"…От духоты тело начало оглушительно чесаться. Выяснилось, что Лаги забыла дома мыло. Пришлось мыться раскисшим куском хозяйственного, валявшимся на полу, с прилипшими волосами. На женщин лилась тусклая вода, старшая кричала на младшую, младшая отрешенно терла ключицу оставшимся обмылком и страдала от острых, как приступы рвоты, наплывов музыки неизвестно откуда. Симфония то всплывала, то погружалась, то превращалась в футбольную драку на фоне октябрьского неба, и нельзя было ни плакать, ни вырвать. Голые женщины стояли друг против друга; долгожданная горячая вода стекала по медузообразным грудям старшей, она кричала, терлась капроновой губкой и размахивала руками, как дирижер. Младшая, богиня, стояла лицом вниз, разглядывая желтоватый метлахский пол, на который стекали грозовые облака мыльной пены. Наконец старшая женщина закончила долгую тюркскую речь русским "сволочь" и замолчала, страдая и тяжело дыша. Вода еще пару минут текла по двум смуглым фигурам, потом ее выключили. В тишине стало слышно, как старшая плачет, растирая мокрые глаза влажными прядями длинных волос. Эфирные футболисты, давно уже прекратившие вечернюю драку, выстроились вдоль липкой банной стены и лениво сочувствовали. Вечером свекровь написала трехстраничное письмо отцу Лаги".
Диктор закашлялся и тут же растворился в собственном кашле.
Мужчина в ее сне не был Юсуфом. Это не доказывает, что она не любила. Она защищала Юсуфа от жизни, от любви матери, от мучительного сна, во время которого он вспоминал подвал, вскрикивал и не мог проснуться. Бессонная и бесслезная Лаги будила его, пересказывала, как ребенку, книги и целовала его голое плечо, на которое падал свет уличного фонаря…
Лаги стояла у открытого окна, глядя на политый из шланга двор. Увидела невысокую мужскую фигуру в незаправленной рубашке и не испугалась.
В соседней комнате заговорила во сне свекровь, у кого-то громко и властно прося прощения. Ночной человек подошел вплотную к подоконнику, улыбнулся и поприветствовал прильнувшую к оконной решетке Лаги.
Это был младший брат. Младший брат Маджуса, которому, оказывается, сейчас нехорошо. Это было правдой.
Закутанный в курпачу Маджус лежал рядом с дымившимся исрыком, отгоняющим демонов, и держал за щекой непроглоченный аспирин. Завтра будет как огурчик, заверил брат и шепотом засмеялся. Он всегда болеет после того, как поговорит с людьми. Он же святой, а сейчас быть святым особенно тяжело. Участковый недавно приходил, отец пытался деньги дать; начальник поговорил с Маджусом, извинился, потом еще даже два кило говядины принес, коров держит. Маджус после разговора два дня болел, я тоже отгул взял. Вы меня не узнали - я тут у вас сантехником работаю, а вообще я на заочном отделении в столице.
Лаги слушала молча. Слушать в темноте молодого сантехника было нехорошо, нехорошо перед Султаном, ее господином. Но ночью, когда он и свекровь засыпали, Лаги становилась свободнее. Старше. Ночью она может пожалеть Маджуса. Человек предсказал будущее, и оно ему мстит, выворачивает ему наизнанку губы и обнажает потускневший серебряный зуб. Это будущее прекрасно, но на пути лежит боль. Маджус украл от хлеба этой боли, от ее черствости.
- Укя, сходите, пожалуйста, сейчас к Лаги, - просит Маджус младшего брата, и облизывает серым языком серебряный зуб, и смеется в стенку. - Посвятите ее, пожалуйста, в наш подвал.
При слове "подвал" Лаги отпрянула от оконной решетки.
В соседней комнате, добившись наконец прощения у душной ночной тишины, счастливо задышала свекровь.
Больному из седьмой полегчало, и он заговорил. Нянечка задержалась у его койки, прислушиваясь к его рассказу. Единственная лампа дневного света мигала и жужжала, как пойманная муха. Со второй попытки больной смог помочиться: в утке плавало подушечное перо. Сейчас больной дорасскажет про своего друга, она вынесет из палаты утку, и жужжащую муху дневного света убьет паук темноты.
Друг тяжелого больного был достойным человеком, ветераном войны. Работал в министерстве и схоронил двух жен. А дочь выросла и опозорила его. Захотела настоящей жизни, которая бывает в книгах. Привлеченные ее современными взглядами, к ней тайком пробирались какие-то типы. Друг изо всей силы охранял дочь, но она решила опозорить своего отца. Ушла из дома и стала ждать ребенка. Тогда друг заболел, комнаты заколосились пылью, и о позоре вот-вот должны были узнать на работе. А может, даже узнали, потому что предложили путевку в самый худший санаторий. Потом друг получил еще более страшное письмо. Читал и не верил. Дочь научилась быть аферисткой, поселилась у своего сожителя, потом выжила его из квартиры, затеяла аферы с потерей паспорта и собирается отобрать жилплощадь у престарелой сожителевой матери. Даже если это было ложью, терпению пришел конец. Он приехал и проклял дочь, но она ничего не поняла. Ползала у его ног, и он чувствовал, что она ничего не понимает. Она осталась с женщиной, которая вдруг стала кричать, ее защищая. Теперь всех ждет испытание.
Больной замолчал, ожидая мнения нянечки. История о друге казалась непонятной, но больного надо было поддержать словом. Нянечка поняла, что он осуждает своего однополчанина, его суровость к дочери. Молодежь, конечно, да. Например, молодые нахальные нянечки, даже утку нормально не поставят. Но чтобы дочь родную проклясть, это, больной, недопустимо. Вы лучше, больной, поспите. Больной?
…Ба-альной!!!
Снег сыпал на лицо, сыпал на глаза, на густые брови, сыпал на нос и щеки, снег сыпал на молодые губы и безвольный, тщательно выбритый подбородок. Снег сыпал и таял, сыпал на мирные черепичные крыши и таял в кустах шиповника. Город почти не пострадал от боев, и снег ему был к лицу. Третья зима вдали от Самарканда, думает старший лейтенант и легко отрывается от земли. Он прикидывает, сколько еще служить, и медленно летит над Ратхауз-штрассе, не зная, что это - Ратхауз-штрассе. После холодной украинской зимы здесь почти курорт, старинный европейский рай. Он летит затылком вниз, лицом к небу, молодой политработник, и снег ложится и тает на его выбритой улыбке. Под ним, на заснеженном дворе, тихо наигрывает на реквизированном рояле крохотная фройляйн, эта музыка входит в летящего коммуниста, берет за душу. Он делает несколько кругов над девочкой, она что-то объясняет своим торопливым слушателям в мундирах, даз ист Бетховен, вартен зи битте нох фюнф минутен, майне херн, нох фюнф минутен. Ничего не поняв и радуясь собственному непониманию, политработник пилотирует свое молодое восточное тело дальше и выше. Снежинки растут и превращаются в белые звезды, молодая мать склоняется над сыном, и от ее тепла тает весь снег с черепичных крыш, и они оказываются крышами родного Самарканда. Как прекрасно жить, даже когда не знаешь иностранного языка.
Лаги еще раз бросает торопливый взгляд на Султана и через минуту, миновав похрапывающую свекровь и скрипучий коридорный пол, осторожно закрывает за собой входную дверь. Пять минут, только на пять минут…
Свекровь проснулась - показалось, что хлопнула дверь. Тяжело встала, жадно вглядываясь в темноту. Пошла на кухню, на ходу заплетая косу. Зачерпнула стаканом из эмалированной кастрюли, в которой отстаивалась глинистая вода. Шумно выпила и, поставив стакан на стол горлом вниз, ушла спать с одной недозаплетенной косой. Засыпая, решила постричься и купить модные бигуди.
Квартира снова затихла. Лишь на кухне, минуты через две, поехал по мокрому столу стакан. Доехав до края, замер.
Лестничная клетка была освещена дохлой лампочкой - все же Лаги смогла ближе разглядеть брата Маджуса. Аккуратная улыбка, большие серые глаза с заметным косоглазием. Мужчина почувствовал, что его разглядывают, представился Маликом. Лаги слышала это имя, когда чинили воду. Малик строго посмотрел на часы. Пора.
Привычные пять ступенек вниз; последняя, осторожно, высокая. Малик свернул налево и остановился у входа в подвал. Сюда желтый лестничный свет почти не доходил. Доставая из кармана ключ от подвала, Малик выронил его, быстро поднял и смутился. Смущение делало его очень похожим на брата, и совсем осмелевшая Лаги шагнула в пахнущий теплой плесенью подвал.
Султан лежал с открытыми глазами. Ему было так страшно, что он не мог даже заплакать. Потом он услышал шорох. Над ним закружил ночной мотылек, привлеченный тихим, бесконечно сладким светом, исходившим от детской кроватки. Султан, все еще потный от страха, следил за веселым полетом ночного гостя. Наконец мотылек совершил посадку на бумазейную пеленку и уставился на Султана, подрагивая крылышками - словно подмигивал. Султан вздохнул.
Лаги сейчас находилась как раз под тем местом, где стояла кроватка Султана.
Они спустились еще ниже, куда уже не доходил свет из подъезда. Страшно - сказала Лаги, хотя по-настоящему страшно не было. Словно ждавший этого детского признания, Малик провел по стене рукой: щелкнул выключатель, возник красноватый свет. Лаги осмотрелась, и ей стало действительно не по себе.
Это был обычный подвал, низкий потолок подпирала нелепая колоннада из больших и малых труб: из одной трубы капала вода со всхлипами, похожими на плач оставленного ребенка. У стены стоял столик, накрытый прожженной клеенкой, изображавшей экзотические фрукты. На столике лежала настоящая плеть, выглядевшая мрачнее всего остального. В отличие от гаечных ключей и всхлипывающих труб, ее присутствие здесь было непонятно.
Малик извинился, что не прибрано, и взял со стола плеть. Держал он ее неуверенно, кончиками пальцев. Лаги было страшно плети и страшно спросить, для чего она здесь нужна. Тут, кажется, и Малик почувствовал, что плетку надо как-то объяснить.
…Сестра… Вы не бойтесь, но там без нее один раз нельзя… Один раз ударить будет нужно. Вы сами будете просить, а рукой я не смогу. Вы можете, если боитесь, вернуться, только Маджус очень просил. Я бы сам вас не привел - только один раз…
И он отодвинул большой фанерный лист, за которым открылся еще один спуск, уже без ступеней. Лаги оглянулась - тихо всхлипывала вода, на закопченной клеенке бесшумно дозревали ананасы.
Спускаться пришлось недолго. Лаги только начала привыкать к темноте и к желтым зигзагам, которые чертил на песчаных стенах туннеля карманный фонарик Малика, как они свернули в маленькую пещерку слева. Малик почиркал спичками, зажег три свечи, оказавшиеся на земляном полу, сел напротив них и пригласил Лаги сделать то же самое. Лаги хотела оглядеться, но было все еще боязно, и она напряженно смотрела перед собой.
Обычные хозмаговские свечи, они горели как там, наверху; не хватало только насекомых. Один мотылек, и всё. Лаги заметила на стене маленькие отпечатки ладоней. Хотела спросить, но Малик жестом попросил о тишине. Весело горели свечи.
То, что произошло в следующую секунду и растворилось, не дожив до ее конца, было ясным и совершенно внутренним. Оно не задуло свечей, не искривило дугой пещеру. Просто несколько - нет, сотня - резких, додуманных и прозрачных мыслей фейерверком взлетели из самого средоточия Лаги. Не только этих ослепительных мыслей - самой этой сердцевины Лаги прежде в себе не знала. И все же это были ее мысли, она их носила в себе все долгие годы, которые теперь стали пустыми, как скорлупа. Ясные, раскаленные до синего блеска мысли, - они не прорицали будущее, они были им. Они были также прошлым, они были формулами Лаги, словами, из которых она была сделана, которые она бормотала всем своим маленьким телом, всем своим неспелым умом.
…и исчезли, самопереведясь на обычный, сонный язык человечества. Горизонт снова затянуло словесной пылью, из которой было уже невозможно извлечь даже пепел отпылавшего фейерверка. Смысл остался, но отменял все те смыслы, которыми до сих пор жила и шевелилась легкомысленная невежда Лаги.
Лаги почувствовала, что вся словно онемела, затекла, заполнилась какой-то тяжелой подушечной мякотью. Тряпичная кукла, нет, надувной шарик, наполняемый ржавой водой из крана, с братишкой баловались, сейчас лопнет, и ржавая вонючая вода затопит… Все затопит…
…Хлыст, просвистев, будто в замедленной киносъемке, стеганул ее по плечу. Откуда-то изнутри понеслась волна боли и воли к жизни.
Когда эта волна докатилась до губ, Лаги выдохнула - еще!
Больше нельзя, покачал головой Малик. Извините. И что ударил… И что привел… - бормотал он, гася пальцами свечи.
Через пять минут они уже выходили из подвала.
Прежде чем поблагодарить (за что?) Малика и прошептать слова прощания, Лаги задает вопрос, ради которого она и пошла с незнакомым мужчиной в подземелье.
…А Юсуф-акя, мой… спутник жизни, бывал там? (Слова слетали с губ шелестящими ошметками кожи.) Понимаете, до отъезда ему часто снился какой-то подвал. Вы случайно не в курсе? - прибавляет Лаги по-русски.
Малик молчал, обволакивая Лаги серым взглядом. Потом сказал: нет. У Юсуфа не было ключей. А попасть туда одному первый раз очень опасно. Только вдвоем. У вас скоро пройдет, а жизнь переломится к лучшему. Вы теперь сами это знаете. Смотрите, какое прекрасное утро (за дверью подъезда все еще было темно). И вы тоже такая (осекся). …Извините, сестра, вам перед дорогой лучше поспать хорошо. Возвращайтесь, пожалуйста. До свидания.
До свидания, кивнула Лаги. Вайрам учун катта рахмат, добавила она уже вслед пропадавшей в сумерках фигуре. Действительно, то, что с ней было там, - это был праздник. Мгновенный, жестокий. Необходимый.
Далеко, в Ташкенте, уже чувствовалось утро.
Под слоем пыли доцветает акация. У железных ворот шестнадцатой больницы расположилась на торговлю старуха в парчовой безрукавке. Неторопливо раскладывает на складном табурете курт, семечки, сигареты. На курт сразу же приземлилась оса; сигаретами хрипло поинтересовалась проститутка, проплывавшая профессиональной походкой в родную постылую четырехэтажку. Странный шум заставляет обеих, старуху и девицу, посмотреть на дорогу. Там в сторону Фархадского базара громыхал грузовик; арбузы, которыми он был набит, подпрыгивали, как шары в телепередаче "Спортлото". При очередном скачке, перед красным светофором, один арбуз вылетел из крытого кузова и расшибся об асфальт. Из кабины вылезло насмешливое кудрявое лицо, вид расколотого арбуза, казалось, еще больше его насмешил. Сплюнув, лицо исчезло в кабине; зеленый свет, грузовик рванулся, прощаясь с погибшим арбузом сизым дымом и пылью. Проститутка рассеянно отсчитала мелочь. К арбузу подбежала черная собака и принялась весело пожирать сочные обломки, тычась мордой в мокрую мякоть.
А в больничной палате неподалеку угасал старик. Всю жизнь молодой и сейчас всего только шестидесятилетний, он начал вдруг стариться с каждой секундой, каждой новой капельницей, каждым новым осмотром. Впрочем, капельницы и осмотры его уже мало трогали, он был далеко, где его уже никто не мог поймать и вылечить, он летел себе на спине, лицом в снегопад, временами отщипывая от буханки пайкового хлеба, которую грел под больничной шинелью с капитанскими звездами. И плыл под ним один и тот же уютный город с морковными башенками, в котором круглый год справляли Рождество. А самых красивых женщин называли Луизами.
Луиза… Какое имя! Какая музыка…
Малик шел быстро, едва касаясь предрассветной земли, которая в этот час полна сухой травой, стеклом, арахисовой лузгой и куклами с оторванными десницами. Тепло в спине, оставшееся от последнего взгляда Лаги, сменилось холодной испариной.
Малик соврал. Это была неизбежная, заботливая ложь - и, как всякая неистина, она была непростительна. Но для правды не хватило слов. Какими словами рассказать Лаги о том, как он нашел Юсуфа в этом святом месте? В изодранной одежде, кружившегося и бившего самого себя руками и по рукам? На вопросы, как он туда попал, отвечавшего смехом? Для этой правды у Малика еще не хватало языка. Он не был авлиё, как Маджус; хождение в пещеру дало ему мысли, но не родило для них слов. Он даже стал более молчалив и косноязычен, а сегодня - оказывается, и лжив. Как я несовершенен! Малик резко остановился и с силой пнул гнилую арбузную корку. "Как ты несовершенен", просвистела арбузная корка, взлетев в утренний воздух.
Но обжигающий язычок вины скоро уже был незаметен рядом с другим разгоравшимся пламенем. От него высыхала слюна во рту, грудь покрывалась горячей росой, а низ живота, где, согласно Афлатуну, обитает вожделеющая душа, сводило томительной судорогой. Малик уже перестал видеть лабиринты пятиэтажек, пыльные акации и арбузную корку, приземлившуюся где-то за его спиной…
Он видел и чувствовал только Лаги, светлую Лаги, прижимавшуюся к нему всем своим грустным телом. Он водил губами по ее щекам, скулам, векам, подбородку, не находя только губ. А она стоит, боязливо лаская его, все еще борясь с блаженством. Наконец Малик находит шепчущие вечное нельзя губы Лаги и всеми своими губами, всем своим безумным огнем, в котором смешались любовь, сострадание, вина, врывается в Лаги.
…И останавливается, тяжело дыша.
Он стоит перед своим подъездом, уже здесь чувствуя запах исрыка, исходящий от постели брата. Кажется, он слышит даже запах его мочи: после постигшего его несчастья Маджус стал иногда ошибаться во сне, как ребенок.
Дорогой старший брат, я не могу сейчас к вам вернуться. Я выполнил все, что вы сказали. Вы не поймете того чувства, которое я сейчас испытываю. Вы знаете, что из-за вашего недуга меня не женят, потому что первым должны женить вас как старшего. Вы знаете мою судьбу, что у меня из-за этого не будет собственного потомства, не будет уважающей меня супруги. Вам это было известно еще до того, как это открылось мне в пещере, вам наверняка известно даже больше, но неизвестны мои чувства, печали моей молодости, которые не утешают ни пещера, ни учеба в столице, ни забота о вас. Возможно, вы уже проснулись и ждете от меня вестей, но я вернусь… позже.
Малик резко разворачивается и почти бежит прочь от своего подъезда, исрыка и завернутого в курпачу Маджуса. Через полчаса он звонит в рыжую дверь на пятом этаже. На звонок дверь приоткрывается, в проеме рядом с цепочкой показывается круглое добродушное лицо в бигуди под прозрачной косынкой. Выходит, потягиваясь, рыжий насмешливый кот. Роза, хрипло говорит Малик, здравствуйте. К тебе можно?
Заходи, раз пришел… Яичницу будешь?
Бесшумно вернувшись, Лаги бросилась к Султану. Крепко прижала к себе. Перепеленала. Положила, пытаясь стряхнуть с себя - что? Пророчество Маджуса? Подземелье с тремя свечами? Мысли, вплетавшиеся в один узор с пророчеством Маджуса, прояснявшие недосказанное им и затемнявшие сказанное. Или - стряхнуть с себя последний, утробный, взгляд Малика?