- Я не могу оставаться в этом долбанном приюте, не могу я здесь оставаться. - Герман рывком отскочил от Дориана и снова двинулся по Шафтсбери-авеню.
- Но разве весь смысл этого места не в том…
- Что? Что!
- Чтобы в нем ночевать.
- Послушай! - он снова остановился. - Я не могу жить в приюте, потому что дозы в нем ни хера не достанешь, ширяться юте нельзя, а если я не могу ширнуть, то не могу и работать, а не могу работать, так не могу и дозу купить. И если кот вроде тебя, Дориан, возьмет меня за жопу, так я ему даже дать не сумею. А теперь отвали - не мозоль глаза.
- Я не хотел тебя… я думал, мы с тобой ладим. Мы же разговаривали.
- Дерьмо! Разговаривали.
- Слушай, если тебе нужны деньги, я с удовольствием…
В более подходящую минуту Дориан этого произнести не смог бы, ибо в тот же миг и объявился хромавший по улице продавец наркоты, обратившийся уже в легенду Фронт-Лейн, и так тесно соединившийся в сознании клиентуры со своим товаром (а это, если вдуматься, нередко случается с теми, кто торгует в розницу - в частности, рыбой), что его и называли-то "Дики и Риты". Или же просто ДР - то есть Доктор.
Прозвище на редкость верное, поскольку "Риталин" и "Диканол", коими торговал Доктор, выкрадывался или добывался обманным путем - хотя порой и по законным рецептам, - наркоманами, которые использовали их как дешевую замену героина с кокаином, коих они так жаждали. Не уместно ли так же и то, что в другом десятилетии "Риталину" предстояло стать лекарством, ограниченно применявшимся для успокоения тех, кого медико-образовательный истеблишмент счел страдающими "дефицитом внимания"? Действительно ли метамфетамин успокаивает гиперактивных детей или просто позволяет им по-доброму зациклиться на подробностях нашего крошечного общества с его игрушечными машинками и домами? Если взглянуть на них в перспективе, не образовывали ль торговцы Уэст-Энда с их "Диками" и "Ритами" избыточный психический гнойник, который, прорвавшись, залил своей отравой всю страну? Разве государственное здравоохранение не было, причем всегда, завуалированным средством, гарантировавшим, что все наше общество подсядет на лекарства?
Доктор хорошо владел трюком старых уличных торговцев наркотиками, способностью направлять свой голос прямиком в ваше внутреннее ухо, так что похвалы, расточаемые им своему товару, словно бы летели в нескольких ярдах впереди него.
- Дики и Риты, Дики и Риты, Дики и Риты, за пятерку три первого, за десятку две второго, за двадцатку получите полное удовольствие. Дики и Риты, на Фронт-Лейн гаррика нету, только Дики и Риты…
Затем последовал национальный танец, подобие игры в кошки-мышки, - Дориан и его новая пассия двигались по пятам за одетым в подобие шинели Доктором, внимательно вслушиваясь в его бойкую болтовню, импровизируемую специально для их навостренных ушей.
- Вижу, ты здесь, юный Герман, паренек, вижу, ты здесь и проголодался. Дика и Риту хочешь. Прямиком с западного бережка, Ка-ли-фор-ни-я, и с вот такущей привычкой к тому, чем кормил тебя твой папик. Вижу тебя, вижу. Ну, чего тебе хочется, а? Гаррика? Гарриком на Фронт-Лейн не торгуют. Амфов не держим, не-а - только Дики и Риты. Все, что есть для петушков, которым не охота опупеть раньше времени. Уже с катушек съезжаешь, а? Ну что, на сороковку? На сороковку получишь две дозы. Кошерные, очень кошерные. Приятно иметь с тобой дело, Герман, очень приятно, право… Дики и Риты, Дики и Риты…
Вот так Дориан и узнал правду о своем буяне, и она лишь сильнее привязала его к Герману. После Элен и Оксфорда, и переодеваний в женское платье, и розыгрышей, и ныряний майским утром с моста, и сосания членов под столами светских обедов, после всего такого. Это… это… это, думал он, жизнь, которой и следует жить. Жизнь, оттененная смертью, такая, как у Генри Уоттона. Смертью и разложением, ибо через несколько минут Дориан и Герман уже уютно устроились в комнате еще одного поклонника чернокожего давалы, коренастого и нисколько не опасного скинхеда, прозванного за неблаговидный цвет покрывающего его голову утесника "Рыжиком".
Ах! Какие изумительные беспорядок и грязь здесь царили. Назвать это логово "комнатой" означало б воздать ему почести, внушить мысль о различимости потолка, пола и стен, которых словно б и не было в этом подобии поставленной на попа обувной коробки, висевшей над четырьмя зловещими этажами и медленно удушаемой ржавыми водостоками. Дориан возлежал у полуоткрытого подъемного окна на груде органических отходов. Грязная одежда, подгнившие шкурки бананов, использованные шприцы, заплесневелые хлебные корки. Он смотрел на изнуренное светило, - голую сорокаваттную лампочку, болтавшуюся на опушенном пылью пятнадцатифутовом шнуре, - на потевшую токсинами почтовую марку потолка.
Дориан знал, что в Лондоне существует убожество, подобное этому, но никогда не считал себя его частью. Рядом с этим - с этой смрадной энтропией, - простоватая запущенность жилищ Генри Уоттона и Бэза Холлуорда выглядела всего-навсего следствием нежелания дурных детей прибираться в своих комнатах. А вот эта - эта чумная морена, на которой он ныне раскинулся, и впрямь, понимал Дориан, омерзительна. И вот это - это лучшее в зале место, с которого он наблюдал, как Герман сначала усердно химичит, сооружая смесь Дика и Риты, а следом - следом дырявит в поисках вены свою загноившуюся икру. Все это действительно представляет собою нечто, о чем можно будет написать домой. Не то, чтобы ему было куда писать, не считать же домом отель на Палм-Бич; да и читать его послание было некому, адресат Дориана слишком пропитался тщеславием и "Валиумом", чтобы хоть что-то понять в написанном.
Дориан наблюдал за Германом, Рыжик - за Дорианом.
- У-у, мать-размать, ну и дерьмо, - сказал рыжеволосый.
- На гаррика денег нет.
- Я же предлагал тебе деньги, - заявил о своих правах Дориан. - Мог бы купить на них гаррика.
- Да? А где бы я взял новый дозняк, следующий, а после еще, и еще? Ты кто, мать твою, химик?
- Не, он, мать его, еще один твой папик, Герм. Куда ты его повезешь, красавчик? Соединенные Штаты он уже обратил для себя в дырку от задницы.
Какое страшное давление все они ощутили, когда Герман вонзил здоровенный, на пять кубиков шприц, в вену, впрыскивая в ногу муть и отраву, и бог весть какую еще мерзопакость. Все они ощутили его - Дориан, Герман, Рыжик, - гигантский шприц, наполненный мраком и продирающий плачущее пространство над их головами; давление, от которого вскипала их кровь и лопалась кожа, и обратившиеся в тесто тела их перемешивались с мерзостью, грязью, дерьмом, образуя конечный состав: непристойное прошлое, впрыснутое в настоящее, чтобы создать смертоносное будущее.
- Мне не нужны больше ебари - отдерут меня, а потом ни во что не ставят.
- А если нет?
- Что нет?
- Если они не будут тебя ни во что ставить?
Герман уже сделал себе укол и стер указательным пальцем струйку крови, обвившую его ногу. Дориан вглядывался в него. Герман словно и создан был для того, чтобы ему покровительствовать, - затраханная персонификация Третьего мира со всеми его долгами.
- Тогда будет еще хуже.
Одним гибким движением Герман опустился на колени, схватил Дориана за плечи и взасос поцеловал его. Они походили на двух фламинго, каждый пытался вытянуть из клюва другого пищу, мощно орудуя языком. Кадыки их так и ходили в омерзительном сумраке.
4
Нет ничего удивительного в том, что, когда давление поднялось и содержимое плавильного котла поперло через край, столичная полиция ощутила необходимость перемен по портновской части. К середине 1990-х служащих ее уже украшали блестящие пуленепробиваемые жилеты из "Келвара" и автоматы, болтавшиеся на их грудях подобно нагрудным украшениям современных дикарей. Однако в 1981-м им приходилось вступать под град стеклянных сосудов (одни были наполовину пусты, другие наполовину заполнены parfume de fracas) в синих плащах по колено и шлемах, напоминающих формой женскую титьку.
Они продвигались - наивно раскрашенные, тощие фараоны, - по Брикстон-роуд, между тем как стекло, - которое и само представляет собой очень медленно текущую жидкость, - сыпалось на них густым дождем. Они укрывались под плексигласовыми щитами, точно под плоскими, продолговатыми зонтами, быстро воспламеняемыми молотовским коктейлем. В паре миль от места событий, в безопасности своего пентхауза, Дориан Грей, прихлебывая водку с мартини, наслаждался представлением с помощью одного из девяти своих телевизоров. Была уже ночь и верхушки деревьев в парке за улицей роптали темно-зелеными голосами. Желтые и красные отблески бунта посверкивали на гладком, загорелом экране его совершенного лица, пока Дориан стоял, раздвинув ноги, сообщая правильные формальные очертания своему японскому кимоно. Неподалеку грузно восседал на софе Бэз Холлуорд - рубашка в подтеках пота, волосы влажны, кожаные брюки мокры. Мокры настолько, что они вполне могли быть только что содранными с какого-то еще более неудачливого животного. Он тоже держал в ладони мартини, было ясно однако, что мгновение это кажется ему далеко не прекрасным. Это что, прямая трансляция? - спросил он у хозяина дома.
- Нет, дурень, запись. Один из друзей Генри раздобыл ее у знакомого оператора службы новостей.
- Чудесно, мать его.
- Я тоже видел кое-какие волнения.
- Что?
- Я сам видел часть бунта, волнений. Ехал по Брикстон, однако наряд недоумков завернул меня на Акр-лейн. И все же, кое-какие дуновения бунта я уловил…
- Наряд недоумков! Дуновения! Ты уже и говоришь, как Уоттон…
- И что с того?
За две недели знакомства Дориан достиг с Уоттоном большей близости, чем Бэз за два года. Бэзу казалась, что его оттирает в сторону целая фаланга Дорианов. Так ты, похоже, мало кому показывал "Нарцисса"? - он очень старался, однако небрежный тон не давался ему.
- Сказать по правде, Бэз, смотреть на себя, смотрящего на себя, смотрящего на себя, меня это как-то не возбуждает, даже если у тебя все происходит наоборот.
- Долбанная суть дела не в этом, Дориан, вовсе не важно, что я хочу делать с тобой, или что хочет кто-то другой. В моем произведении ты - не ты, не в прямом смысле. Ты обретаешь долбанную возвышенность…
- Возвышенность!
- Разве это так уж смешно? Слушай, ты можешь посмеиваться надо мной, но не смейся над моей работой. Я выкуплю ее у тебя, если ты не способен найти для нее другого применения, кроме вот такого. - И он плеснул на экран несколько капель спиртного.
- Нет… Нет, не делай этого. Для тебя это, может быть, и искусство, Бэз, но для меня… это альтернативный я. Я сказал это, еще когда впервые увидел его, - я приревновал его к себе; а теперь он почти на месяц моложе меня - и какая попа!
- Ты по-прежнему смеешься надо мной. Наплевать, - бродяга-педераст и любовь, в общем-то, несовместимы, однако я старался выразить вот этим, - Бэз плеснул еще несколько капель, - правду… о тебе, обо мне, о том, что значит быть геем, о… наркоте.
- Бэз, ты бредишь.
- И хрен с ним, Дориан. Я человек конченый. Я обратился в такого хроника, что просыпаюсь ночами, удушаемый чьей-то рукой, и обнаруживаю - что своей… - Бэз отвалился на спинку софы, свесил голову. - Я бы вернулся в Штаты, да меня, скорее всего не пустят.
Дориан начинал проявлять дарования в единственных двух, достойных внимания, сферах человеческой жизни: он становился совратителем par excelence, и преобразовывал себя в мастера различений, в человека, способного использовать для достижения своей цели все, что только присутствует в предметном мире. Будь Дориан неким якобинским Макиавелли, он быстро обзавелся бы средствами, позволяющими капать в глаз жертвы белладонну. Ныне же он просто баловался наркотиками.
Он опустился перед бедным Бэзом на колени, разворачивая две из целой вереницы облаток, купленных им у Медка. Вытащил из стоящего в нише китайского шкафчика приблуд и бутылку дистиллированной воды. Не будучи сам наркоманом, Дориан знал толк в вероломстве и потому держал у себя немалые запасы. Дозанись, если хочешь, - он уже научился с великой легкостью произносить трудные вещи, - есть белый, есть коричневый. Или сооруди "спидбол". Что хочешь, лишь бы тебе стало получше.
- Что это, Дориан? Ты же не употребляешь все это дерьмо, ведь так?
- Нет, не так чтобы. Но меня есть друг, - Дориан встал и неторопливо двинулся к темным венецианским окнам. Приблизившись к одному из них, он вгляделся в свое отражение, - вот тот подсел здорово. Я пытаюсь ему помочь. Собственно, он будет здесь завтра вечером. Я устраиваю небольшой вернисаж.
- Вернисаж? И что ты будешь показывать?
- "Нарцисса" - что же еще? Естественно, придет Генри. Он просил пригласить еще человека по имени Алан Кемпбелл. Ты его, верно, знаешь?
Дориан перенял у Уоттона сухой тон, в котором он теперь обсуждал фактические обстоятельства так, словно обсуждение их никакой обстоятельности не заслуживало. Это было довольно противно, но еще противнее выглядело вожделение, с которым он наблюдал, как ширяется Бэз. Шприц впрыскивал и отсасывал жидкость - все это походило на коитус, да и колющегося омывали при этом волны оргазмического опьянения, что возбуждало Дориана в особенности. Да-а, - простонал Бэз. - Я его знаю. Австралиец. Врач-извращенец. Извращенец во всех, мать его, отношениях.
- Генри говорит, он очень забавен. К тому же, мой молодой друг нуждается в самых разных связях - по-моему, он довольно талантлив. Пишет что-то вроде картин, основанных на граффити гетто. Подцепил этот стиль в ЛА. Ты тоже мог бы помочь.
- Послушай… Дориан… я не хочу тебя доставать…
- Так и не надо, не доставай.
- Но Уоттон… Генри; и Кемпбелл. Я знаю, на что оно будет похоже. Куча долбанной наркоты, тряпка с амилом, потом все встанут в круг, подрочат… а кончится все стоячим трахом по цепочке. Ты этого хочешь для своего молодого друга?
- А ты хочешь, чтобы все это досталось только тебе?
За несколько трехдневных недель (сорок часов бодрствования, шестнадцать сна - наркотики и секс не только наделяют нас социальной свободой, они еще и освобождают от смирительной рубашки календаря), Дориан обратился из инженю во всеядное существо - метаморфоза всегда упоительная, в особенности если она совершается в гротескную припрыжку. И вот уже Бэз, в котором кокаин с героином уравновешивали друг друга, обманчиво прочищая его сознание, с нежной быстротой уступил заигрываниям Дориана. Руки рванулись к промежностям, ноги переплелись. Стекловидное совершенство красоты Дориана раскололось во рту Бэза, кислотная слюна юноши уязвила его язык. На экране, на ковре, в Брикстоне и в Баттерси, на видео ленте, в реальности, люди сцеплялись и бились один о другого телами в буйстве самозабвения.
* * *
В детстве Генри Уоттона годы были неразделимы, а события смешивались. ДжФК стоял в стеклянной клетке перед судом Тель-Авива, выслушивая приговор: ссылка на орбиту вокруг Луны. В отрочестве Генри Уоттона сливались уже времена года, там мальчик Хэл катил на санках по муравчатому склону или собирал нарциссы между наносами палой листвы. Однако в 1981-м лето было именно этим невероятным летом, в которое на деревьях одновременно завязывались почки, расцветали цветы и созревали плоды. Генри Уоттона окружало нескончаемое позднее утро (как если б стрела времени обратилась в сапфировое стило проигрывателя, которое можно раз за разом, раз за разом, раз за разом, приподнимать и возвращать все на ту же дорожку), а у большого эркерного окна на задах его дома (окна, смрадно обрамленного толстостебельными амариллисами и еще более толстыми белыми лилиями), можно было видеть Консуэллу, флегматичную филиппинку, колотящую ковриком по подоконнику. Делала она это бессознательно и однако ж, с большой физической сосредоточенностью. Ударь в нее приливная волна, женщина несомненно продолжила бы свое занятие, посвистывая в липком зное светло-синим нейлоновым халатом.
Но волна ударила за ее спиной. Приливная волна разгула. Ударила по комнате немалых размеров и ненужной длины, комнате, посидеть в которой можно было в двух совершенно раздельных местах, одно образовывали обшитые кожей канапе - центр другого составляло сообщество кресел. Вся мебель, - а ее здесь имелось немало, - пребывала в неисправности. Тут были дорогостоящие современные изделия, выглядевшие примерно такими же комфортабельными, как колоноскопия; скопление тщедушных сооружений начала девятнадцатого столетия - память о все разраставшейся истерии; имелись даже туговато набитые эдвардианские стулья, валявшиеся по мишурно лиловым прериям ковра так, словно их только что потоптал бизон. Все это, вместе с цветовой схемой комнаты - небесной синевой и лимонной желтизной - создавало общий эффект и чопорности, и скученности. Высокий уровень безразличия к своему обиталищу был неотъемлемой частью добровольного упадка Уоттонов.
Патогены более очевидные приняли обличие журнальных столиков, щетинившихся бутылками и бокалами, пепельница за пепельницей покрывали поверхность за поверхностью, исторгая окурки сигар, сигарет, косячков. Одно из кресел пепел покрыл столь густо - спинку, сидение, подлокотники, - что ясно различались очертания того, кто в нем сидел. Как будто жителя Помпеи, дожившего до последнего ее дня, уничтожило здесь извержение сигареты.
Как это возвышено - подслушивать разговор на сходке шпионов или подглядывать за соглядатаями. На изысканнейшую, утонченнейшую измену способен только двойной агент. На бочковатой софе возлежало облаченное в махровый халат с вышитой на груди надписью "Уолдорф Астория", худощавое тело Дориана Грея. Обладатель его читал "Наоборот" Гюисманса, издание "Пингвин Классикс" с "Портретом графа де Монтескью" на обложке. Окруженный пухлыми подушками, Дориан выглядел человеком, устроившимся до неприличия удобно. Волосы его были мокры, за ворсистой тканью поблескивала прелестная грудь. Тревожно призрачная музыка Дебюсси, а может быть, и Респиги, сплеталась всеми своими струнными, арфами и цимбалами с волнами его светлых волос. Эта аллегорическая сцена: "Прилежание в Противоположность Отдохновению" просто взывала к уничтожению.
В чем, в чем, а в этом на Нетопырку можно было положиться всегда. Словно вошедший в штопор самолет, она пронеслась по комнате и совершила вынужденную посадку на софе Дориана. "Уф! Уф! Мне страшно жаль, Дориан, я и не знала, что вы здесь", - восклицала она заглушая скрипки. Одеяние Нетопырки состояло из нескольких слоев сквозистой персиковой ткани - выбор для тридцатилетней женщины нелепый. Бедная Нетопырка с ее резкими чертами, она казалась бы даже красивой, когда бы не вечно искажавшая ее лицо гримаска аристократического недовольства да не навеки вывихнутые кукловодом застенчивости прямые когда-то конечности. "Бог ты мой, - затараторила она, - я хотела сказать - вы же здесь, верно?" - реальное настоящее, похоже, смешалось в ее голове с недавним семинаром философов-аспирантов. "Я к тому, что - ну да, конечно, вы здесь - как глупо, как глупо - я вообще-то, вообще-то хотела сказать… в-вы и Генри должны… д-должны спать вместе!".