Диалектика - категория прежде всего духовная, она состоит в "необходимости преодоления противоречий, в устранении двойственности человеческой натуры, без чего невозможно постижение высшей реальности", - так считал Мирча Элиаде (1907-1986), философ и писатель, мировую славу которому принесли полные загадок и тайнописи романы и новеллы, а также исследования по истории, религии и магии. Элиаде долгие годы жил в Индии, постигая суть и практику йоги. Затем преподавал в Европе, в Америке основал свою школу религиоведения.
В личности писателя эрудиция ученого уникально сочетается с визионерскими способностями и художественным даром. Поразительно искусство, с каким Элиаде готовит читателя своих научных трудов и художественных произведений к встрече с труднейшими духовными понятиями, мало-помалу завораживая его псевдореалистическим антуражем, вовлекая в круг своих тем, представляя ему подчас не совсем обычных героев.
Эта книга вобрала в себя лучшие художественные произведения Мирчи Элиаде, объединенные общей метафизической проблематикой. Большинство из них публикуется на русском языке впервые. Сборник открывает новую серию издательства - "Мандрагора".
Содержание:
С. Александреску. Диалектика фантастического 1
У цыганок 10
Девица Кристина 10
Змей 38
У цыганок 58
Майтрейи 65
Загадка доктора Хонигбергера 65
Серампорские ночи 76
Майтрейи 84
Под тенью лилии 117
Иван 117
Окопы 125
Пелерина 130
Даян 138
Les trois graces 149
Без юности юность 158
Под тенью лилии… 177
Ю. Стефанов. Конечное уравнение, или Ночь духов 181
Выходные данные 193
Примечания 194
Мирча Элиаде
Под тенью лилии
С. Александреску. Диалектика фантастического
Взгляд течет издали, сквозь фильтры очков, из-под сильного, сосредоточенного лба; резкий очерк лица, подбородка, тонкая, прямая линия губ. Жесты порывистые, иногда неловкие, все время обуздываемые - внешнее спокойствие, за который бьется непокой, а может быть, улыбается ясность духа. Говорит мало, больше слушает и смотрит. Любопытство, внимание ко всему, счастье не выражать себя, а учиться. Радость диалога, ведомого с почти отроческой страстью, не замутненной тщеславием. Ретировка в молчание и попыхивание трубкой, чтобы свести на нет давление Авторитета и дать собеседнику естественно проявить собственную оригинальность. Предупредительный, простой, непринужденный, во всех обстоятельствах изысканно-тактичный, добрый по-францискански. Интенсивность присутствия и вдруг провал в себя, так резко уходит под землю вода. Скромный, невероятно скромный - но, бесспорно, знающий себе цену. Простодушие, по-детски восторгающееся самыми обыденными вещами? Или высокая мудрость, свободная от норм, созерцающая век и века?..
Вопреки обстоятельствам жизни Мирча Элиаде как личность, по моему убеждению, сохранил свои корни. Поразительно вписавшись в международный контекст, писатель и ученый продолжает мыслить и творить в рамках румынских структур, очевидных в его литературных трудах (все они написаны на родном языке) и, как мне представляется, в самом складе его личности. Потому-то я нахожу совершенно необходимым подход к "фантастической" прозе Мирчи Элиаде - существенному компоненту его беллетристики - с этой точки зрения.
Том воспоминаний, опубликованный в 1966 году, подсказывает нам некоторые важные вещи. Уже в детстве складывается у Элиаде жизненная позиция, которая затем только упрочивается: восприятие реального под углом тайны. Ребенок гостит у дедушек и бабушек и открывает в их домах "неисчерпаемый на секреты мир, где на каждом шагу - неожиданность", где "начинается инобытие". В одном доме в городке Рымнику-Сэрат, куда он приезжает на время с родителями, он попадает раз в волшебную комнату, в которой никто не живет. "Если бы я мог прибегнуть к словарю взрослых, я сказал бы, что открыл тайну… В моей власти было когда угодно переносить себя в эту зеленую феерию - и тогда я замирал, не смея вздохнуть, обретая первоначальное блаженство, с неизменной силой чувств переживая вход во внезапно разверзшийся передо мной рай" (позже он будет намеренно прибегать к этим воспоминаниям Как к средству борьбы с приступами меланхолии).
Не впадая в соблазн приписать все шоку, испытанному в детстве, который определяет затем жизнь человека, мы можем тем не менее отметить раннее формирование определенного типа духовного и эстетического опыта. Банальное событие, почти неизбежное для любого ребенка в три-четыре года, каким он тогда был, преображается в событие экзистенциальное: проникновение в комнату, обычно запертую, понимается как вхождение в сакральную зону, недоступную для непосвященных. Неосознанный шок, испытанный в детстве, становится предметом размышления для подростка и будет объяснен зрелым ученым, который опишет, выражаясь метафорически, моменты, когда сакральное вторгается в профанное. Блаженство, испытываемое впоследствии при переживании в памяти такого момента, он назовет аннуляцией времени, возвратом в illo temроre .
Не ошибаемся ли мы, прилагая теорию автора к его жизни? Вряд ли. Так или иначе, я хотел бы подчеркнуть, что благодаря экскурсу Элиаде к своим истокам выявляется органическая связь между его личным опытом и позднейшими штудиями философа. С самого детства особенность восприятия настраивает его на то, чтобы видеть во всем сущем открытие и откровение, прозревать тайную символику мира, поддаваться очарованию судьбы, невидимо теплящейся в обыденном. От этого стержня личности ответвляется потом как страсть эрудита, так и потребность писателя в самовыражении. Впрочем, упоминаемый здесь эпизод почти дословно будет воспроизведен в романе "Купальская ночь".
Мирча Элиаде однажды заметил, что уже со времен дебюта делил себя между "реализмом" и "фантастикой". Первые пробы пера, опубликованные в "Газете популярных наук" (1920–1921), назывались, знаменательно для его ориентации, "Как я нашел философский камень" и "Мысли из уединения". Будучи лицеистом, он пишет, не публикуя, "Мемуары свинцового солдатика" с замахом на космическую историю кусочка свинца - от эпохи образования Земли до настоящего времени, когда он принял форму игрушечного солдатика, - и, параллельно, "Роман о близоруком подростке".
Однако во многих его сочинениях, не будем забывать, реальное и фантастическое накладываются друг на друга.
Чем объяснить эту особенность, достаточно редкую в румынской литературе? Я думаю, теми же факторами, что объясняют интерес человека науки к самым разным феноменам духа: собственное восприятие чудесного, заложенное с детства, плюс открытость (чтение, путешествия, исследования, жизненный опыт) ментальным системам, которые выпадают из местных, и даже европейских, традиций, но которые именно в силу этого он способен глубже понять. Под таким углом зрения фантазии в прозе Мирчи Элиаде занимают переходное место между реалистической литературой и штудиями по философии или истории религий - в том же смысле, в каком любые события можно трактовать как фантастические, и эта трактовка будет помещаться между подходом прагматическим, безразличным к тайне, и подходом научным, толкующим их как рудименты архаических культур, как бродячие мифологические и ритуальные мотивы и т. д. Личность Мирчи Элиаде, единого в трех лицах, вылепилась именно через постоянную интерференцию этих трех подходов, а предпочтение того или иного из них определяло ту или иную область его трудов. Прозрачные границы между тремя ипостасями свидетельствуют о внутреннем движении, происходящем в человеке, которого никогда не удовлетворял эксклюзивизм - слишком велика была тяга к бесконечной тайне творения, к его захватывающей двойственности. Признания Элиаде, таким образом, "саморазоблачительны": "Есть, что ни говори, четкая зависимость некоторых моих сочинений от теоретических трудов, и наоборот. Если брать самые очевидные примеры, можно вспомнить "Загадку доктора Хонигбергера", которая вытекает непосредственно из йоги"…
Хотя несколькими строками ниже в своем "Автобиографическом фрагменте" он уточняет: "Возможно, если бы я дал себе труд, символизм "Змея" получился бы более связным. Но не стеснило бы ли это литературный вымысел? Не знаю. Любопытным мне кажется вот что: хотя я "брал с бою" предмет, столь дорогой историку религий, каковым я являюсь, писатель во мне отверг любое сознательное сотрудничество с ученым и интерпретатором символов; он грудью встал за свободу выбирать то, что ему нравится, и отбрасывать символы и толкования, которые ему, в готовом виде, услужливо подсовывал эрудит и философ <…> Я ни в коем случае не хотел бы, чтобы создалось впечатление, будто я прибегаю к беллетристике ради демонстрации того или иного философского тезиса. Поступай я так, мои романы были бы, возможно, содержательнее в философском смысле. Но я, как в полной мере показывает опыт "Змея", обращался к литературе ради удовольствия (или потребности) писать свободно, выдумывать, мечтать, мыслить, если угодно, но без пут систематического мышления. Вполне допускаю, что целый ряд моих недоумений, непроясненных тайн и проблем, не вместившихся в мою теоретическую деятельность, просились на просторы литературы".
Роман "Девица Кристина" (1936) вырастает непосредственно из румынского фольклора: мирок, на который пало проклятие, девушка-вампир, которую спасает главный герой, во второй раз убивая - пронзая сердце вампира острием железного посоха. Однако текст почти сразу перехлестывает за рамки первоначальной схемы, превращаясь в род средневековой мистерии, развернутой в национальном пространстве, - мистерии, сравнимой с некоторыми пьесами Благи. В большей мере, чем в других фантастических сочинениях Элиаде, персонажи здесь не имеют автономной жизни, существуя - почти безлично - постольку, поскольку они выполняют ту или иную функцию в древнем ритуале. С той лишь разницей, что здесь, в отличие от всех других его фантастических вещей (о чем будет сказано ниже), мы не встретим ни диалектики "сакральное - профанное", ни теоретической проблематики, столь дорогой сердцу ученого-ориенталиста, как, например, иллюзорный характер пространства и времени в "Серампорских ночах" или концепция цельного, природного человека в "Змее". Конфликт строится не как обычно у него - на столкновении разных систем мышления, а - до парадоксальности просто - на стычке между двумя максимально обобщенными сверхсилами: Жизнью и Смертью. Впрочем, если бы не предельно насыщенная магией атмосфера текста, можно было бы заподозрить в нем некую параболу.
Обе силы оформляются чуть ли не с первых же страниц, минуя "кризис" смысла, отличающий начало других его сочинений. Как бы преднамеренно автор сразу определяет позицию каждого персонажа - на стороне добра или зла, и последующий ход событий никак не усложняет расстановку сил. Перенос читателя с одного экзистенциального уровня на другой подменяется пари: на карту поставлены победа или поражение героя по имени Егор. Мы, по сути дела, читаем сказку, в которой магическая фактура сверхъестественного на порядок ниже по духовности, чем у тех возвышенных сакральных сил, что развязываются в "Серампорских ночах" или в "Загадке доктора Хонигбергера".
Достоверность сатанинского мира не вызывает сомнений с самого начала: Егор и Назарие безошибочно узнают его по ужасу, который на них находит. Дилемму "реальное - ирреальное", к которой часто прибегает автор в других местах, здесь заменяет конфликт реального с ирреальным. Диалог между двумя мирами не эфемерный, не изысканный - через озарение иерогамии и через ритуал инициации, - нет, он ведется непрерывно, напористо, и тут мы имеем дело с настоящей стратегией ужаса. В одной усадьбе действуют два противоборствующих лагеря, как в некоем "дунайском вестерне", с той только разницей, что одна из воюющих сторон требует души вместо трофеев и разит оружием из арсенала магии. Даже если материальные доказательства бытия Кристины ненадежны (запах фиалок, оброненная перчатка, которая рассыпается в пепел от прикосновения), все же в достоверности сверхъестественного сомневаться не приходится, оно - в обиходе, поскольку упразднен барьер между этим миром и загробным. В обычных обстоятельствах живые и мертвые разведены по своим мирам, и их миры между собой не сообщаются - условие sine qua поп равновесия в космосе. Появление вампира, существа с двойственным статусом, расшатывает равновесие, а прихоть этого существа - полюбить смертного - подталкивает ситуацию к кризису. Лишенное естественных подпорок, загадочное и странное, фантастическое, оказавшись по ту сторону традиционной дилеммы "бытие - небытие", превращается в гипотезу о соприкосновении несоприкасающегося - в эксперимент. В его результате кризис, т. е. надвижение хаоса, преодолевается уничтожением вносящего смуту фактора, что и восстанавливает порядок в космосе. Эта ситуация фантастична только в терминах рациональной логики нашего мира (мы не берем другие логические системы). Итак, "неудобная" ситуация разрешается методом устранения, и наша система торжествует - однозначно, без финальной неопределенности, которой обычно грешит автор. Нам остается только отметить разнообразие модальностей фантастического у Элиаде и подчеркнуть, что "Девица Кристина" в этом смысле стоит особняком в его творчестве.,
Роман безупречен по композиции. Завязка гораздо динамичнее, чем в "Змее" или в "Загадке доктора Хонигбергера", поскольку "стратегия" фантастического требует здесь не детального, по возможности, описания профанного (буржуазного - в "Змее") мира, в который врывается сакральное (через иерогамию, например), а немедленной схватки между человеческим и нечеловеческим. Поэтому экспозиция представляет действующих лиц, не просто нажимая на загадочность некоторых их слов или жестов, но и давая понять, что за ними кроется тайная подоплека, неизвестная лишь до поры до времени. Посреди обмена банальными репликами разверзаются пустоты, тревожные паузы. Экспозиция строится, таким образом, на ожидании чего-то устрашающего, и этому нагнетанию способствуют странности семейства и прислуги; магия дунайской ночи с доисторическим "скифским" фоном; растущее беспокойное чувство у Егора и Назарие. Первое явление Кристины, когда она ночью пробует на них обоих свои леденящие кровь чары, дает толчок конфликту и собственно действию романа, который строится на двух принципах: постепенное "проявление" Кристины, ее материализация и, затем, расширение первоначального противостояния Егора Кристине до масштабов противоборства Жизни со Смертью - через концентрические круги, расходящиеся от них и мало-помалу поглощающие всех обитателей усадьбы.
Промежуточные сцены, которые заявляют о Кристине, стремительно следуют одна за другой: драматический портрет, бросающий вызов зрителям, в ее бывшей комнате, атмосфера самой комнаты ("остановленная юность"), встреча Егор - Симина, когда девочка заставляет его выслушать сказку о мертвой принцессе с очевидными провокационными намеками, чье-то, возможно Кристинино, еще невидимое явление в этот момент в темном парке, рассказ Назарие о садизме и эротомании Кристины при жизни. Затем - сон Егора, в котором Кристина возникает совершенно естественно, но упраздняя одним своим присутствием мир бредового сновидения, превращая его в мир сверхъестественный, пространство коего (Егорова комната), оставаясь внешне тем же, одновременно в корне преображается. "Как хорошо, что такие вещи бывают только во сне", - думает он. На самом деле эта инерция мысли - его последнее убежище, вскоре Егор "просыпается" и видит Кристину въяве, с предельной ясностью.
Первая их встреча уточняет важные нюансы. Кристина обуздывает свою демоническую сущность и предпринимает отчаянную попытку вернуться в мир людей - через нормальную любовь к мужчине; она хочет стать и становится женщиной, претворяя вампирическую жажду крови в женскую жажду любви. ""Не бойся же меня, друг мой любезный… Я тебе ничего не сделаю. Тебе - ничего. Тебя я буду только любить…" Она роняла слова тихо, редко, с бесконечной печалью. Но сквозь печаль в ее глазах проскальзывал голодный, ненасытный блеск". Пленительность Кристины проистекает из самого ее парадоксального статуса. Женские желания делают ее женщиной, но в своей трансформации она застревает на полпути от тумана к плоти, оставаясь созданием половинчатым, близким к галлюцинации, присутствуя и отсутствуя одновременно: сладострастная соблазнительница и тем не менее - существо без пола.
Уникальная чувственность Кристины находит свое продолжение в Симине. Необыкновенной красоты девочка задумана как ее "дублерша", в манере, напоминающей пару детей из романа Генри Джеймса "The Turn of the Screw". Поведение ее колеблется между двумя крайностями: регистр человеческий - благовоспитанного, но несколько эксцентрического ребенка, и регистр дьявольский (извращающий человеческое) - доверенного лица Кристины. Из всех персонажей романа Симина - единственный фантастический, в том смысле, в каком они фигурируют в более поздних произведениях Элиаде, именно из-за двойной принадлежности, из-за нашего бессилия объяснить этот феномен (поскольку речь явно не идет ни о "вочеловечении", как в случае с Кристиной, ни о чисто спектральном образе, как в случае с кучером ее экипажа).