на солнце… солнце…)
- В упор. Он покачнулся. Лизонька, куда ты?!
Она быстро уходила. Обернулась:
- Луизу застрелили вы.
Моцарт, сороковая. Он почти догнал ее, но она не останавливалась.
- Послушай, я все потом объясню… Я старый человек, на нас смотрят.
- Вы убили. Вы.
- Да остановись ты в конце концов, соплячка! Девчонка…
Лаги остановилась - дорожка предательски упиралась в серый забор, за ним тарахтела стройка.
- Кто… тогда?
Они стояли, тяжело дыша, запертые бетонным забором. Б. Л. обнял Лаги - осторожно и одновременно больно, как отец.
- Не я… не я… кто угодно - тот тип, патруль, наконец… она сама! Дин говорил, что она хранила у себя…
Лаги уже ничего не говорила, не отстранялась - только мотала головой.
- Отец знал об этом?
Б. Л. выпустил ее из костлявых объятий, они пошли обратно, оставив за спиной забор, упиравшийся в низкое простудное небо.
- Когда его отпустили из подвала, он уже многого не помнил и не понимал. Не знал немецкий, не любил философию… Помнил, что я его друг, первые дни ходил за мной по пятам как привязанный…
Б. Л. снова остановился, прикрыл уставшие от вспоминания глаза. Что он сейчас видел? Как Дин рассыпает шахматы и долго и внимательно разглядывает каждую фигуру, так, что Б. Л. становится не по себе? Или - как Б. Л. берет с собой еще бледного Дина в гости к замковым буфетчицам - и наутро слышит такой вопрос: "Борис, а как… Луиза?" "А кто это?" - прикидывается Б. Л., внимательно глядя на своего товарища. Насреддин молчит, потом медленно улыбается: "Имя такое красивое - Луиза. Если у меня…"
- Сказал только однажды, что если у него родится дочь - назовет Луизой, а если сын - Борисом.
Лаги молчит; серые вечерние облака, старинные деревья без листвы и цветов. Да, отец выполнил обещание - несмотря на безумное нежелание матери, Лаги была названа Луизой. А потом, через четыре года, должен был родиться маленький Борис, Борис Ходжаев, даже успел родиться…
- А отец помнил, что с ним делали в подвале?.. Нет?
Впереди засветилась рогатая "М" подземки, кровавый светлячок. Воскресная прогулка близилась к финалу.
- Почему ты решила, что это я… стрелял в Луизу? Абсурд какой-то.
Лаги пожала плечами:
- Увидела… Даже не закрывая глаз - увидела ваше тогдашнее лицо, темноту, выстрел. Особенно выстрел. Сколько ей было? Двадцать два? Двадцать два - как мне. Она была в чужом городе - я тоже сейчас в чужом городе. Брошенная - и я… наверное. Да вы не беспокойтесь, Борис дорогой Леонидович, со мной все как надо. У меня есть Султан…
Улыбнулась куда-то в себя. Они стояли в какой-то подворотне, в двух шагах от стеклянной пасти метрополитена.
Лаги шла - между каменной рекой домов и железной рекой машин.
"А что есть у вас, Борис Леонидович? Наверное, ничего. Вы всю жизнь переводили чужие прекрасные мысли, не становясь от этого прекраснее - только больше пили и торопливее старели.
Да, вас оправдывало остроумие. Просыпаюсь я с рассветом, а в кармане ни рубля. Смешно. Но это тоже - чужое. Взяли чужую песню, посмеялись. Вы шутили над словами, над буквами - даже не над людьми: для вас людей уже давно не было. Люди непереводимы… Нельзя их вынимать, как слова, из одного языка и, лишая памяти, родины, детства - перетаскивать в другой. Вы говорили когда-то отцу, что истина рождается в споре. А сами думали, наверное, по-другому: что спорщики и вообще люди - только мешают, что истина рождается там, где нет никаких людей… В темном тоннеле, где движутся слова, имена и буквы. А может, так вы стали думать потом, после выстрела. Да, наверное. Поэтому вам было так светло в той черной подворотне - люди стали вам неинтересны, кровь - скучной. Вы совершили нечаянное жертвоприношение и стали князем слов и имен. Известным переводчиком, перевозчиком образов, бесплотных и чужих. Что помешало вам тогда стать их царем - одним выстрелом в себя?.."
Так - нет, приблизительно так думала Лаги, подходя к толстым колоннам Большого театра. В театре уже горели огни, шевелились кулисы, разогревался оркестр.
Билет ей достал перед отъездом Рафаэль.
А Б. Л. все спускался по тоннелю метрополитена, с бесполезным валидолом под прикушенным языком. Толпа крутила его, а он все хотел остановиться и нащупать где-нибудь чистый воздух. "Ты не права, девочка, все не так".
Наконец он добрался до осклизлой стенки и чуть не упал возле какого-то нищего. Здесь дышалось немного легче, даже слышалась музыка. "Герр Либерзон, ступайте в казарму и переводите своего Кафку, а я больна, и мой турецкий танец ист цу энде".
Что ты, Луиза… Где ты слышишь турецкий танец? Это же сороковая, сороковая симфония. Сороковая - помнишь? Помнишь…
Москва! Как много в тебе света, газа, электричества. Как торопливо твое сердце, как нарядны вечерние реки, в которых глубоководными рыбами плавают огни. А звезды на изумрудных колпачках Кремля, а колдовское мороженое в кафе "Космос"? И, конечно, метрополитен - храм транспорта, подземное лицо столицы. Сколько мрамора, полудрагоценных камней, восторженных мозаик, позолоты! Сколько спешащих тел, сокращающихся мышц, бесконечных зачарованных лиц…
Но - выйдем скорее на поверхность, полюбуемся холодной прелестью весеннего заката. Только спросим напоследок гостя столицы, ленинградца Бориса Леонидовича Либерзона, ветерана войны и члена Общества советско-австрийской дружбы, что он думает о вечерней Москве? Борис Леонидович! Вы нас слышите? Ку-ку!
…Лаги уезжала из Москвы - прикрывшись зеленым зонтиком от мокрого снега.
Теплое утро, середина ташкентского мая.
Листва уже посеребрилась пылью и не режет глаз своей зеленью. Зато столько роз; город пахнет, как магазин "Цветы".
Пока все зачехлено последними сумерками - время полпятого или даже меньше. Только тишина и птицы.
Султан проснулся спокойным и невлажным. Дом еще спал; никто не ходил и не жарил лук. В распахнутом окне сонно зеленел виноградник.
…Султан чихнул и приоткрыл глаза. Над ним, пропитанное утренним светом, склонилось лицо Лаги.
- Прошел год, ровно-ровно год, - сказала Лаги, не замечая пробуждения сына. Она вспоминала, шевеля сонными губами.
"Он будет нашим царем, - говорил тогда Маджус, - царем немногих. Не перебивайте, опа, лучше сидите неподвижно. Итак, год.
У вас, Лаги, будет много забот и даже мужчин - забот, конечно, больше. Мужчин ровно двое - сначала к вам приблизится помощник, потом соблазнитель. Один будет сделан из воздушных шаров, другой - из колышков и тряпок, поэтому лучше не бойтесь их.
А зрительный зал будет глазом ребенка.
В нем станет отражаться время, он будет видеть наш театр насквозь, как будто он стеклянный. Это глаз прирожденного царя, умеющего видеть сквозь лица и руки, сквозь все возможные сочетания лиц и рук…"
Тут Лаги заметила, что Султан уже не спит, но глядит на нее из-под своих маленьких век. С полминуты они просто смотрели друг на друга. Потом где-то вдалеке, над Чиланзаром, весело прогремел гром. "К празднику", - почему-то успела подумать Лаги.
В тот великолепный майский день дождь так и не собрался. Несколько осторожных капель брезгливо ощупали пыльную листву. И все.
А потом прошло еще двадцать четыре года.
Две машины, с музыкантами и с телевидением, прибыли вместе, едва не столкнувшись. В переулке уже толпились небрежно припаркованные "Волги", несколько "Нексий" и "Запорожец", почти подпиравший кривую глиняную стену.
Вылезали тоже одновременно: трогая друг друга локтями, футлярами, коробками-шнурами. К прибывшим уже устремлялся распорядитель свадьбы, даже несколько распорядителей и пара советчиков с родственниками. Шаркали калоши, кипела беседа, на асфальт летели плевки. Телевизионщики зажигали слезоточивые огни, размечали пространство шнурами и окуривали сигаретами "Хон". Музыканты, опоздавшие сильнее, не курили, а ставили микрофоны ("Раз, раз, бир, икки, раз") и расчехляли инструменты. Паренек с консерваторскими руками натирал канифолью смычок гиджака.
Тут выбило пробки. Распорядители ушли спасать дело; женщины на темной кухне замерли над салатом, разочарованно закричали дети. Но во дворе, где белели столы, было все видно. Заблудившееся пятно заката охватило один из почетных столов: блеснула тонкая оправа, заиграла перламутром седина. Старушка улыбнулась и посмотрела в свежее небо. Разумеется, она была иностранкой.
Снова загорелся свет, застучали ножи, залязгали вилки. Мужчина с микрофоном еще раз произнес считалочку, и музыканты заиграли.
Марта поморщилась - стол, куда ее усадили, стоял недалеко от колонок. Помочила губы в горьковатом чае. Ужас. Ужас. В каждом ухе по оркестру. Законопатиться ватой?
Гости тем временем наслаждались чаем, лузгали горный миндаль и смотрели на танцовщицу. Та кружилась между столами, отражаясь в чайниках и чашках. Кисти рук нетерпеливо и ловко ласкали пыльный воздух. Ей стали давать деньги - в основном сиреневые сотенки, - и она ловко сооружала из них веера, обмахивая и соблазняя кого-то невидимого. Проплывая мимо музыкантов, она освобождалась от денег; музыканты добавляли старания, фрау Марта закладывала очередной жгутик в свое старческое ухо.
Музыка кончилась; сквозь лабиринт столов к Марте пробирался телевизионщик.
Ослепляемая софитами, Марта в который раз бормотала о своей любви к этой древней и гостеприимной земле. От спешно проглоченной самсы разгоралась изжога; кроме того, Марте некстати вспомнился рассказ покойного Доктора о том, как один раз в узбекской пустыне на него налетела местная телешайка. Рассказ был забавен - ее первый муж вообще был рассказчиком. А? Нет, она слушает… Повторить про любовь к земле?
Марта повторяет, вслушиваясь в перевод. Нет, Доктору было легче - он знал русский как свои пять пальцев. Хотя для той части своей работы, в которую он ее не слишком посвящал, знание русского было… Забудем.
"Я полагаю, у вашей культуры имеются большие перспективы", - хрипло закончила Марта, ненавидя свое телевизионное косноязычие.
С ней бодро согласились.
"Тех двоих снимем позже, - командовала картавая телевизионщица, - пока поснимайте пляски". "Только и снимаем, - шепотом огрызался старик оператор, - только и снимаем - то пляски, то гробницы, то опять пляски с гробницами… Скоро все сами запляшем и сдохнем". Стал снимать танцовщицу - музыка заиграла снова.
"Интересно, кто эти двое, кого они собираются снимать?" - думала Марта, маневрируя вилкой между крупно нарезанным луком помидорного салата.
Марта прикрыла глаза, вспоминая начало - то ли этой свадьбы, то ли другого праздника. Все торжества, по которым она здесь ходила как призрак, давно слепились в какой-то бракованный калейдоскоп.
…Разноцветные тряпочки на чинарах теребит ветер, пахнущий бараньим жиром и кока-колой. Продавцы свистулек дуют в своих осликов, дракончиков, химер; их перекрикивают торговцы боярышником, сухим перцем и шафрановой пылью. Любительницы абсента вылезают из своих пещер, щурясь от солнца и сплевывая на дорогу, обсыпанную карнавальным мусором, обгорелыми страницами Фадеева (ритуальной жертвы последнего Дня библиотекаря), ракушками лузганого арахиса. Золотозубые матери с младенцами, завернутыми в дешевые пеленки. Мужчины дуют в длинные, до неба, карнаи, выдувая мыльные пузыри восторга…