Лидия писала своеобразно, уделяя внимание деталям, не упуская мелочей, которые словно комки грязи летели в прошлое, в одну тетку, в другую тетку, на тебе, на тебе, на! Идолом, которому поклонялись хозяйки дома, был божок по имени Организм. "Организм вовсе не требует столько молока, сколько ты наливаешь в кашу, милочка", "Организм до поры до времени терпит безответственное к себе отношение, но потом не оставит его без ответа, и уж тут-то держи ответ". И еще много всякого про организм. Все эти незатейливые житейские подробности, привлекавшие мое профессиональное внимание, вызывали только скуку (а иногда и раздражение) у остальной части аудитории, относящейся к тому, что называется творчеством, совершенно иначе. Взять хоть Ангиашвили, пожилого русского эмигранта, писавшего по-грузински, а потом при помощи пасынка переводившего на английский нечто несусветное под названием "Антология похабства". Этим во всех смыслах похабным сочинением они намеревались осчастливить журнал "Плейбой" - в самом крайнем случае, какое-нибудь более мелкое подобное издание. Был еще Тодд, полисмен, который не мог связать на бумаге и пары сотен слов без того, чтобы не спустить ту или иную субстанцию в сточную канаву (кровь, мочу, обед, съеденный в кафе "Сержант Дарлинг"); ему страшно нравились концовки рассказов О’Генри (мне - нет, из-за чего возникали шумные споры). Была миссис Корбетт, та самая чернокожая особа, она работала делопроизводителем в административно-хозяйственном отделе мэрии, а по вечерам писала мечтательные рассказы про то, о чем и мечтать не могла; в них ухоженная колли с блестящей шерстью резвилась, как девочка, на заснеженных полях, молочно-белым ковром окружавших ферму в Миннесоте. Был Шоу, отставной газетчик. "Тут Макси Тому и говорит", - небрежно повествовал он о встрече Перкинса с Вулфом, всем видом намекая на свое присутствие при этой беседе. Был, наконец, некто Верц; отрешенно сидя в последнем ряду, он неотрывно смотрел на преподавателя холодными глазами оголодавшей гренландской акулы; ам!.. Одним словом, кроме меня к сочинениям Лидии хорошо относились всего лишь две наши дамы. Первую, распространявшую религиозную литературу в Хайленд-парке, привлекали "моральные уроки", которые (якобы) при внимательном чтении можно было извлечь из текстов миссис Кеттерер. Вторая, домохозяйка по фамилии Слейтер, жившая в Флоссморе, угловатая и необщительная, носила платья болотного цвета и писала кисло-сладкие рассказы, неизменно оканчивавшиеся "внезапным приливом взаимной нежности". Миссис Слейтер украшали стройные ноги; она это знала и то скрещивала их перед моими глазами, то вытягивала, плотно сжав; в обоих случаях шуршание капрона резало слух и сбивало с мысли. Ее серые глаза телепатировали: "Мне сорок лет. На мне надоевшее хозяйство и непослушные дети. По-настоящему я живу только в этой аудитории. Ответь мне внезапным приливом взаимной нежности. Я скажу тебе "да", а мужу ничего не скажу".
Всего их было восемнадцать. Никто из них (кроме распространительницы религиозной литературы) не выкуривал за вечер меньше пачки сигарет. Они писали сочинения на оборотной стороне разноформатных бланков своих фирм и контор; приступая к проверке вдохновенных творений, я сразу узнавал, кто где работает. Они писали кто карандашом, кто чернилами самого неожиданного цвета. Они не нумеровали и даже ленились складывать по порядку страницы, нередко хранившие жирные отпечатки еды. Однажды сочинение миссис Слейтер оказалось плотно слипшимся - сын нечаянно пролил клей. Однажды склеенным оказалось сочинение мистера Верца, "гренландской акулы"; чем именно, доподлинно выяснить не удалось; по-видимому, спермой сочинителя.
Обсуждая тексты своих товарищей, мои новые ученики напрочь отметали безуспешно внушаемые преподавателем понятия о композиции, внутренней логике или правде характера. Этот тип мне нравится. А мне не нравится. Такого рода дебаты невозможно было остановить. Их участники не желали обращать внимания на художественные приемы, воспринимая персонаж с его усами, или хромотой, или южным акцентом как живого человека, соседа по дому. Это было не обсуждение, а осуждение (или оправдание). Здесь решали не проблему, а судьбу. Суд не литературный, но Страшный. Того отправим в ад, того причислим к лику святых. Чем меньше находилось оснований для серьезного разбора, тем громче и азартнее становилась полемика, выходя порой за временные и пространственные границы занятий, вообще за всякие границы. Мой явный интерес к сочинениям Лидии, простым, бесхитростным и даже аскетичным, приводил большую часть аудитории чуть ли не в ярость. Читая ее работы вслух, я ощущал грозовую наэлектризованность атмосферы. Вот тетки аккуратно и мучительно долго раскладывают туалетные принадлежности: расчески, гребешки, шпильки, зубные щетки, блюдечки под стакан, жестянку с зубным порошком. "Тетя Хельда, слушая по радио проповедь пастора Колина на стадионе Бриггс, где собралось двадцать прихожан, полоскала горло с таким энтузиазмом, словно собиралась выступить с речью сразу вслед за знаменитым священнослужителем". Казалось бы, ничего особенного. Мои похвалы стилистическому совершенству и эстетической значимости подобных строк были, конечно, несколько преувеличенными, но на фоне писаний остальных моих подопечных отрывки из сочинений миссис Кеттерер выглядили как фрагменты из "Менсфилдского парка".
Я хотел было повесить в аудитории объявление, написанное сплошь большими буквами: БУДЕТЕ МНОГО ВЫДУМЫВАТЬ ПРИСТРЕЛЮ! Дескать, воображение - вещь хорошая, но не слишком о себе воображайте. От идеи лозунга я отказался, однако в более вежливой форме без конца втолковывал ученикам ту же мысль: "Умножая, мы обязательно получаем произведение. Умножая небылицы, мы вовсе не обязательно получим "произведение художественной литературы". Пишите о том, что знаете. Грандиозные вымыслы, нагромождение ночных кошмаров, романтические шумы и героические порывы - отнюдь не главный признак настоящего искусства. Старайтесь быть точными, аккуратными, сдержанными". - "Да? А как же тогда Том Вулф? - спросил Шоу, отставной газетчик. - Вы и его назовете сдержанным, Цукерман?" (Не "мистер Цукерман", не "профессор Цукерман": "Цукерман", да и только. Впрочем, Шоу был вдвое старше меня.) Еще кто-то: "Вы против стихотворений в прозе?" Ангиашвили (глухим утробным голосом, с диким акцентом, слово за слово возбуждаясь сверх всякой меры): "Спиллейн, профессор, Спиллейн! Вы хоть читали Спиллейна?" К сожалению, читал. Но Ангиашвили не смог дослушать и двух фраз: "А тираж-то у него десять миллионов, это что-то значит, а, профессор?" Миссис Слейтер, гладя ладонью мой рукав, обращалась к преподавателю с подчеркнутой доверительностью: "Вы носите твидовый пиджак, мистер Цукерман. Почему же, когда Крейг в моем рассказе носит твидовый пиджак, это "надуманно"?" Я отбивался, как мог. "Бог с ним, с пиджаком. Но скажите, зачем вы заставили своего Крейга без конца дымить трубкой?" - "Мужчины курят". - "Ну и что с того, миссис Слейтер? Мужчины много чего делают. Трубка - самая настоящая надуманность!" - "Но…" - "Послушайте, миссис Слейтер, почему бы вам не написать о том, как вы ходили за покупками в универмаг Карсон? Или о вашем времяпрепровождении в Саксе?" Она - ошарашенно: "Да?.." - "Да! Да! Да!"
Романтические буря и натиск несли моих учеников по морю слов: вперед, вперед, без руля и без ветрил. Иногда и я терял управление. Впрочем, в большинстве случаев мои гневные педагогические вспышки бывали хорошо продуманы и выверены.
"Неизбежное последствие подавления отрицательных эмоций", - говорил о моих мигренях армейский психиатр. И еще: кого вы больше любите - отца или мать; боитесь ли высоты; как чувствуете себя в толпе; как планируете строить жизнь после демобилизации? Я честно отвечал; он делал выводы. Окончательный был таков: пациент представляет собой корабль, доверху нагруженный сдерживаемым гневом. Не доктор, а романтический поэт в чине армейского капитана.
Друзья мои (мой единственный настоящий враг уже умер, остались только мелкие недоброжелатели), друзья мои, я до последнего цента отработал эти двести пятьдесят долларов! Сполна. Удивительно и непостижимо, но ни в один из понедельников этого семестра у меня не случалось приступа. В первый день недели мигрень неизменно брала отгул. Не было и угрожающих признаков ее очередного визита - даже при чтении животно-кровавых сочинений полицмена Тодда, даже при просмотре рассказов кисло-сладкой миссис Слейтер. Пока длился практический курс, головная боль накатывала по выходным. Это меня радовало. Хотя декан вечернего факультета хорошо ко мне относился и я до некоторой степени верил его заверениям, что периодические вынужденные пропуски занятий не станут причиной для увольнения, валяться полутрупом по субботам и воскресеньям было менее тягостно, чем просить кого-нибудь из коллег об одолжении или отменять встречи с учениками.
Хорошенькая, моложавая, нордически светловолосая Лидия, сохранившая себя в доставшейся ей тягостной и унылой среде обитания, ею же и описанной с такой привлекательной непосредственностью, не могла не вызвать интереса у двадцатичетырехлетнего преподавателя; поскольку она была женщиной, а он мужчиной, не удивительно, что заинтересованность имела эротическую окраску. Однако до поры до времени я проявлял достойную сдержанность, памятуя об изложенных выше убеждениях касательно профессиональной чести и самоуважения. Аудитория - не улица, хотя и тут и там людьми движут одни и те же чувства; но в стенах университета в рамках отношений студент-преподаватель не может быть места бурным эмоциям, милому непостоянству, жестокой ревности - всему тому, что ассоциируется с любовью. Когда тебе двадцать четыре, когда на тебе свежая белоснежная рубашка с галстуком, когда рукава пресловутого твидового пиджака испачканы мелом, это кажется истиной, не требующей особых доказательств. Ведь так хочется, чтобы душа была чиста, а репутация незапятнана!
Впервые увидев Лидию, сидящую за студенческим столом, я решил, что она, должно быть, гимнастка или акробатка, потому что фотографии таких вот голубоглазых блондинок, завоевывающих на Олимпийских играх золотые медали для Советского Союза, часто мелькали на глянцевых журнальных обложках. Впрочем, плечи ее были узки, как у ребенка, а кожа казалась почти прозрачной. Когда же миссис Кеттерер встала из-за стола, стало окончательно ясно: не гимнастка и не акробатка. От пшеничных волос до талии - может быть; от талии до ступней - пастух или привычный к качкам матрос. Ничего специфически женского. Пытаясь поддержать собственные принципы, я отгонял мысли о верхней части ее тела ("организма" - сказали бы тетки) и внушал себе, что внимание привлекает именно мужеподобная переваливающаяся походка Лидии.
Я переспал с ней ровно через месяц, переступив через свои убеждения и ее желание. Сюжетная канва события выглядела так, будто за дело взялась миссис Слейтер: беседа наедине в кабинете профессора - о литературе; продолжение разговора по дороге в район Гайд-парка; приглашение выпить пива в баре, расположенном как раз посередине между нашими домами, - всего по одной кружке; почти вынужденное ответное приглашение на чашечку кофе. О, спасибо, буду очень рад. "Не пойму, зачем вам это надо", - сказала Лидия, отправляясь в ванную комнату, чтобы надеть предохранительный колпачок. "Зачем вам это надо, не пойму", - сказала Лидия, выйдя оттуда в трусиках, которые я, уже раздетый, беспрепятственно стащил с нее. "Кругом столько красоток, почему именно я?" - спросила Лидия.
Я не стал утруждать себя ответом. Чего больше в ее словах - самоуничижения или здравого смысла? Я улыбнулся.
Она сказала: "Вы только посмотрите на меня".
Я сказал: "Как раз этим и занимаюсь".
"Ну и как? Я же на пять лет вас старше. У меня обвислая грудь, да она никогда и не была красивой. Я вся в морщинах. У меня толстая попа. У меня больные ноги. Я почти калека. Хочу, чтобы вы были в курсе, профессор: я не знаю, что такое оргазм". (Ее организм не знает, что такое оргазм.) Тут-то и началась наша любовь. Она отдалась мне, как отцу, как Кеттереру, как любому другому мужчине в своей жизни, - с печалью и недоумением.
Потом была та самая чашечка кофе. Зябко кутаясь в халат, Лидия вздохнула: "Никогда не пойму, зачем тебе это понадобилось. Почему, например, не с миссис Слейтер, которая просто измечталась о тебе? С чего это такой, как ты, захотел такую, как я?"
Конечно же, я не "хотел" ее ни тогда, ни вообще никогда. Мы прожили вместе почти шесть лет. Восемнадцать месяцев были любовниками и еще четыре года, до самоубийства, - супругами. И все это время я ее не хотел. В тот первый вечер она очень точно описала свое тело. Я не испытывал влечения к Лидии в тот первый вечер; я не испытывал никакого влечения к Лидии на следующее утро, когда снова переспал с нею; я не испытывал абсолютно никакого влечения к Лидии еще много сотен раз. Что касается миссис Слейтер, то я желал ее неоднократно и раз десять дело кончалось разнузданными постельными сценами, но, увы, воображаемыми.
С десятилетней Моникой, дочерью Лидии, я познакомился только через месяц после того вечера. Мать девочки не хотела подвергать меня искушениям, жертвой которых пал несчастный набоковский герой. Да и Монику берегла. Но, кажется, опасения Лидии были напрасны. Характер кеттереровского отродья мог перепугать и оттолкнуть кого угодно и полностью соответствовал внешности. Долговязая дылда с нечесаными волосами, мосластая, тупая. Мордочка без всяких признаков интереса к окружающей действительности. Десять лет, а не может определить время по часам. В своем выцветшем свитере грубой шерсти она выглядела как беженка из горной глухомани, где царили нищета, тьма и невежество. Еще ужасней она выглядела в белом платье, белой шляпке, белых туфлях, с белой сумочкой и белой Библией в руках. Эхо, донесшееся из далекого детства: воскресное утро; мимо нашего дома шагают в чуждый храм празднично одетые дети из чуждого племени; мои родители недоуменно пожимают плечами; я с ними вполне согласен. До чего же ты мне противна, Моника (хотя я давно уже взрослый человек и умом понимаю, что ничего дурного в твоем наряде нет)! По-моему, и самой Лидии резали глаз белоснежные ризы дочери, неприятно напоминая о той поре, когда тетки Хельда и Джесси по воскресеньям регулярно тащили племянницу в лютеранскую церковь. (Из сочинений миссис Кеттерер: "Растущему организму полезно хотя бы раз в неделю в хорошо накрахмаленное платье, и нечего корчить недовольную рожу".)
Я не хотел Лидию в специфическом смысле слова, я просто хотел быть с Лидией. Моника тут была ни при чем (до поры до времени). Что привлекало меня в миссис Кеттерер? Наверное, страдания, которые не сломили ее. Она не просто выжила, пройдя через такое, - она жила. Какая стойкость! Неужели мимо этого можно безразлично пройти? Ее мучили все - и мужчины, и женщины. Ее использовали как няньку, как объект для приложения педагогических усилий, как резервуар для слива спермы, ее эксплуатировали, колотили, предавали все, с кем она сталкивалась в жизни, ее в конце концов довели до безумия - и все-таки она оставалась смелой и оказалась непотопляемой: хозяйка маленькой ухоженной квартиры, куда через окна доносится бой часов на башне университета (в котором, как сказали бы ее тетки - и сбежавший отец, и бывший муж, и покойная мать - свили свое змеиное гнездо атеисты, коммунисты и евреи). А она, примостившись за кухонным столом, еженедельно готовила к очередному понедельнику десять страниц воспоминаний о своем душераздирающем прошлом, и ни в одной строчке не ощущалось ни нотки гнева, ни признаков сумасшествия; существо не просто смелое, не просто сильное, но поистине героическое. Когда я сказал на одном из занятий, что больше всего в сочинениях миссис Кеттерер меня восхищает "сдержанность", я сказал именно то, что хотел сказать; но, кажется, меня никто не понял.
Кое-чего не понимал и я. Например: почему, постоянно желая быть с Лидией, не хочу Лидию. По-своему, наверное, я даже любил ее, но ее тело - ненавидел. Едва кончив, жалел, что начал. Однажды, в самом начале нашей связи, пытаясь возбудить партнершу, я провел пальцами по ее гениталиям и был поражен сухостью и какой-то безжизненностью плоти как раз там, где надлежит царить дарующей жизнь влажности. Профессор Цукерман заскользил губами вниз по телу Лидии, делая вид, что продолжает ласкать его, а на самом деле исполненный встревоженного любопытства. Открывшаяся картина была безрадостной: половые губы миссис Кеттерер оказались вялыми и бесцветными, словно принадлежали одной из ее незамужних теток, а не здоровой женщине, которой еще не исполнилось и тридцати. Последствия чудовищного отцовского эксперимента? От этой догадки веяло не столько анатомией, сколько литературщиной, но, даже отметив это, я продолжал с негодованием твердить про себя: последствия чудовищного отцовского эксперимента.
Читатель! Представь нас с Лидией в постели. Представь мою тревогу. Представь, что ночь прошла. Представь, что двадцатичетырехлетний любовник вновь заскользил губами вниз и, раздвинув руками ноги подруги, утонул головой между ее бедер.
- Пожалуйста, - попросила Лидия, - не делай этого.
- Почему? - спросил я, подняв голову и уверенный в ответе: потому, что там я выгляжу безобразно.
Но она ответила иначе: "Я предупреждала. Я не могу дойти до оргазма. Что бы ты ни делал".
Тоном всезнайки, все повидавшего и везде побывавшего, я сказал: "Ты слишком много об этом думаешь" - и припал ртом к сухой, коричневатой, дряблой плоти между ее лилипутскими ногами (нет, это тебе не миссис Слейтер, у той-то все иначе). Мой язык обследовал и ласкал место кровосмесительного преступления; я не испытывал ни малейшего (как, по-видимому, и она) удовольствия, так ведь и дело шло не о наслаждении, а об акте почти сакральном: может быть, это станет для нас обоих очищением от прошлого.
Как будто это могло стать очищением от прошлого! Литература, литература, сплошная беллетристика. Я, между прочим, прекрасно осознавал несбыточность своей идеи. Мадам Бовари отравилась не ядом, а романтической писаниной; профессор Цукерман слегка перебрал филологии. В этом был весь я: отдавая себе отчет в надуманной высокопарности собственных побуждений, я истово работал губами и языком; я совершал некое причастие, зная, что никакого причастия тут нет, кроме разве одного: "надуманный". Это касалось не только интимных отношений с Лидией, но и мигреней, и размышлений о жизни вообще: жизнь шла как по писаному, опираясь на то, что уже было написано, опубликовано и отрецензировано, словно на костыли. Недаром моя выпускная работа в колледже именовалась "Христианские искусы в еврейской жизни: анализ иронических высказываний о "накликанном несчастье"".