Это была простая учтивость, ни к чему не обязывавшая ни того, кто говорил, ни того, кто слушал. Однако я вспомнил о вчерашнем вечере, и мне показалось, что я на самом деле так думаю и что я мало сказал. Я испытывал желание сказать больше, удовлетворить какую-то свою потребность, которая все росла, хотелось преисполниться нежности и тепла. Напрасно Хасан со смехом пытался остановить меня, теперь это было невозможно. Я держался за него, как за якорь, он был мне необходим как раз сейчас, в эту минуту, как важно, что он мне дорог и оказался лучше всех. Я сказал, что завтра же, а может, и сегодня, сделаю для брата все, что могу. Я верю, что я прав, и буду искать справедливости там, куда смогу попасть. Возможно, это будет нелегко, возможно, я столкнусь с трудностями (я их уже предвижу: сегодня утром муселим не захотел меня принять, мне грубо ответили, что его нет, хотя он вошел в здание передо мной), может быть, я останусь один и мне будет грозить опасность, вот поэтому я и пришел сегодня к нему, я чувствую, что он близок мне, и, ничего от него не требуя, кроме обычных человеческих слов, я хотел только это ему и сказать, ради себя.
Правдой было то, что я высказал, какой-то необыкновенной внутренней правдой, которая и привела меня сюда, и себе самому я стал понятен лишь сейчас, перед ним. Вступая на путь, ведущий к гибели, начиная опасный бой, я видел одного-единственного друга, он пришел ко мне одновременно с бедой, чтобы она не поглотила все, я понимал: мне ничто не может помочь, да и не в этом дело, что-то глубокое, неосознанное внутри меня заставляло сохранить его. Может быть, только тогда, перед этим сдержанным человеком, спокойно слушавшим меня и почувствовавшим по голосу мою затаенную тоску, может быть, только тогда, повторяю, полностью осознал я пустоту, которую ощутил сегодня утром перед полицейским управлением, изумленно слушая стражников, которые спокойно мне лгали. Я был унижен, но у меня не было сил почувствовать оскорбление. Меня потрясло осознание того обстоятельства, что моего брата и меня окончательно связали веревкой осуждения. Спасая его, я вынужден был спасать себя. Но перед самим собой я не мог скрыть ту ледяную пустоту, которой дохнуло на меня. Я знал, что муселим не единственная дверь, в которую мне надлежит постучаться, не единственный человек, который должен услышать мое требование, найдутся и другие, лучше и сильнее этого бандита, обезумевшего от власти, но я-то тем не менее перегорел, внезапно обессилел, подобно человеку, сбившемуся ночью с пути. И это было причиной того, что в припадке откровенности, в поисках опоры я связывал себя и Хасана узами дружбы, скреплял застежками любви, изумляясь самому себе и своим неожиданным желаниям, неразумным настолько же, насколько и неодолимым. Это мне удалось, я сделал самое лучшее из того, что было возможно, направляемый своей бессознательной хитростью, появившейся от понимания своего бессилия, нахлынувшим стремлением удовлетворить свою безумную жажду, наверняка существовавшую уже давно, но подспудную, придавленную. Много времени спустя помнил я эту минуту и то неизбывное чувство умиления, которое меня охватило.
Я заставил разволноваться и его. Широко раскрытые синие глаза его смотрели на меня так, будто он только сейчас узнавал меня, выводя из какой-то обезличенности, наделяя обликом и человеческими чертами. Обычное его выражение смешливой веселости перешло в какое-то внутреннее напряжение, а когда он заговорил, то передо мной снова был спокойный и сдержанный человек, владеющий своими чувствами, следивший за тем, чтобы не слишком проявить их, подобно людям, которые легко забывают о своем восторге. Его горение было длительным, это не был тот огонь, в котором сгорают слова. Это тоже показалось мне новым. Не далее как сегодня, совсем недавно я считал его легковесным, пустым, правда, где-то в глубине души наверняка я думал иначе, потому что зачем бы я пошел именно к нему, когда мне понадобилось человеческое слово. Это моя новая любовь защищала его, мой восторг, которым я был обязан ему, испугавшись одиночества. Впрочем, безразлично, пусть он поверхностен, пусть он легкомыслен, пусть он растрачивает свой незаурядный ум, как хочет, но он хороший человек и знает тайну, как хранить дружбу. Мне она неведома, он откроет ее мне. Может быть, это молитва перед великим искушением, талисман против сил зла, гадание перед паломничеством в страдание.
Однако никогда не знаешь, что мы вызываем в душе другого человека словом, которое для нас обладает вполне определенным значением и проистекает только из наших потребностей. В нем я, кажется, пробудил тщательно запрятанное желание вмешиваться в чужие судьбы. Получилось, будто он едва дождался взрыва моих симпатий, чтоб протянуть руку и оказать помощь. Слов ему было недостаточно.
- Мне приятно, что ты питаешь ко мне доверие,- с готовностью сказал он.- Я помогу тебе, чем смогу.
Все в нем вдруг ожило, он приготовился к действию, к опасности. Пожалуй, надо его остановить.
- Я не ищу помощи. Думаю, она и не нужна.
- Помощь никогда не помешает, а сейчас она нужна тебе больше, чем когда-либо. Мы должны поскорее вызволить его и убрать отсюда.
Он встал, взволнованный, устремленный вперед, глаза его пылали недобрым огнем. Что я пробудил в нем?
Я не ожидал от него ни такого предложения, ни столь быстрого вывода, до конца дней своих изучая людей, я никогда их не позна́ю, всегда они будут приводить меня в недоумение необъяснимостью своих поступков. Миг я колебался, застигнутый врасплох, напуганный этой быстротой, надо мной нависла опасность быть втянутым в нехорошую историю. Я отказался, не называя настоящей причины, точнее, даже не зная ее.
- Тогда он останется виновным.
- Он останется в живых. Важно спасти человека.
- Я спасаю большее: справедливость.
- Пострадаешь и ты, и он, и справедливость.
- Значит, на то воля всевышнего.
Эти мои смиренные слова звучали печально, горько, беспомощно, но они были искренни. Ничего иного мне не оставалось. Не понимаю, почему он взорвался от этих слов, будто я бросил ему в лицо пригоршню грязи. Может быть, потому, что я сдержал его порыв, помешал ему проявить благородство. Пламя вспыхнуло где-то в глубине его души, иное пламя, не то, что горело только что, оно было искреннее, чем-то ближе, глаза его сверкали жаркими искрами, щеки залила краска, он вцепился левой рукой в правую, пытаясь удержать ее взмах. Мне редко доводилось видеть столь сильное возбуждение, такой гнев. Я ожидал нападения, взрыва, ругани. К моему удивлению, он даже не вскрикнул, для меня предпочтительнее было бы это, а заговорил глухо, неестественно тихо, понизив голос до шепота, он был настолько взволнован, что даже переменился в лице. Впервые я слышал от него столь пылкие слова, он говорил, что думал, в порыве ярости не смягчая тяжких обвинений и оскорблений.
Я оторопело слушал.
- О несчастный дервиш! Может ли когда-нибудь случиться, что вы перестанете думать по-дервишски? Работа по принуждению, предназначение согласно божьей воле, спасение справедливости и мира! Как вы не подавитесь этими громкими словами! Неужели нельзя сделать то, что нужно человеку, не спасая при этом мир? Оставьте мир в покое, ради господа бога, он будет счастливее и без этой вашей заботы. Сделай что-нибудь для человека, имя которого ты знаешь, который случайно приходится тебе братом, сделай, чтоб он не погиб, ни сном ни духом не виновный перед той справедливостью, за которую ты ратуешь. Если б от смерти твоего брата зависел рай для всех обездоленных, ладно, пускай умирает, он искупил бы многие беды. Так нет же, все останется по-старому.
- Значит, так хочет бог.
- У тебя нет другого слова, более человечного?
- Нет. И мне не нужно.
Он подошел к окну, окинув взором небо над городком и окружавшими его горами, словно ища ответа или успокоения в этом безграничном просторе, а потом вдруг окликнул кого-то во дворе, узнал, подкованы ли лошади, и попросил поскорее привести музыкантов.
Тщетно, с трудом познаю я его. Только разгляжу с одной стороны, тут же открывается другая, мне неведомая, и я не знаю, где он настоящий.
Хасан был совсем спокоен, когда снова повернулся ко мне, и лишь улыбка его не казалась столь бодрой, как прежде.
- Прости,- сказал он, пытаясь выглядеть веселым,- я был груб и не прав. У меня повадки скотовода. Хорошо, хоть ругаться не начал.
- Все равно. Сейчас это не важно.
- А может быть, я не прав. Может быть, твое поведение разумнее. Наверное, лучше жить по небесным меркам, нежели по обыкновенным, земным. Неудачи тебя не тревожат, ты всегда располагаешь неограниченным временем и оправдываешь причины, лежащие вне тебя. Оттого личная потеря для тебя менее важна. И боль тоже. И человек. И сегодняшний день. Все продлевается во имя продления, оно безликое и огромное, сонно-вялое и торжественно-равнодушное. Как море: невозможно оплакивать бесчисленные жертвы, которых оно непрестанно требует.
Я молчал. Что мне было сказать? Его резкие слова открывали мне всю неуверенность и недоуменность, которым несть конца. Что оспаривать, с чем соглашаться, когда он сам не знает, где он? Он полон сомнений. У меня их нет. Я действительно думаю, что божья воля - высший закон, что вечность - мера наших действий и вера - важнее человека. Да, море существует испокон века и во веки веков, и не стоит его взбаламучивать из-за одной нелепой смерти. Он говорил об этом с горечью, вкладывая в слова иной смысл, без веры. А я хотел бы возвыситься, даже если речь идет о моем личном счастье.
Я не видел смысла пускаться в объяснения, он все равно не поймет, потому что думает иначе, не так, как я, я не могу согласиться на освобождение брата путем бегства или подкупа, ибо еще верю в справедливость. Если же я смогу убедиться, что нет справедливости в этом моем мире, мне остается покончить с собой или восстать против этого мира, который больше не будет моим. Хасан определенно сказал бы, что я мыслю по-дервишски, он сказал бы, что это слепая погруженность в предначертанное, поэтому лучше ничего не говорить, только я не знаю, как иначе жить человеку.
Неужели можно?
Взгляд мой был прикован к ветке с набухшими почками перед распахнутым окном. Пора уходить.
- Весна,- сказал я.
Как будто он не знает. Конечно, не так, как знаю я. Мне и в голову не пришло, что ему могло показаться странным это мое слово. Я им как бы завершал беседу и мысль и в то же время продолжал их.
Вспомнилось, как сегодня утром, когда море розовато-белых цветов сливалось с бесконечностью, когда светлые тени прятались под деревьями и пахло пробудившейся землей, я думал о том, как хорошо было бы отправиться по свету с миской дервиша в руках, ведомому солнцем, к любой реке, по любой тропе, без какого бы то ни было другого желания, кроме как нигде не быть, ни к чему не быть привязанным, видеть иное каждым новым утром и каждой новой ночью ложиться на другое ложе, отбросив сожаление и память, выпустить на волю ненависть, если ты ушел, значит, и она бессмысленна, отодвинуть от себя мир, обойти его. Но нет, не об этом я думал, просто я последовал желанию, недавно высказанному Хасаном, оно показалось мне таким прекрасным, таким освобождающим, что я осознал его как свое и целое мгновение мысленно определял его словами. Оно отвечало моей утренней сумятице, и я постиг его в конце, считая, что оно существовало. А его не было, это я точно знаю.
Я рассказал Хасану о встрече с мальчиком после унизительного отказа муселима принять меня.
- Зачем ты его окликнул? - смеясь, спросил Хасан.
- Он казался смышленым.
- Тебе было тяжело, ты спасался от муки, ты хотел позабыть о том, как стражники прогнали тебя, и тогда, в минуту большой личной невзгоды, ты обращаешь внимание на смышленых мальчишек и думаешь о будущих ревнителях веры. Не так ли?
- Если мне трудно, значит ли это, что я перестал быть тем, кто есть?
Он покачал головой, и я не понял, смеется ли он надо мной или жалеет.
- Скажи, что нет, прошу тебя, скажи, что брат для тебя важнее всего, скажи, что ты все пошлешь к черту, чтоб спасти его, ты знаешь, что он невиновен!
- Я сделаю все, что смогу.
- Этого недостаточно. Давай сделаем больше!
- Давай не будем больше об этом говорить.
- Ладно. Как хочешь. Только бы тебе не пришлось раскаяться.
Он был упрям. Не знаю почему, но он хотел пуститься в опасное и ненадежное предприятие по спасению человека, которого почти не знал, я был удивлен еще и тем, что это противоречило всему, что я о нем слышал. Однако он не лгал, он не только уговаривал меня, видя мое решительное несогласие, но, ни секунды не медля, готов был приступить к делу.
Можно предположить, что меня растрогала его готовность прийти мне на помощь, что эту жертву я принимаю со слезами на глазах. Но нет. Нисколько. Сперва мне хотелось, чтоб его предложение оказалось выдумкой, пустыми словами, ни к чему не обязывающими. Но свести к этому не удавалось, и, поскольку его искренность была несомненной, я ощутил на себе, как он зол и обижен. Мне казалось неприличным столь живое его участие, неприличным и навязчивым, скажу больше - противоестественным. Его рвение превосходило мое, он подчеркивал недостаточность моих усилий, жертвовал собой, чтоб показать, как мала моя любовь, он укорял и наказывал меня. Этот разговор был мучителен, мне хотелось, чтоб он поскорее кончился, мы не могли понять друг друга. А его вывод на основании моего рассказа о встрече с мальчуганом смутил меня, он как будто обнажил то, о чем я вовсе не думал, но что наверняка было правдой, и смысл всех его слов свел к мятежу. Уразумев это, я замкнулся в себе, превратился в осажденную крепость, в стены которой напрасно летят стрелы. Нет, он мне не друг, или же очень странный друг, зачем он обрубает мои корни, подрывает основу. Дружба между людьми, которые по-разному думают, невозможна.
Это горькое осознание (а оно было необходимо как воздух, как лекарство) помогло мне отразить его натиск и приступить к тяжелому разговору, который я все время откладывал, ни на минуту не переставая думать о нем.
Я мог по-дружески попросить его, я имел право на это, но моя мысль шла по иному пути, делая это невозможным; я мог сказать ему, что передаю чье-то поручение, которое меня вовсе не касается, но тогда мне будет трудно выразить свою просьбу, и все получится скверно. Лучше всего так: он мне не друг, это точно, и я передаю чужую просьбу, от которой мне тоже будет польза. Может быть, поэтому я не показал, что сержусь, ведь тогда я настроил бы его против себя и уменьшил шансы на успех.
Собираясь уходить, я словно невзначай вспомнил об этом и сказал, что был у его сестры, она пригласила меня (я знаю, заметил он, предупреждая тем самым, что придется сказать больше, чем может быть полезно) и попросила передать ему, Хасану, что отец лишит его наследства (знаю и это, улыбнулся Хасан) и что для него лучше всего было бы отказаться самому, ради окружающих, перед судьей, чтоб было поменьше срама.
- Поменьше срама для кого?
- Не знаю.
- Я не откажусь. Пусть делают, как считают нужным.
- Возможно, так лучше всего.
Не буду скрывать, я рассчитывал, что посредничество в этом неблаговидном деле поможет мне и моему брату. Однако, когда Хасан не согласился, я подумал, какой он грубый и упрямый, и лишь ценой большого усилия заставил себя держать его сторону. Мне было тяжко, ядовитые слова подступали к горлу, но иначе я не мог: вовеки не прощу себе, если он заметит мою игру. Не так я начал, все запутал, надо было сказать ему просто, по-человечески, ничего бы не случилось, если б он отказал мне, а теперь все пропало. Возможность, которой я так долго ждал, уходила безвозвратно, а у меня больше не хватало сил.
Я терял всякую надежду и понимал, что мой приход лишен всякого смысла, но Хасан неожиданно догадался сам:
- Если я откажусь от наследства, мой зять, судья, поможет твоему брату?
- Не знаю, я об этом не думал.
- Давай сделаем так! Пусть он поможет тебе, и тогда я откажусь от всего. Если понадобится, оповещу об этом с минарета. Мне ведь безразлично, и так и эдак они оставят меня безо всего.
- Ты можешь подать иск. Ты законный наследник и не причинил никакого вреда семье, твой отец болен, нетрудно доказать, что они оказывают на него давление.
- Знаю.
Мне стоило огромных усилий сказать это, я с трудом уже второй раз заставлял себя быть честным. Я хотел быть равным ему, я хотел, чтобы позже, когда я буду вспоминать о его великодушии, я смог бы оправдаться перед самим собой: да, я сделал все, что должен был сделать, даже во вред себе, я не обманул его, пусть решение принадлежит ему.
- Знаю,- сказал он,- сделаем тогда так. Мой зять тоже боится сутяжничества, он неглуп, хотя и лишен чувства чести. И к счастью, он жаден. Может быть, он нам и поможет, ведь для него важнее богатство, а не судьба маленького, никому не ведомого писаря. Давай используем человеческие пороки, если у нас нет иного выхода.
- Ты слишком щедро одариваешь. Мне нечем будет тебя отблагодарить.
Он улыбнулся и тут же уменьшил свой дар:
- Я немного дарю, все равно к ним отойдет. Кому охота по судам таскаться!
Теперь я мог вволю отговаривать его и не уговорил бы. Но я не стал больше искушать судьбу.
Поблагодарив Хасана, я начал прощаться. Хорошее настроение и надежда вернулись ко мне, он победил меня своим нерасчетливым великодушием. Как хорошо, он сам от всего отказался, и теперь я не буду сгибаться под тяжестью принесенной им жертвы, не обременил он меня благодарностью и не перестал быть мне другом. (Он мог стать всем в те первые дни, он еще не был ничем определенным, мне приходилось решать в каждый данный миг, словно при первой робкой любви, которая легко оборачивается ненавистью.)
- Жаль, что ты дервиш! - вдруг воскликнул он, громко рассмеявшись.- Пригласил бы я тебя поразвлечься с моими друзьями.- И добавил с лукавой откровенностью: - Не скрываю, потому что завтра ты сам узнаешь.
- Ты не любишь порядок?
- Да, я не люблю порядок. Я знаю, ты осудишь меня, но "вам - ваше, мне - мое". Неважно, что мы поступаем нехорошо, важно, что мы не делаем зла. А в этом зла нет.
Он подшучивал над Кораном, но без злобы и без насмешки. Он не любил порядка, не любил святыни, был равнодушен к ним.
Вдруг его оживление как рукой сняло. Открытые в улыбке губы стянулись в судорожную гримасу, загоревшее от ветра лицо чуть побледнело. Я посмотрел в окно, следуя за его взглядом: во двор входила статная дубровчанка с мужем.
- Они тоже пришли поразвлечься?
- Что? Нет.