Тропы Алтая - Сергей Залыгин


"Тропы Алтая" - не обычный роман. Это путешествие, экспедиция. Это история семи человек с их непростыми отношениями, трудной работой и поисками себя. Время экспедиции оборачивается для каждого ее участника временем нового самоопределения. И для Риты Плонской, убежденной, что она со свое красотой не "как все". И для маститого Вершинина, относившегося к жизни как к некой пьесе, где его роль была обозначена - "Вершинин Константин Владимирович. Профессор. Лет шестидесяти". А вот гибнет Онежка, юное и трогательное существо, глупо гибнет и страшно, и с этого момента жизнь каждого из оставшихся членов экспедиции меняется безвозвратно…

Содержание:

  • Сергей Залыгин - Тропы Алтая 1

  • Глава вторая 4

  • Глава третья 8

  • Глава четвертая 11

  • Глава пятая 13

  • Глава шестая 17

  • Глава седьмая 22

  • Глава восьмая 26

  • Глава девятая 29

  • Глава десятая 33

  • Глава одиннадцатая 37

  • Глава двенадцатая 40

  • Глава тринадцатая 45

  • Глава четырнадцатая 47

  • Глава пятнадцатая 49

  • Глава шестнадцатая 53

  • Глава семнадцатая 55

  • Глава восемнадцатая 58

  • Глава девятнадцатая 62

  • Глава двадцатая 65

  • Глава двадцать первая 67

  • Глава двадцать вторая 71

  • Глава двадцать третья 73

  • Примечания 77

Сергей Залыгин
Тропы Алтая

Давным-давно исхожены все тропы на обетованной земле.

А между тем нет путей таких, таких дорог, чтобы они не звали и не манили, не волновали.

Не бывает рассветов ни в горах, ни в степи, чтобы они не обещали неизведанного дня, и даже в пустыне, где солнце, поднимаясь, всякий раз освещает одни и те же дали, сегодня дышится совсем иначе, чем вчера.

Не бывает в пути двух одинаковых закатов, и дважды не занимается одним и тем же огнем бивачный костер…

Пусть известна горькая правда - путешествие ничто не изменит на географической карте, не укажет новых троп, не откроет ничего нового в природе, - пусть так; все равно ко всему, что вокруг, ты будешь стремиться приложить себя без остатка - свой слух, свое зрение, свой ум, все свои чувства. Быть может, счастливцу, который пройдет этими же путями много-много лет спустя, более зоркому и внимательному, чем ты, все-таки пригодятся твои глаза, твой слух, твои мысли, и он откроет то, что не дано было открыть тебе.

Так велика в путешествии жажда слышать и видеть, что мгновениями начинает казаться, будто горы, и леса, и реки, и дали были бы совсем-совсем другими без тебя.

И так проникаешься чувством вечности природы, что запросто можешь представить себе горные вершины, хребты, кряжи и бесконечные просторы за тысячи лет до тебя, на тысячи - после.

Путь - это встречи, новые знакомства, новые друзья. А узнавание человека - разве это не путешествие в неизвестное?

В пути же ты бываешь один, как нигде. А разве одиночество не обогащает человека?

- Готовы, нет ли? - Шофер забарабанил в брезентовый полог, натянутый над кузовом ГАЗ-63.

Слышно было - в кузове двигали что-то тяжелое, кто-то стучал молотком и чей-то голос торопливо спрашивал:

- А пилу? Куда девать пилу, чтобы безопасно?

Заглушая мотор, стук молотка и этот беспокойный голос, водитель снова забарабанил в полог:

- Готовы? Трогаю!

Из кузова ответили:

- Сейчас, сейчас! Еще одну минутку!

- Третий день минуты считаем! Все вышли!

Водитель хлопнул дверцей, положил руки на баранку, ногой уперся в стартер: приготовился ждать. Но тут же закричал снова:

- Готовы, нет ли?

- Сейчас, сейчас! Еще одну…

- Э-э-э, черт!

Гудок заполнил полутемный въезд, вырвался на улицу, а за ним, скрежеща еще не обкатанными частями, выкатился и ГАЗ-63, развернулся вправо, метров через сто - влево и, обгоняя громоздкие пассажирские машины, троллейбусы, "Победы" и "Волги", устремился по асфальту проспекта под уклон, в сторону реки.

В застекленных узких окошечках кузова показались лица - молодые и совсем юные, все возбужденные тем чувством, которое неизбежно возникает у каждого в самый первый, изначальный момент путешествия.

Ближе к реке проспект становился все непригляднее, бульвары исчезли, красивые дома уступили место неуклюжим деревянным постройкам, а потом он пересек высокую железнодорожную насыпь.

Во всех городах такие насыпи и выемки одинаково неуютны, покрыты одной и той же пылью, одна и та же лебеда чахнет на откосах, но здесь, в центре большого города и уже в виду раздольных речных просторов, где только бы и развернуться набережным, скверам, паркам, эта насыпь и эти деревянные постройки были особенно не к месту.

Сразу же за насыпью машину остановил милиционер. ГАЗ завопил, завизжал тормозами, как будто кто-то придавил его на бегу.

Водитель выскочил, снова с яростью забарабанил в кузов:

- Экспедиция! Высокогорная, биологическая! Вылазь! Приехали! Разводи костер! Разбивай палатки!

Через глубокий овраг, по дну которого бежала мутная речушка, а по склонам тесно, как бы поддерживая друг друга, жались пестрые избенки, был построен новый мост, высокий и еще совсем светлый, незапыленный, а с моста, старого, узкого, вдавленного в склоны, саперы переносили трамвайную линию.

Кирками и ломами они по команде очень молоденького, но уже с чапаевскими усами лейтенанта все враз нажимали на полотно трамвайного пути, и полотно - длинная его полоса, метров около сорока, со шпалами, с землей, пропитанной черным маслом, - всякий раз, как лейтенант кричал "взяли!", скрипя, подвигалось к новому мосту.

Здесь же рядом, на подступах к этому мосту, люди, торопясь, ломали несколько домишек.

Три или четыре домишка, покосившиеся, по самые окна вросшие в землю, были крайними в избяной толпе, заполнившей овраг, они стояли совсем близко друг к другу и все-таки друг на друга не глядели. Они кончали свое существование каждый сам по себе: были уже без крыш, без крылечек, без оград и все еще упорно отворачивались друг от друга. Немного поодаль разрушали еще один дом - этот был совсем еще крепким, двухэтажным, и бревна падали с его стен, грохоча и поднимая огромные столбы пыли. Казалось, что дом горел и весь был окутан дымом.

Еще по направлению к мосту связисты тянули неглубокими траншеями кабели, в четырехугольных ямах рабочие устанавливали железобетонные опоры новой трамвайной линии, тут же прокладывалась нитка водовода из чугунных труб.

Грохот стоял здесь невероятный, но все-таки и он то и дело заглушался поездами. Электропоезда неслись по насыпи почти над самыми головами людей то вправо, то влево, и тогда все как будто исчезало из глаз, потому что в этот момент нельзя было не зажмуриться, и даже после того, как поезда уносились прочь, земля еще вздрагивала и тонкими ручейками струилась в траншею водовода, покрывая серыми пятнами его лоснящееся гудроном тело.

Машин перед мостом - легковых, пассажирских грузовиков, самосвалов - скапливалось с каждой минутой все больше. Шоферы и пассажиры прежде всего высказывали свое недовольство, высказывали его громко и неучтиво, потом начинали объяснять друг другу все, что происходит перед мостом, спустя некоторое время уже подавали советы рабочим и саперам, безжалостно критикуя все, что, по их мнению, заслуживало здесь критики.

Пассажиров экспедиционной машины ГАЗ-63 неожиданная задержка в самом начале пути привела в явное уныние.

Дней уже пять или шесть эти люди томились ожиданием той минуты, когда они тронутся наконец в путь, не что-то такое случалось обязательно, что их останавливало: не было запасных канистр под горючее, по оплаченным уже счетам нельзя было получить продукты на базе горпищеторга, начальник экспедиции, профессор доктор Вершинин, со дня на день откладывал выезд; когда же он решил отправить экспедицию вперед, а потом догнать ее в селе Шебалино на Чуйском тракте, выяснилось, что зоолог Лев Иванович Реутский к ружьям двенадцатого калибра запасся патронами калибра шестнадцать.

Совершенно спокойно в кабине сидел Лопарев - аспирант и помощник профессора Вершинина. Кожаный, изрядно потрепанный картуз Лопарев надвинул на глаза. Всякий раз, как по насыпи грохотали поезда, он картуз слегка приподнимал и смотрел на все вокруг немного усталым, но внимательным взглядом.

В кузове ехала молодежь - студенты-практиканты и младшие научные сотрудники, но был среди них географ Рязанцев, чуть сутуловатый, с серыми неяркими глазами, в очках, - этому давно перевалило за сорок.

Ему не просто было скрыть прямо-таки мальчишескую досаду, вызванную остановкой, но теперь он бродил - руки за спину - и на все вокруг глядел из-под очков так, будто не столько глядел, сколько слушал: голову чуть-чуть набок, прищурив глаза.

И хотя он был очень внимателен ко всему, что увидел здесь и услышал, он по-прежнему переживал странное для его лет нетерпение - хотел обязательно ехать, мчаться вперед, вперед. Он хотел другого неба над головой, хотел во что бы то ни стало устать, изнемочь от пешего пути, хотел ночлегов в палатке.

Нетерпение его было таким, что он жил как бы впереди себя, там, где его еще не было, но где он обязательно будет: в синеве гор, в шуме леса и горных потоков, в общении с людьми, которых он не встречал никогда в жизни, в размышлениях о ледниках и реках, которых он еще не видел…

Он ни о чем не думал не только в прошлом времени, но и в настоящем. Все для него стало будущим временем, но все-таки он глядел вокруг внимательно. Спрыгнул в одну траншею и пощупал прохладный, покрытый гудроном водовод, поднялся по лестнице наверх, вошел в пестрое облако, которое укрывало разрушаемое двухэтажное здание.

Постоял он около маленьких домишек, с которых венец за венцом сбрасывали неровные, почерневшие от времени бревешки. И это попытался запомнить. Чтобы потом когда-нибудь обо всем этом вспомнилось…

Когда спустя несколько часов машина снова тронулась в путь и миновала высокий берег Оби с бледным рисунком Барнаула, потом - деревянный городок Бийск, Рязанцев и это запоминал.

За селом Сростки показалась Катунь; давно уже нарисованная воображением Рязанцева, она вырывалась из теснин и ущелий в широкую долину, была еще вся взволнована и Рязанцева взволновала тоже.

Он ею любовался.

Крутые, нестройно поющие волны и даже какая-то неопрятность реки: размываемый, тальниковый берег той стороны, клочья пены, мутные пятна в зеленой глубине - все было для него отрадным, и он безоговорочно отдал ей предпочтение перед Бией - та была и уютнее и светлее: отстоялась в глубинах Телецкого озера, из которого брала исток свой. Та была быстрой, но быстрой размеренно и четкой в берегах своих. От нее нельзя было ждать каких-то перемен.

Катунь больше пришлась Рязанцеву по сердцу еще и потому, что она мчалась "оттуда" - оттуда, куда он так стремился, из его будущего, в котором он уже жил эти дни. Катунь еще больше взбудоражила его желание быть "там".

Между тем синева Алтайских гор, их аромат ничуть не приближались к Рязанцеву, хотя шофер Владимирогорский и вел машину со скоростью восьмидесяти километров в час: ненастье двигалось на Горный Алтай с северо-запада еще быстрее.

Километры, которые машина пробегала, ненастье тут же затягивало мглою, только редкими минутами позволяя заглянуть в синие дали впереди себя.

Наступала пора, когда мир повсюду становится одинаковым - что в горах, что в тундре, потому что он простирается перед вашим взглядом всего на три шага, а слышится в тумане лишь собственный голос да шорох туч.

В это ненастье в высокогорной тундре Семинского хребта отряд и разбил свой первый стан.

И вот тут, лежа в одной из палаток, Рязанцев снова стал переживать все то, что видел на пути в экспедицию. Должно быть, все-таки наступило будущее, ради которого он тогда смотрел, слушал, запоминал. Теперь он снова и еще явственнее слышал грохот, в котором разрушались старые, потускневшие домишки рядом с новым, таким светлым мостом.

И еще он вдруг вспомнил сейчас очень ясно конверт с двумя почтовыми марками: крупной - оранжевого цвета, и маленькой - фиолетового.

Когда он смотрел на этот конверт в действительности, он на марки не обратил никакого внимания, сейчас вспомнил их.

В одном из разрушаемых домишек в окне, через которое виден был перевязанный бечевкой матрац, черный потрепанный чемодан и какой-то нехитрый домашний скарб, белел этот конверт, прислоненный к стеклу.

Адрес на конверте был написан крупными буквами, ему предстояло пойти в город Красный Кут на имя Синеокой Марии Федоровны. Фамилия была такая у женщины - Синеокая.

Уже крыши не стало у домика, стропила упали на землю, начали снимать потолок, а письмо все еще виднелось на подоконнике рядом с незатейливым цветком, распустившимся в консервной банке.

Исчез из дома матрац, перевязанный бечевкой, и черный истрепанный чемодан - о письме как будто все забыли.

Выставили из оконца рамы. Домишко глянул потемневшими проемами, в которых негде было уже играть солнцу, золотистые стружки на белой вате, уложенной между рамами, тоже поблекли - им не в чем стало отражаться, - письмо все еще лежало на этой вате.

Наконец к письму протянулась крупная мужская рука. А через каких-нибудь четверть часа домишка совсем не стало - торчали только какие-то гнилые столбики, рассыпаны были по земле серая, с черными углями зола, коричневые опилки, но и эти признаки жилища тут же смел бульдозер.

Люди, только что жившие здесь, торопливо побросали свой скарб в кузов неуклюжей трехтонки, забрались наверх сами и уехали. Говорили - в район нового строительства, в квартиру на пятом этаже.

Воображение Рязанцева не последовало, однако, за этими людьми на пятый этаж, а привело его в город Красный Кут, к Синеокой Марии Федоровне…

Невозможно было представить, чтобы Синеокая Мария Федоровна оказалась некрасивой, крикливой, вообще чем-нибудь неприятной, просто - старой. Ей лет тридцать пять, не больше. Она русая, с косами.

Город Красный Кут, в котором она живет, где она обязательно прочтет письмо о том, что кто-то в Сибири переехал в новый дом, на пятый этаж, - тоже чем-то приятный городок.

Несколько довольно больших каменных домов на площади и, если выйти из дверей райисполкома, по левую руку, кажется, небольшой ресторанчик. Проездом когда-то бывал Рязанцев в этом городке уже давно, больше десяти лет назад. Река в Красном Куте - Еруслан, зеленая от водорослей, всюду перегороженная запрудами и потому неподвижная, кое-где по берегам - дубравы. Большой или просто Еруслан? Никак не мог Рязанцев вспомнить, тем более что там, в сухих степях Среднего и Нижнего Поволжья, все реки, кроме самой Волги, - большие: Большой Иргиз, Большой Каралан, Большой Узень… Речка Куба, которую летом запросто переезжают на машинах, и та - Большая. Впрочем, не зовется ли она Соленой?

Ладно, Большая или Соленая эта самая Куба - не о ней Рязанцев хотел вспоминать… Хотел вспомнить Синеокую Марию Федоровну. Не верилось, что он ее никогда не видел. Когда-нибудь видел, только не знал, что это она, не заметил. Прошел мимо и не заметил. А теперь возрождает в памяти лица женщин, которых встречал в дороге, видел за прилавками магазинов, за чертежными столами проектных бюро, - кто из них она? Два-три лица отыскал, похожих на Синеокую Марию Федоровну, и после этого как будто успокоился. Но ненадолго, потому что спросил себя: "Слушай, приятель, а зачем ты поехал в экспедицию?" Это "зачем?" уже не в первый раз перед ним возникало, ответа он не знал. Другое дело - "почему?". Как это случилось, почему случилось - он это мог объяснить.

Помнится, когда Рязанцеву минуло сорок, друзья поздравляли, говорили, что пятьдесят он встретит уже известным, выдающимся ученым. Как всегда в таких случаях, сказано было много лишнего, такого, из-за чего позже, наедине с самим собой, за друзей становится неловко, за себя - стыдно.

Но вот что было сущей правдой - он был готов к большим трудам. Прежде всего потому хотя бы, что научился отстаивать свое время. Если этого не делать - время распадется на такие мелкие крупицы, что потом их не сыщешь, не соединишь в нечто целое, не найдешь, кто назвал твою фамилию на выборах какой-то комиссии, кто подсунул тебя в качестве докладчика на очередной конференции.

Комиссии нужны, доклады тоже нужны, но больше всего нужны дни, с утра до ночи посвященные одной только мысли, одной главе, одной странице твоего труда.

Труд требует времени не часами, не кусочками - глыбами.

Если сложить вместе тысячу килограммов, они всегда составят одну тонну. Тысяча метров - всегда километр. Но двенадцать часов, разбросанные в разных месяцах и годах, никогда не равны одному дню. Никогда мелкими частицами человек не переделает и не передумает всего того, чем он сосредоточенно жил, что совершил в течение одного, но целого дня.

Потом Рязанцев почувствовал себя свободно с классиками науки, с их большими идеями, научился присутствовать при том, как они мыслят, быть молчаливым, но строгим и справедливым судьей их размышлений. И не потому, что умом превзошел классиков, а потому, что чувствовал себя обладателем времени, которое его отделяло от них. Время на них не могло уже работать, на него - было обязано.

Потом наступили годы, когда он перестал вести ревнивый счет своим статьям и своим книгам, потому что самое главное, что он должен был написать, теперь всегда стало заключаться для него в книге, еще не написанной, а только задуманной.

Наконец все окружающее стало ему служить. Музыка ему служила, не столько его услаждала, сколько помогала думать. Погода - любая - помогала. Если просыпался утром и было ясное, безоблачное небо, у него возникало добротное, энергичное настроение, а если ненастно было, он и ненастью радовался - сосредоточеннее и как-то уютнее думалось, когда пасмурно.

Был он здоров, само ощущение здоровья ему помогало, был нездоров - нездоровье освобождало от тех обязанностей и хлопот, которые мешали работать над самым главным.

Приносили детишки, Толька и Мишутка, хорошие отметки из школы - отметки эти неожиданно воодушевляли его. Баловались они в школе, являлись с двойками - он сердился и работал со зла.

И вот, когда он должен был закончить одну, кажется, неплохую, книгу, другую продолжить, третью начать - начать, конечно, самую важную, - умер Сеня Свиридов.

Смерть Сени не была трагической, не могла быть такой, потому что трагической была его жизнь - по крайней мере, последнее ее десятилетие: рак пищевода и два инфаркта.

Дальше