Врата Жунглей. Рассказы - Юрий Буйда 2 стр.


Митенька и Луня часто гуляли вместе. В городе он держался поодаль, шел по улице словно бы по своим каким-то делам, не обращая на Луню внимания, но когда они оказывались в лесу или забирались в ивовые заросли на берегу озера, Митенька брал ее за руку - ей это нравилось. Она любила фотографироваться голышом и позволяла трогать себя. Но Митенька все никак не мог решиться и сделать то, что делали с Луней парни постарше. В его снах она была всеми свиньями в загоне, толстенькими и тугими. Мускулистый палач безжалостно рубил этих свиней топором, чтобы проснуться в отчаянии, в отчаянии…

И вдруг Луня забеременела.

Она растолстела: грудь у нее выросла, увеличился живот, раздалась задница, даже нос стал шире. Она уже не могла бегать - ходила вразвалочку, отдуваясь.

Старуха Лунина следила за нею с крыльца взглядом напряженным и испуганным, а старик курил рядом и зло сплевывал. Он был кругом бородат клочковатой возмущенной бородой, из которой его изумленное красное личико даже не выглядывало, а словно выскакивало, как встопорщенный ерш из бурлящей воды. Соседи слышали, как подвыпивший старик кричал жене: "И на что она нам теперь, а? Среди Луниных шалав не было! Ей же десять лет! Десять!"

Старуха только крестилась в ужасе. Она была насмерть - давно, раз и навсегда - напугана поступком шалавой дочери, родившей Луню невесть от кого: "Мы-то в ее годы даже с сестрами через платок целовались", и чувствовала себя виноватой, потому что в ее роду были и душевнобольные, и монахини, и даже один румын.

Однажды Луня исчезла. Через два дня ее подняли багром со дна озера. Ей размозжили голову, сунули в мешок с камнями и сбросили с Кошкина моста.

На допрос в милицию вызывали чуть не всех чудовских мальчишек, всех, кроме Митеньки, и это его обижало: выходит, его не считали достойным совершить преступление. Тогда он сам подошел на площади к начальнику милиции Паратову и спросил, надеясь вызвать у майора подозрение, найден ли убийца и кто он. Пан Паратов посмотрел на мальчика с высоты своего огромного роста и ответил:

- Нет. Иногда их не находят. Бывает. - Пожал плечами. - А убить мог кто угодно.

И двинулся к милиции, оставив растерянного Митеньку одного.

Митенька не был совсем уж наивным ребенком, но слова Паратова вдруг потрясли его и ужаснули. В этих словах не было ничего такого уж необычного, страшного, но, видать, иногда и не нужно ничего необычного и страшного, чтобы мир рухнул. А Митенькин мир рухнул.

Он обвел взглядом площадь и содрогнулся. Убить мог кто угодно. Зло таилось всюду. То есть оно вовсе не таилось - оно таращилось отовсюду и глумливо скалилось. Весь мир был воплощением зла - люди, бродячие псы, голуби на церковной паперти, аптека, ресторан "Собака Павлова", медный ангел на трубе крематория, Немецкий дом, памятник Пушкину, который в городке называли Трансформатором, да боже мой, понял вдруг Митенька, ведь даже воздух был ядовитым злом, неощутимо проникающим в человека, чтоб отравить, чтоб убить…

Мир переполнился злом и стал значимым, тяжелым, настоящим.

Той же ночью он впервые проснулся от скрежета ключа в замке и скрипа двери. Ключ поворачивался, и тяжелая железная дверь начинала открываться - с ржавым скрипом, невыносимым скрипом, выматывающим душу. То же самое повторилось и на следующую ночь, и спустя неделю. Каждую ночь Митенька просыпался среди ночи и слышал скрежет ключа в замке и протяжный скрип железной двери. Он понимал, что эта дверь открывается только в его снах. Он пытался представить себе, в каком доме могла бы быть такая дверь - огромная, непомерная, тяжелая, из толстого железа, покрытого заклепками и древней ржавчиной… ему казалось, что она скрипела веками, прежде чем этот звук доходил до его слуха и будил среди ночи… нет, ни в Чудове, ни даже в Москве такой двери быть не могло… такая дверь велика даже для какого-нибудь старинного замка… она стара, как ад, а может быть, и старше…

Наконец он не выдержал и рассказал о странных ночных звуках матери. Она тотчас отвела его к врачу. Доктор сказал, что мальчик, возможно, страдает императивными галлюцинациями - это когда человек слышит голоса, приказывающие ему что-нибудь сделать. Впрочем, спохватился психиатр, увидев вытянувшееся лицо матери, вполне возможно, что это вовсе не императивные, а апперцептивные галлюцинации, которые проявляются в форме абстрактной фонторемии, то есть когда голоса навязывают человеку свои мысли, либо же в форме конкретной фонторемии, при которой человек лишь вспоминает о пережитых галлюцинациях. Но никаких голосов по ночам мальчик не слышал - только скрежет ключа в замочной скважине да заунывный, изматывающий скрип тяжелой железной двери…

Доктор выписал таблетки, мать стала поить Митеньку мятным чаем с медом, и вскоре мальчик перестал слышать скрип непомерной двери - он спал глубоким сном до самого утра.

Убийцу же Луни так и не нашли.

Митенькина бабушка была лихой женщиной. Ей было под шестьдесят, но старухой она себя не считала. Любила выпить, потрахаться и подраться. В молодости она шокировала соседей сигарой, которую однажды выкурила на спор до зубов и осталась жива. Вот тогда-то она и получила это прозвище - Гавана. От разных мужей она родила пятерых дочерей - Любку, Катьку, Наташку, Женьку и Ольгу. Да, именно так: младших она называла именами, похожими на клички, а старшую только полным именем - Ольги она побаивалась.

Младшие, бойкие и крикливые, повыходили замуж и разъехались, а Ольга жила с матерью. Гавана называла ее "темной тихоней". Ольга окончила университет и преподавала в школе математику. Она ни с кем не дружила, никогда не повышала голос, не пользовалась косметикой и одевалась как бог на душу положил, хотя была довольно привлекательной женщиной. Ее никогда не видели с мужчиной, а потому все и удивились, когда Ольга забеременела.

Об отце Митенька ничего не знал и никого не спрашивал - смущался. Ему казалось, что если он спросит об этом мать, она расплачется, а этого Митеньке не хотелось вовсе. Но однажды Гавана подвела его к деревянному кресту, вкопанному в углу двора, среди лопухов, сняла с креста мешок и сказала:

- Это твой папаша сделал. Поставил этот крест, велел смотреть на него и бояться.

- Чего бояться? - спросил Митенька.

- Что он вернется.

- Он - кто?

- Подлупаев твой.

И Гавана показала ему человека, фамилию которого Митенька носил.

Все оказалось проще простого, никаких загадок: Подлупаев-старший был шофером-дальнобойщиком, жил на Набережной, был холост и после рейсов любил посидеть в "Собаке Павлова" с дружками и подружками, которые называли его Лупой.

Несколько дней Митенька следил за Лупой, когда тот возвращался - один или с женщиной - из "Собаки Павлова". Каждый вечер Митенька отправлялся на площадь, ждал, когда Лупа выйдет из ресторана, и тенью следовал за ним. Он не знал, что скажет отцу. Нужно было сказать что-то этакое, что-то особенное, чтобы привлечь внимание и обезоружить Лупу. Например, сказать, что у него, у Митеньки, рак. По больничному опыту он знал, что одно только слово "рак" действует на людей как волшебное заклинание. Никто не может устоять перед этим магическим словом. И Лупа не устоит. Во всяком случае, он хотя бы выслушает Митеньку. Осталось только набраться храбрости и остановить Лупу, но храбрости все как-то не набиралось.

Наконец мужчине, видимо, надоел мальчишка. Однажды он поманил его, положил тяжелую руку на костлявое плечико и сказал:

- Я знаю, кто ты, пацан. Ты за мной больше не ходи. Я тебе не отец. Понял? Когда я вынул твою мать из петли, она уже была беременна. Понял? Пожили - и разошлись. Меньше года пожили. Видеть вас не хочу обоих, ее и тебя. Вы для меня оба - нет никто и звать никак. Понял?

- Понял, - сказал Митенька. - У меня рак.

Лупа рассмеялся.

- Рак у тебя - это херня, - сказал он, хлопнув Митеньку по плечу. - Вот если бы рак был у меня, тогда да, тогда это не херня. А теперь пошел вон. Понял?

- Понял, - сказал Митенька. - Спасибо.

На следующий день он вышел во двор и повалил крест. Две гнилые доски, ржавые шляпки гвоздей - Митенька пнул хилое сооружение ногой, и крест повалился.

Трехтомник Данте по-итальянски, ром и початую сигару, завернутую в носовой платок с монограммой, Митенька нашел на чердаке, в полуокаменевшем саквояже, среди коробок со старой обувью. Гавана сказала, что саквояж принадлежал ее прадеду, который служил врачом в Чудовской больнице. Он пережил три войны и три революции. Однажды он сказал, что при новой власти, то есть при большевиках, уровень сахара в крови у людей резко упал, а так бывает в тех случаях, когда человек испытывает сильный страх. После этого доктор исчез. И больше ничего об этом человеке Гавана не знала.

Митенька сочинил целую историю о русском джентльмене, выпускнике Сорбонны или Кембриджа, который в стародавние времена стойко нес бремя одиночества в провинциальном маленьком городке, коротал дождливые вечера за чтением Данте в оригинале, потягивая бразильский ром и попыхивая манильской сигарой. Читать Данте в оригинале под перелай собак в темном городе, под завывание ветров, мчащихся над великими русскими равнинами, под треск смолистых поленьев в печи, под бой старинных часов… а наутро - идти в земскую больничку и лечить пациентов от грыжи, зубной боли и невежества… было в этом что-то героическое… часовой, который без приказа не покинул своего поста в Помпеях, погибавших под лавой Везувия… доктор Чехов… ничем не гордясь, но и не склонив головы… гвардия умирает, но не сдается… ком в горле и слезы на глазах… ну что-то в этом роде…

Одно только удивляло Митеньку: третий том "Божественной Комедии", на обложке которого было написано "Paradiso", был заколочен гвоздем. Толстым четырехгранным гвоздем, какими когда-то закрепляли на крышах дранку. Почему владелец книги заколотил гвоздем именно третий том, как заколачивают дверь заброшенного дома, - это было непонятно. Что заставило его закрыть, запретить себе вход в рай?

Митенька попытался представить, как однажды вечером доктор - волнистые волосы, чеховское пенсне, аккуратная бородка - высыпал на стол гвозди, выбрал вот этот, крепкий, четырехгранный, взвесил в руке молоток, открыл "Рай", сжал гвоздь двумя пальцами, стиснул зубы и ударил по шляпке. Гвоздь подпрыгнул. Тогда он с силой вдавил острие гвоздя в бумагу, прищурился, задержал дыхание и снова ударил. Гвоздь вошел в бумагу. Теперь он хорошо держался. Точными и сильными ударами - раз! два! три! - доктор вогнал гвоздь в толщу книги по самую шляпку, пробив "Рай" насквозь.

Раз, два, три…

Но почему? Что произошло? И когда он это сделал? Когда осознал всю бессмысленность своей чеховской жизни или после того, как установил, что уровень сахара в крови его пациентов резко упал, как у человека перед казнью?

Тогда-то Митенька и дал себе слово выучить итальянский, чтобы прочесть "Божественную Комедию" в оригинале, и купил самоучитель. Он мечтал о том дне, когда уедет в Москву, снимет комнату, останется один, плеснет в стакан ароматного рома, закурит сигару, откроет Данте, и жизнь станет иной, совсем иной. Багрово-черные цвета Ада, под которыми он жил столько лет, сменятся мягкими жемчужно-серыми красками Чистилища, а потом вспыхнут, разгорятся и осветят его жизнь сапфиром и золотом Рая - он заслужил, заслужил это! Все горбатые и рыжие заслуживают этого, а Митенька - особенно!..

Он боялся задумываться всерьез о будущем. Этот страх мучил его с того дня, когда он впервые столкнулся с нищим. Это был старик в ржавом пальто до колен и в перчатках без пальцев. Он подошел к пятилетнему Митеньке, который ждал мать у магазина, потрогал его горб и сказал: "С этим не пропадешь, парень: горбатым хорошо подают на счастье".

Из машины, остановившейся у тротуара, вышла толстая красивая женщина, за нею девочка, и тут вдруг старик схватил Митеньку за руку, скорчил гримасу и проговорил униженно: "Помогите, пожалуйста, на лечение ребенка".

Женщина достала деньги, передала девочке, которая протянула купюру Митеньке, глядя на него в упор. У нее было чистое круглое лицо, маленькие глаза и беспокойные губы. Митенька спрятал правую руку за спину и попытался вырваться, но старик держал его крепко.

В этот миг из магазина вышла мать. Она закричала. Старик выхватил у девочки деньги и скрылся в толпе. Девочка по-прежнему не сводила взгляда с Митеньки. Мать попыталась объяснить красивой толстухе, что это недоразумение, но та сказала басом: "Стыд какой", и тут Митенька заплакал. Он зарыдал в голос, топая ногами, мать схватила его за руку и потащила прочь, истерически выкрикивая: "Никогда - слышишь? - никогда не попрошайничай! Ты не нищий! Ты не нищий!.." Он пытался вставить слово, но мать не желала слушать, продолжая выкрикивать: "Никогда! Никогда! Никогда!.."

Еще долго он весь сжимался, когда на улице к нему обращались незнакомые люди: они могли принять его за попрошайку и протянуть деньги. Или сказать: "Стыд какой". Или: "Никогда! Никогда! Никогда!" Его преследовал запах падали, исходивший от старика в ржавом пальто, и взгляд девочки с чистым круглым лицом, державшей в протянутой руке купюру.

Митенька боялся стать нищим и еще сильнее возненавидел свой горб. На самом деле он боялся будущего, такого же неустранимого, как его горб.

Возвращаясь из Москвы на маршрутке, Ольга Подлупаева попала в аварию и сломала позвоночник в двух местах. Она перенесла две операции и через полтора месяца вернулась домой на носилках.

Ольге было тридцать семь, когда это случилось, ее сыну - четырнадцать.

В первый же вечер Ольга попросила, чтобы сын посидел с ней. Она спросила его об уроках, об учителях и школьных друзьях, Митенька что-то промямлил, а потом они замолчали, не зная, о чем бы еще поговорить. Чтобы как-то преодолеть тягостное молчание, Митенька стал рассказывать о только что прочитанном романе "Повелитель мух". Мать слушала внимательно, а когда сын замолчал, призналась:

- А я ведь даже "Анну Каренину" никогда не читала. "Войну и мир" читала, а "Каренину" - нет.

- У нас есть, - сказал Митенька. - Принести?

- Руки, - сказала мать. - Не могу.

Она шевелила пальцами, но и только: руки ее не слушались.

- Хорошо, - сказал Митенька. - Я почитаю, если хочешь.

Теперь они не мучились, чтобы найти тему для разговора. Митенька читал вслух "Анну Каренину", мать - слушала. Следующей книгой стали "Братья Карамазовы", потом взялись за "Идиота". Через несколько месяцев она спросила, что он читает сам, для себя, и Митенька признался. Мать попросила почитать ей "Божественную Комедию" - по-итальянски, с переводом.

Она вбила себе в голову, что не умрет, пока не отзвучат последние строки "Комедии". Всякий раз, когда Митенька закрывал книгу, мать спрашивала, сколько он сегодня прочел. "Три тысячи сто сорок", - отвечал Митенька. Она удовлетворенно вздыхала: значит, ей осталось прожить еще одиннадцать тысяч семьдесят одну строку. Это хорошо, это много.

По правде говоря, Митеньке были неинтересны все эти богословские штучки, темные намеки, все эти гвельфы и гибеллины, населявшие "Комедию". И потом, искать любовь во всех этих ледяных ямах и огненных щелях, где кипит грех и беснуется порок, - затея странная: в сердце зла может выжить только само зло.

Странная книга. Странный человек этот Данте, который стал третьим в их компании: мертвый поэт, умирающая мать и ее сын.

Однажды мать смутила Митеньку неожиданным вопросом:

- Ты меня любишь?

Он растерялся, забормотал что-то маловразумительное, мать с улыбкой покачала головой - забудь, и он поспешно уткнулся в книгу.

Каждый день он читал ей вслух, вдыхая запахи ее умирающего тела. Ее лицо распухло, язык слушался все хуже, и часто только тонкое посвистывание, вырывавшееся из горла, говорило о том, что она все еще жива. Незадолго до смерти у нее случился очередной инсульт, правый глаз больше не открывался, язык совсем перестал слушаться.

Каждый день она просила принести ей зеркало и подолгу разглядывала свое лицо, пытаясь угадать, как она будет выглядеть мертвой. За полчаса до смерти она отложила зеркало и прошептала: "Ну вот".

Мать не дожила до последней строчки - l’amor che move il sole e l’altre stelle, "любовь, что движет солнца и светила". Она прожила девять тысяч четыреста двенадцать строк и умерла за три строки до выхода из "Чистилища", не дожив до финала "Божественной Комедии" четырех тысяч семисот девяноста девяти строк.

Ей было сорок, когда она умерла, а ее сыну - семнадцать.

Они еще не добрались до ледяного озера Коцит на дне ада, как Митенька влюбился. Причем влюбился сразу в девочку и в мальчика: ее звали Дашей Бравицкой, Дафой, а его - Андреем Ивановым-Ивинским, Князем.

Даша была новенькой в классе. Она шепелявила, поэтому ее прозвали Дафой: "Дафа ела кафу". Длинные вьющиеся волосы, ниспадавшие черными блестящими волнами на плечи и спину, огромные глаза, приплюснутый нос, тонкие губы и волевой подбородок. В лице ее было что-то азиатское. За нею тянулся шлейф слухов: она жила в Барнауле, там произошла какая-то темная история, в нее влюбился то ли отчим, то ли друг семьи, он ее, кажется, изнасиловал, в общем, что-то между ними было, его посадили, а Дашу мать увезла от греха подальше…

Они оказались соседями. Вскоре ее мать - толстая одышливая женщина в лиловом парике - пришла в гости к Гаване. Митенька слышал, как соседка под водочку жаловалась Гаване на дочь: "Она говорит: я жертва, а жертва всегда будет искать палача. Я ей говорю: ты дура и кончишь в психушке. А она: некоторым это нравится. Некоторым! Выйти замуж, нарожать детей, жить как все - это, видите ли, пошлость! Да пошлость для некоторых - единственное спасение!"

Иногда Митенька провожал Дафу после школы до дома. Он замечал, какими взглядами провожали ее мужчины, и потихоньку страдал от ревности. Поговаривали, что сожитель ее матери - сержант милиции Миша Жилинский, огромный зверь по прозвищу Жила, живет с нею лишь потому, что женщина пообещала ему дочь в жены. Но Дафа ничего про это никому не рассказывала.

Однажды она пригласила Митеньку к себе и показала картину. На ней Дафа была изображена обнаженной. Она лежала на маленькой поляне в мрачном лесу, израненная, испятнанная кровью, окруженная змеями, ящерицами, жабами, и сама была похожа на змею. Прекрасная, порочная, опасная, обреченная, с презрительной и жалкой улыбкой на губах. Юная роковая женщина с неразвитой грудью. Издали, из-за деревьев, за нею наблюдали остроголовые клюворылые существа с ядовитыми желтыми глазами. Каждая деталь была выписана с какой-то болезненной тщательностью - картину хотелось даже не разглядывать, а исследовать с лупой…

- Эту картину написал он, - сказала Дафа. - Он был художником и понимал меня как никто. Понимаешь?

Закурила и, откинувшись на спинку кресла, томно прикрыла глаза.

Картина была верхом пошлости и похоти, вот это Митенька понимал, точнее, чувствовал, но еще он чувствовал, что за этой пошлостью и похотью открывалась какая-то грязная бездна, из которой веет безысходной ледяной тоской.

Впрочем, вряд ли Дафа имела в виду это, задавая свой томный вопрос.

На прощание она вдруг поцеловала его почти что в губы, и домой Митенька вернулся в полубессмысленном состоянии.

Назад Дальше