Моя мужская правда - Рот Филип 25 стр.


Приходу к Шпильфогелю предшествовали следующие события: год мы с Морин прожили на западе Коннектикута, год - в Риме, где я работал в Американской академии, год - в Мэдисоне (преподавание в университете); из-за частых переездов мне так и не удалось обрести человека, достаточно близкого, чтобы поверить ему свои обстоятельства и чаяния. Свое отчаяние. От безысходности я убедил себя, что откровенность с кем бы то ни было касательно моих отношений с женой невозможна не только ввиду отсутствия этого самого "кого бы то ни было", но и стала бы верхом вероломства и предательства. Какого вероломства? Какого предательства? Катастрофы, подобные нашей, встречаются в каждом городке, на каждой улочке. Следовало бы глядеть на вещи трезво, но я был уверен, что со мной происходит нечто из ряда вон выходящее, и, кроме того, смертельно боялся показать окружающим собственную слабость и беспомощность. И еще: узнай Морин о таком приступе откровенности, она обрушила бы ураган ненависти и на рассказчика, и на невинного слушателя. По всему по этому я так долго, сжав зубы, молчал; не сразу открыл душу нараспашку и теперь, сидя в кресле лицом к лицу со Шпильфогелем, глядя на фотографию Акрополя, висящую в рамке на стене прямо над костистым черепом. Полоскать грязное интимное белье перед этим чужим человеком казалось мне верхом нечистоплотности.

- Вы помните Морин, - спросил я, - мою жену?

- Конечно. Отлично помню.

Его уверенный тон, не вяжущийся с болезненной внешностью, заставил меня внутренне сжаться перед назревающей опасностью. Голос Шпильфогеля - механический манок. Сейчас живая птичка ответит, а потом ее поймают в сеть. Живая птичка была маленькой, но умной. Упорхну, подумала птичка. Моя песенка, мои страдания, мои унижения касаются только меня. В то же время Питер Тернопол почувствовал неудержимое желание уткнуться, рыдая, во все понимающие колени доктора.

- Миниатюрная симпатичная брюнетка, - продолжил Шпильфогель, - довольно решительная особа.

- Даже очень.

- Если позволите так выразиться, мужественная женщина.

- Доктор, она сумасшедшая! - После этих слов я минут пять, прижав ладони к лицу, растекался слезной рекой.

- Вы закончили? - мягко поинтересовался Шпильфогель, выдержав необходимую паузу.

За последующие годы лечения в моем мозгу отпечатались несколько ключевых фраз, памятных, как первый абзац "Анны Карениной". "Вы закончили?" - одна из них. Верный тон, верная тактика. Он получил контроль надо мной - там и тогда, к лучшему или к худшему.

Да, да, закончил. "Я сегодня весь день плачу, доктор". Он протянул мне бумажную салфетку - вытереть мокрые глаза и щеки. Пациент привел себя в порядок. Поток слез сменился потоком слов - не про Морин (до этого я еще не дозрел), а про Карен Оукс, студентку из Висконсина. Наша страстная связь кипела зимой того года, продолжилась и ранней весной. Я давно заинтересовался Карен, разъезжающей по студенческому городку на велосипеде, и с нетерпением ждал начала занятий по литературному творчеству, на которых имел бы возможность познакомиться с ней поближе. Мисс Оукс была самой красивой девушкой в группе. Ее мягкие манеры и внутренняя чистота неудержимо привлекали к себе; при этом чувствовался незаурядный характер. Что до собственно профессиональных качеств, то Карен обладала несомненными художественными способностями, а в литературных эссе высказывала неглупые мысли - иногда даже самостоятельные. Она искренняя, говорил я Шпильфогелю. Она честная. У нее нежные руки. "А лицо, вы знаете, какое у нее лицо? - спрашивал я Шпильфогеля. - Бальзам на раны, а не лицо, доктор, американская мечта". Я соловьем разливался о Карен (нет, о Ка-а-ре-ен: так шепчут имя любимой, уткнувшись в самое ушко), опьяняясь воспоминаниями о наших встречах в аудитории при пятнадцати других студентах и в ее постели - вдвоем; ни там ни там мы не могли позволить себе больше сорока пяти минут, но тем горячее и безоглядней была любовь. Карен оказалась "первым счастливым подарком судьбы, ниспосланным мне судьбой после демобилизации". Она походила на мальчишку и осознавала это. Даже присвоила себе забавный титул: "Мисс полуженственность-1962"; правда, здорово, доктор? Остроумная шутка не произвела на Шпильфогеля никакого впечатления, он лишь слегка пожал плечами, а мне-то казалось, что смешнее не придумаешь. Итак, начались занятия по литературному творчеству. Три недели я внутренне метался. Потом на титульном листе письменной работы, оцененной на "отлично", появилась надпись преподавателя: "Зайдите ко мне в кабинет". Карен пришла. Садитесь. Уселась в кресло, очень грациозно.

- Вы хотели видеть меня?

- Да, мисс Оукс. - Пауза, продолжительная и выразительная; сам Антон П. Чехов остался бы доволен.

- Откуда вы родом, мисс Оукс?

- Из Расина.

- А кто ваш отец?

- Врач.

Тут я встал из-за стола, подошел к ней и погладил золотые волосы Карен. Мисс Оукс спокойно смотрела на меня снизу вверх.

- Простите, - сказал я, слегка дрожа, - ничего не могу с собой поделать.

- Профессор, я не очень разбираюсь в этих делах, - ответила она. (Я же гладил и гладил ее голову, продолжая при этом виновато оправдываться.) - Пожалуйста, не волнуйтесь, многие преподаватели так поступают.

- Многие? - оторопел писатель-лауреат.

- Каждый семестр со мной бывает что-нибудь такое, - безо всяких эмоций проинформировала меня Карен. - Уж на кафедре английской литературы - точно.

- А потом?

- Потом я говорю, что не очень разбираюсь в этих делах. Я правда не очень разбираюсь.

- А потом?

- Потом тоже ничего интересного.

- Извиняются?

- Угу. Но думают совсем не об извинениях.

- Как я.

- И я тоже, - призналась она не моргнув глазом. - Как это на латыни? In loco parentis. Этот комплекс, наверное, работает в обе стороны.

- Я все время о тебе думаю. Беспрерывно.

- Профессор, вы же совсем меня не знаете.

- И да и нет. Я читал твои работы. Твои рассказы.

- А я - ваши.

(Господи, доктор Шпильфогель, ну что вы застыли, как йог в трансе? Понимаете, чем для меня был этот разговор? Для меня, захлебывающегося в пучине отчаяния!)

- Карен, мы должны встретиться. Непременно.

- Хорошо.

- Где?

- Можно у меня.

- Ты же знаешь, преподаватель не может прийти к девушке в общежитие.

- Я ведь старшекурсница и больше не живу в общежитии. Снимаю комнату в городе.

- Там и поговорим?

- Ладно.

Ладно! О, это сладкое, ясное, прекрасное, страстное, властное маленькое слово! Я твердил его про себя на все лады с утра до вечера. "Что ты там заладил?" - фыркала Морин. Ладно, складно, отрадно, изрядно. Какая прекрасная, какая разумная, какая юная, какая соблазнительная девушка! Ладно! Сладится, наладится, пойдет на лад. Ладно! Мисс Оукс, такая ладная и складная, останется с собой в ладу, а у профессора Тернопола все равно нет в жизни ни склада ни лада - пусть катится себе в пропасть… Сколько времени нужно, чтобы принять решение? Совсем немного. Уже на втором нашем свидании я прошептал лежащей рядом Ка-а-ре-ен в самое ушко: кончится семестр, Ка-а-ре-ен, и мы уедем вдвоем в Италию, самолет из Чикаго, я навел справки, сдашь последний экзамен - и в путь, а экзаменационные ведомости вышлю декану из Рима. Плевое дело. Я нашептывал на ушко, зарывшись лицом в ее волосы, уедем, Ка-а-ре-ен, исчезнем, испаримся, ну их всех. А она мягко мурлыкала: "Мммммммммм, мммммммммммм", и я благодарно принимал урчание за согласие. Площадь Святого Марка в Венеции, Ратушная площадь во Флоренции, площадь дель Кампо в Сиене - профессор Тернопол стал говорящим путеводителем по прелестным итальянским площадям, на которых год назад мы с Морин осыпали друг друга базарной бранью и проклятиями… На весенние каникулы Карен поехала домой и не вернулась. Какого же монстра, должно быть, она во мне видела! Не мурлыкала, а мычала от страха, представляя ужасающие последствия нашего совместного бегства и жизни вне студенческого городка с обезумевшим от угрызений совести профессором словесности. И верно: чтение Толстого - это одно, а игра в Анну и Вронского - совсем другое дело.

Она не вернулась. Я ежедневно звонил в Расин. Старался подгадать к обеду. Нет дома. Не может быть, когда же она ест? "А кто ее спрашивает?" - "Школьный приятель. Ее правда нет дома?" - "Извините, вы не хотели бы назваться?" - "Нет". По вечерам я и десяти минут не мог просидеть с Морин в гостиной. Вскакивал с кресла, отбрасывал прочь книгу и карандаш и с отчаянием Рудольфа Гесса, двадцать лет (вполне справедливо) промаявшегося в одиночке тюрьмы Шпандау, кричал: "Я задыхаюсь! Мне нужно пройтись! Хочу видеть человеческие лица!" Хлопок дверью. Бегу через задний двор прямо по траве газона, перепрыгиваю через невысокую изгородь и устремляюсь к ближайшему зданию студенческого городка - там на первом этаже есть телефон-автомат. Уж ночевать-то Карен придет! Не хочет в Италию - и не надо; пусть хотя бы вернется в университет и закончит семестр. Расчет оправдывается, мисс Оукс подходит сама: "Подожди секунду, я перейду к другому аппарату". После паузы: "Мама, повесь, пожалуйста, трубку, я говорю из спальни". - "Карен! Карен!" - "Я слушаю". - "Ка-а-ре-ен, у меня больше нет сил, я должен увидеть тебя, я приеду в Расин! Я приеду! Ровно в половине десятого!" Но самая красивая и самая толковая девушка в группе не имела никакого желания калечить молодую жизнь с полоумным преподавателем словесности, чьи брачные и карьерные перспективы выглядели, мало сказать, туманными. "Я не могу избавить тебя от жены, - не раз говорила она, - и никто, кроме тебя самого, не может". А что дома? Дома знают, что у нее был неудачный роман, но не знают с кем.

- А как же диплом? - спросил я строго, будто стал деканом.

- На данный момент это неважно, - ответила Карен из спальни, но голосом холодным, словно в учебной аудитории.

- А как же я? Я люблю тебя! Я хочу тебя! - криком по проводам добирался профессор до ушка, в которое еще недавно нашептывал; совсем недавно она лихо подкатывала на велосипеде к университетскому корпусу, в котором располагалась аудитория 312, предназначенная для занятий английской филологией; тенниски и поплиновая юбочка; золотые волосы заплетены в косы; в юном теле плещется часть меня, занесенная внутрь во время свидания на перемене. - Ты не уйдешь просто так, Карен, правда? После всего, что между нами было! Только не сейчас!

- Чего ты добиваешься, Питер? Мне ведь всего двадцать лет.

- А мне всего двадцать девять! - парировал я.

- Питер, мы напрасно начали все это. Я не представляла себе последствий. Прости меня. Сожалею.

- Господи, не надо сожалеть! Возвращайся!

Однажды вечером Морин выследила меня. Через газон заднего двора и невысокую изгородь - к ближайшему зданию студенческого городка. Прижалась ухом к стенке телефонной будки. Разумеется, поняла все мгновенно. Еще бы! "Одумайся, - ныл в это время я, - вылет ночным рейсом из аэропорта О’Хара!" - "Лицемер! - взвизгнула Морин, распахнув дверцу кабинки. - Грязный лживый потаскун!" Затем стремглав бросилась домой, заглотила пару таблеток снотворного и, расположившись в нижнем белье на полу гостиной, терпеливо ждала с лезвием безопасной бритвы в руках, когда я наконец вернусь, "наговорившись со своей малолетней шлюхой". Не хотите ли взглянуть, сэр, как доведенная до отчаяния женщина вскрывает из-за вас вены?

Она много чего тогда поведала мне, стоя на коленях с бритвой в руках. Теперь, через два месяца, я пытался пересказать все это Шпильфогелю и, как в такси с Моррисом, содрогался от тошноты и рыданий, потому что слова "беременность", "тест", "моча" действовали на меня подобно электрическим разрядам, заставляющим тело конвульсивно содрогаться. История гнусного. обмана гвоздем засела в мозгу. Даже сегодня, излагая ее на бумаге, я чувствую отчетливое головокружение. Целые пласты моей жизни стали материалом для творчества - но только не этот сюжет. Я пытался, но не смог придать ему художественного правдоподобия - вероятно, потому, что так и не сумел до конца поверить в истинность случившегося с беременностью, мочой, анализом. Слишком бесстыдно. Слишком безжалостно. Слишком просто. Как она могла так поступить? Как я мог поверить? Любая низость доступна описанию средствами высокого искусства, но не эта. Уста немеют. Не хватает слов. Вернее, хватает всего шести: КАК ОНА МОГЛА? КАК Я МОГ?

- А потом, - спросил я Шпильфогеля, - знаете, что она сказала, стоя на коленях в трусиках и бюстгальтере и прижимая бритву к правому запястью? Что она сказала, когда я застыл, как изваяние, окаменев от всего услышанного? Надо было бы раскроить ей череп. Но я окаменел…

- Так что же она сказала?

- Ах да. Вот что: "Прости мне мочу, а я прощу тебе велосипедистку".

- Ваша реакция? - поинтересовался Шпильфогель.

- Вы хотите знать, раскроил ли я ей череп? Нет, нет, нет и еще раз - нет. Я и пальцем ее не тронул. Молча стоял. Был совершенно ошеломлен. Ну и хитрованка! Безжалостная. Безоглядная. Идущая до конца. Я чувствовал что-то похожее на восхищение. И, вы не поверите, жалость. Жалость! Господи, что ж ты за существо такое? Гениально спланировать, блистательно осуществить - и три года никому ни-ни! Вдруг я понял: случившееся - к лучшему. Меня освободили от моральных обязательств. Теперь-то я ничего не должен. Вольная птица. Могу идти на все четыре стороны. И я сказал: хватит, Морин, ухожу, никто не заставит меня жить с женщиной, способной на такое. Она все время плакала, а после этих слов сквозь слезы произнесла: "Вот и уходи. А я вскрою вены. Все равно уже наглоталась снотворного". А я ответил - послушайте, как я ей ответил: "Вскрывай что хочешь, мне плевать". Тогда она провела лезвием по запястью. Показалась кровь. Легкая царапина, доктор, но я-то не знал! Думал, что до кости. Я закричал: "Не смей, прекрати!" - и кинулся отнимать бритву. Меня, доведшего женщину до самоубийства, охватил настоящий ужас. Морин плакала. Как я сейчас, доктор. Сейчас-то что мне остается делать? Я схватил лезвие рукой. Отобрал, не чувствуя боли. Морин крикнула: "Ну и проваливай. Только учти - твоей потаскухе не поздоровится. Я вас на весь свет ославлю. Ее похотливая мордашка будет красоваться в каждой газете Висконсина". Дальше - не так интересно: про мою сексуальную неразборчивость и про то, что мне нельзя доверять. Мне! И это говорит она, только что в подробностях описавшая сделку с мочой!

- Ваша реакция?

- Думаете, я полоснул ее по горлу от уха до уха? Нет! Нет! Даже на это не хватило сил. У меня капала кровь с ладони, порезанной бритвой возле большого пальца; у нее - с запястья. Бог знает, на кого мы были похожи. Наверное, на пару врачующихся ацтеков во время свадебного жертвоприношения. А я вдобавок - на трясущегося от ужаса Дэгвуда Бамстеда, соскочившего со страницы комикса. Смешно, правда?

- Вы впали в ярость?

- Ничуть не бывало. Я бухнулся на колени напротив Морин и принялся умолять, чтобы она меня отпустила. Бился головой об пол, ага. Потом вскочил и стал носиться по дому. Потом… Морин утверждала, что потом я поступил точь-в-точь, как Уокер. Снова врала, как вы думаете? Ладно, я-то так во всяком случае поступил. Сначала я метался по квартире, ища, куда бы деть бритву, и не переставая кричал: "Отпусти меня! Отпусти меня!"

Развинтил станок и бросил лезвие в унитаз, но сколько ни спускал воду, оно все равно лежало на дне. Затем забежал в спальню. Я вопил, плакал и рвал на себе одежду; я и прежде давал таким образом выход гневу, но на этот раз разорвал на себе все, буквально все. До нитки. Открыл шкаф, напялил нижнее белье Морин. Трусики оказались малы, слишком узкие, еле заправил член. Теперь бюстгальтер. Продел руки через бретельки, вот так… Я стоял посреди спальни, весь в крови, слезах. Она возникла на пороге. Остановилась. Посмотрела, как в зеркало. Ведь она тоже была в исподнем, мы оба красовались в нижнем белье. Посмотрела, посмотрела и как запричитает: "Миленький мой, не надо, не надо!"

- И это все? "Миленький мой" и "не надо" - больше ничего? - спросил Шпильфогель.

- Еще она сказала: "Сними это сейчас же. Я никогда никому не скажу о том, как ты ходил в моем белье".

- Это произошло два месяца назад, если я правильно понял, - задумчиво пробормотал Шпильфогель. - Что же случилось дальше?

- Все очень плохо, доктор.

- А именно?

- У меня появились странности.

- В чем они проявляются?

- Ну, во-первых, я остался с Морин - куда уж страннее после всего, что сделано и сказано. Все про нее знаю и все-таки живу с ней. А куда деться? Если я завтра не прилечу домой, начнется вселенский скандал. Она недвусмысленно это пообещала, говоря по телефону с моим братом. Я уверен: Морин именно так и поступит.

- Очень хорошо, а во-вторых?

- Сперма.

- Хм, сперма? Что у вас со спермой?

- Меня, понимаете ли, неудержимо тянет оставлять ее в разных местах… как это объяснить… что-то вроде меток.

- Ну-ну…

- Вот именно, метки. Бывая в чужих домах, я мечу их спермой.

- Вы тайно проникаете в частные владения, пользуясь отсутствием хозяев?

- Как вы только могли такое подумать? - резко одернул я доктора. - Вы что, принимаете меня за ненормального? Нет, нет, меня приглашают в гости, на приемы, на вечеринки. Я захожу в ванную комнату и оставляю капли спермы на кране, скажем, или в мыльнице, где-нибудь. Всего несколько капель.

- Иначе говоря, придя в гости, вы мастурбируете в ванной?

- А как же иначе? Потом возвращаюсь к остальным.

- Вы как бы оставляете свою роспись.

Назад Дальше