Меша Селимович: Избранное - Меша Селимович 5 стр.


Сперва мне бросились в глаза ее руки. Пока она привычным, хотя и ненужным движением придерживала яшмак, они были разведены, невыразительны и не привлекали внимания. Но вот она отпустила ткань и свела их вместе, и тут руки внезапно ожили, превратившись в одно целое. Они не пришли в движение, не засуетились, но в их умиротворенном покое, в их неторопливых колебаниях появилось столько силы, столько какого-то неопределенного смысла, что они приковали к себе мое внимание. Казалось, будто в любое мгновение они могли сделать что-то важное, что-то решающее, создавая таким образом постоянную и волнующую напряженность ожидания. Они лежали на коленях одна в другой, словно погрузившись в безмолвную тоску или сторожа друг друга, чтоб не ускользнуть, не выкинуть нечто неразумное, почти все время по ним проходило чуть приметное волнение, похожее на мелкую зыбь или легкую судорогу от избытка силы. Потом не спеша, словно по взаимному договору, они разделялись и мгновение парили в воздухе, будто что-то искали, и потом снова мягко опускались, подобно влюбленным птицам, на атласные колени, снова обнимали друг друга, неразлучные и счастливые своим общим безмолвием. Это продолжалось долго, потом одна трогалась с места и сведенными пальцами медленно и страстно гладила атлас под собой и кожу под атласом, вторая лежала на ней, прижавшись и утихнув, вслушиваясь в тихое шуршание атласной ткани на округлом мраморном колене. Изредка одна из них, оторвавшись, пускалась в самостоятельное путешествие, мимоходом касаясь серьги на кончике уха, стыдливо спрятавшегося под черными, отливающими огнем волосами, или замирала в воздухе, подхватывая брошенное слово, затем отступала, не проявляя особого интереса к разговору, и устремлялась навстречу другой руке, что хранила молчание, оскорбленная неожиданным невниманием подруги.

Я следил за ними, потрясенный красноречивым выражением их самостоятельной жизни, они были словно два крохотных живых существа, двигавшихся по собственным орбитам, испытавших желания, изведавших любовь, ревность, тоску, блуд, я был и вдохновлен, и одновременно напуган безумными мыслями об ограниченности и бессмысленности этого ничтожно малого существования, которое так напоминало любое другое, однако то были мимолетные и безопасные мысли, мимолетные пробуждения иного мира во мне, который я не хотел знать.

Красота этих рук пленяла. Запястья, украшенные браслетами и вышитыми обшлагами шелковой рубахи, округлые и в то же время непостижимо тонкие суставы, почти прозрачные фаланги пальцев поражали своим совершенством. Прекраснее всего были пальцы - длинные, гибкие, белоснежные, отлитые в правильные конусы, удивительно живые, они медленно раскрывались, словно лепестки цветка, а потом собирались воедино как бы в прозрачную пиалу.

Но хотя мне прежде всего бросились в глаза эти два крохотных создания, два моллюска, два цветка, я видел не только их, ни вначале, когда больше всего смотрел на них, ни в конце, когда я открыл их для себя как неведомую страну. Все в этой женщине было гармонично и цельно: взгляд, чуть затененный черными ресницами; мягкое движение руки под прозрачной кисеей рубахи; легкий наклон головы, от которого на лбу вдруг вспыхивал оправленный в золото смарагд; беспокойное движение ноги в серебристой туфельке; лицо без единой морщины, под кожей которого темными всполохами ходила кровь, влажный блеск зубов в томно приоткрытом рту с полными губами.

Все в ней, казалось, было подчинено требованиям плоти. Желания она во мне не пробудила, я не позволил бы себе этого; в самом начале его прогнали стыд, мысль о моем возрасте и звании, сознание опасности, которой я себя подвергаю, боязнь волнения, которое могло стать тяжелее болезни, привычка владеть собой. Но я не мог от себя утаить, что смотрю на нее с удовольствием, с глубоким и безмятежным наслаждением, с каким любуются тихой рекой, закатом солнца, полной луной, зеленеющим деревом, озером своего детства на заре. Я смотрел на нее, не испытывая желания обладать ею, не имея возможности полностью насладиться ею, не имея сил уйти. Мне было приятно смотреть, как охотятся ее живые руки, как захватывает их игра, было приятно слышать ее речь - нет, мне от нее ничего не было нужно, мне было достаточно того, что она существовала.

Но потом в моем сознании родилась мысль, что не так уж невинна эта радость наблюдения, чувство превосходства и безопасности исчезло, сменилось какими-то новыми ощущениями. Это была не страсть, а нечто, возможно, хуже этого: воспоминание. Воспоминание о первой, и единственной, женщине в моей жизни. Не знаю, как выплыла она из-под груза лет, не столь прекрасная, как эта, непохожая на нее, почему одна вызвала к жизни другую? Меня ведь больше касалась та, далекая, несуществующая, целых двадцать лет я тщетно пытаюсь забыть ее, и все-таки горькое, как полынь, воспоминание возникает в памяти именно тогда, когда я не хочу и когда оно мне совсем некстати. Давно его уже не было, откуда оно явилось сейчас? Эта ли женщина, с лицом из грешных снов, привела его, или брат таким образом захотел заставить позабыть о нем, или все это, вместе взятое,- чтоб дать мне повод упрекнуть себя? Упрекнуть за то, что я сам, по своей воле, упустил все возможности и не в силах их больше вернуть.

Взгляд мой поник: нет, никогда нельзя думать, что ты в безопасности и что все минувшее умерло. Но почему оно воскресает всегда в самую неподходящую минуту? Та, далекая, сейчас не имеет значения, воспоминание о ней пробуждает глубоко запрятанную мысль о том, что все могло быть иначе, и даже то, что теперь движет мною. Исчезни тень, ничто не могло произойти иначе, не это, так другое непременно породило бы боль. Не может такого быть, чтоб человеческая жизнь изменилась к лучшему.

Женщина, вызвавшая эти думы, вернула меня к действительности:

- Ты слушаешь?

- Слушаю.- Неужели она заметила, что меня нет? - Слушаю, продолжай.

И я в самом деле принялся слушать, так было вернее. С удивлением я обнаружил, что рассказывает она не совсем банальную повесть, точнее, совсем не такую уж скучную, и она стоила того, чтобы в нее вслушаться и вглядеться пристальнее. Надежда в моей душе вдруг подняла голову.

Женщина рассказывала то, что я уже знал, о странной судьбе ее брата. Он получил образование в Стамбуле и достиг положения, которое соответствовало и его знаниям, и репутации его родителей (первое она переоценивала, второе недооценивала, потому что занимаемое им положение не было столь уж высоким, но таким образом она уравновешивала чаши весов). Родственники гордились им, особенно отец. А потом вдруг произошло нечто неожиданное и необъяснимое, никто не мог назвать настоящую причину, даже сам виновник происшедшего: Хасан внезапно и резко переменился. Его словно раз и навсегда подменили, говорила она. Все в растерянности спрашивали, куда девался прежний прекрасный юноша, где его знания, о которых с похвалой отзывались мудеризы, почему он бросил на ветер столько лет труда и учения, когда и где зародилось зло? Ни с кем не посоветовавшись, он оставил службу, приехал сюда, женился не на ровне, завел дружбу с простолюдинами, начал пить и проматывать состояние, устраивал со своей компанией неслыханные оргии у трактирных певичек (здесь она еще больше понизила голос) и в других местах, которые и назвать стыдно. Потом он стал гуртовщиком, посредником, слугой (в голосе отвращение, почти ужас), перегоняет скот из Валахии и Сербии в Далмацию и Австрию. Он испортился, погубил себя, имущество тает, половину материнского наследства он продал, отец неистовствует, из-за Хасана он и слег, тщетно он умолял сына, тщетно грозил, ничто не в силах было свернуть его с плохого пути. Отец больше не хочет слышать о нем, не позволяет называть в своем присутствии его имени, словно он не существует, словно он умер. Она глаза выплакала, умоляя отца смирить свой гнев, но это не помогло. И тут мелодия зурны зазвучала иначе, я усилил внимание. Отец решил лишить его наследства, составить завещание в присутствии видных людей и публично отречься от сына. И вот, чтобы не допустить этого, чтобы не получилось хуже, чем есть, она просит меня поговорить с Хасаном, пусть он сам, добровольно откажется от наследства, чтобы не пало на него отцовское проклятие и чтобы меньший позор покрыл имя семьи. Айни-эфенди, добавила она, ничего об этом не знает, он не желает вставать между отцом и сыном, и она все делает по своему разумению, пытаясь уменьшить беду, а мы - я и хафиз Мухаммед - можем ей во многом помочь, ибо, как она слыхала, Хасан бывает в нашей текии и ей приятно, что он хоть изредка встречается с умными и достойными людьми.

Я был благодарен ей за доверие. Правда, тем самым она показала, что невысоко меня ценит, так как обо всем говорила достаточно бесцеремонно, но это не суть важно, когда речь идет о гораздо более существенном.

Да будет благословенна сомнительная болезнь хафиза Мухаммеда, она предоставила мне возможность, о которой я не мог и мечтать. У отца ее перед кончиной не нашлось бы больших оснований для того, чтобы мне помочь. Совершенно очевидно, что Айни-эфенди знал обо всем этом, что, вероятно, ему-то и принадлежали слова, которые с удовольствием произнесла его жена. Он не мог не знать, что без веских оснований единственного сына не так-то легко лишить наследства. Не будь этого, не знай они все об этом, они не стали бы заботиться о репутации семьи и не стали бы призывать на помощь нас. Хорошо, думал я, глядя на нее со вниманием, которого так недоставало мне вначале, и стараясь, чтобы выражение моего лица не выдало моей радости. И ты и я попали в беду из-за своих братьев. Ты своего хочешь погубить, я своего - спасти. Мы оба страстно этого хотим, только у меня желание чистое, а у тебя нечистое. Но пусть оно таким и останется, меня это не трогает. Я ничего не знаю о вас, но, думается, ясно вижу, насколько ты сильнее своего бескровного кадия, который чтит твою силу и твое богатство, ибо не обладает ни тем ни другим. Одна ночь позора, одно твое настоятельное требование могли бы изменить судьбу моего брата. Сколь мало мы даем и сколь много получаем!

Почти не таясь, я сказал бы ей: хорошо, у нас больше нет причин недоговаривать. Я верну тебе Хасана, дай мне моего брата. Тебе нет дела до твоего, я бы ради своего пошел на многое.

Разумеется, я не сказал этого. Моя откровенность оскорбила бы ее, в устах других она неприятна.

Соглашаясь исполнить ее просьбу, я отвечал, что Хасан в самом деле бывает в текии, что он друг хафиза Мухаммеда (и это была правда) и мой (чистая неправда), что мы уговорим его поступить согласно ее желанию, ибо меня тронула ее сестринская печаль и ее забота о добром имени семьи. Коль скоро они понесли ущерб, всем нам нанесен ущерб, и мы должны помочь, дабы пятно позора не пало на то лучшее, что у нас есть, дабы избежать злорадных ухмылок, которые появляются на лицах, когда в дом имущих приходит беда. Меня обязывает к этому и благодарность по отношению к благодетелю текии (я намеренно упомянул ее отца, раз она этого не сделала сама). И я думаю, что справедливы не только ее намерения, но заслуживает похвалы и сам замысел, потому что трудно было бы найти более надежный. Единственного наследника нельзя лишить его доли без серьезных на то оснований.

- Серьезные основания есть.

- Я говорю о суде. Хасан торгует скотом - это верно, однако нельзя назвать это занятие бесчестным. Он мот, но транжирит то, что заработал сам. Половину своего имущества он отдал своей бывшей жене, а не продал. Для осуществления вашего замысла нужны более веские факты.

Я чувствовал себя уверенно, более уверенно, чем она, ибо наши отношения изменились. Мы уже не были теми, кем были в начале нашей игры: она - волоокая жена богатея, я - скромный дервиш, вечный рыцарь, толкуя о делах, мы стали равными. Здесь я был даже сильнее. И пока я соглашался с ее словами, она смотрела на меня благосклонно, однако стоило мне сказать то, что пришлось ей не по вкусу, как брови ее выгнулись дугой, взор стал колким. Мои возражения показались ей глупыми и вздорными.

- Отец непременно лишит его доли,- сказала она, и в голосе ее зазвучала угроза.

Меня не очень заботило, лишит ли отец своего сына наследства или не лишит. И не очень взволновала ее злоба. Мне хотелось лишь сломить ее уверенность, добиться своей цели.

- Да, доли он может его лишить,- спокойно ответил я.- Но отец стар и уже давно хворает. Хасан может возбудить дело о пересмотре завещания и станет доказывать, что отец был слаб, хвор и что он принял решение, будучи не в полном сознании или поддавшись уговорам.

- Кто же станет его уговаривать?

- Неважно кто. Я говорю об иске. И я опасаюсь, что решение вынесут в пользу Хасана. Тем более что разбирательство состоится не здесь - из-за Айни-эфенди. Притом нельзя забывать, что и у Хасана есть связи.

Она молча глядела на меня. Яшмак давно уже был снят, еще тогда, когда принесли свечи и она начала свой мерзкий рассказ. На прекрасном лице, озаренном лунным светом, в уголках глаз сверкали огоньки свечей, трепетно и беспокойно. Этот трепет не имел к ней отношения, но мне казалось, что трепетала она, и я немного злорадствовал оттого, что встревожил ее. Она не рассчитывала, что ее замысел вызовет у меня такие сомнения, хотя наверняка кое-что и сама понимала.

Пристально смотрела она на меня, словно желая обнаружить на моем лице тень насмешки, мимолетные колебания или недоумение. Но видела лишь уверенность и сожаление оттого, что так оно и есть. И мне казалось, что злоба ее росла, как бы изливаясь из бездонного колодца, еще более тяжкая оттого, что у нее не было сил отвести мои резоны, а я, подождав, пока она вот-вот хлынет через край, погасил вспышку. Я согласился со всем, чего она хотела, однако суть моих возражений осталась.

- Нужно убедить Хасана обойтись без иска.

Я полагал, что она будет продолжать настаивать на своем, отрицая возможность какой бы то ни было тяжбы и изменения отцовской воли, и тогда я начал бы тот разговор, которого ожидал.

Однако она внезапно прекратила сопротивление. Она спешила. И, обнаруживая свои сомнения, спросила:

- А он согласится?

- Нужно будет найти разумные и веские доводы, которые не разозлят и не оскорбят его. Его трудно переупрямить.

- Я надеюсь, вы сможете найти разумные и веские доводы.

В этом звучала насмешка или нетерпение. Она надеялась на более легкий разговор.

Я тоже так думал.

- Попытаюсь,- ответил я.

Уловила ли она неуверенность, колебания, сомнения в моем голосе? Не знаю. Но моя надежда угасла.

- Ты не веришь, что он согласится?

- Не знаю.

Продержись я еще мгновение, окажись моя любовь к брату сильнее моральных обязательств, все бы окончилось благополучно. Или плохо. Но, может быть, я спас бы брата.

Не так уж легко расстался я со своим намерением, как это могло показаться. В один-единственный миг вдруг возникло бесчисленное множество причин для того и для другого - согласиться или отказаться, часто они выглядели одинаково, и в ту долю секунды, пока она переводила дыхание, во мне бушевала буря. Я решал - быть или не быть мне и моему брату. Уступив ей ее легковерного брата, который согласится с советами друзей, я заплачу за труд и предательство не слишком высокую цену, потому что и без моего участия они сделают то, что хотят, я могу придать всему этому лишь налет пристойности. Зачем стыдиться, зачем упрекать себя? Ведь я спасаю брата!

Нужно только кричать громче и убедительней, чтобы перекричать другой, предостерегающий голос. Я не знал, в чем виноват брат, не знал, насколько он виноват, однако не верил, что речь идет о чем-то серьезном, слишком он честен и молод, чтоб могла произойти большая беда. Может быть, его скоро выпустят. Но если нет, я был скорее уверен, что этого не будет, могу ли я участвовать в этом бесчестном заговоре против человека, который никогда не сказал мне ни одного недоброго слова? Дело не в имуществе: у меня его нет и чужое добро не вызывает у меня глубокого почитания. Дело в другом - в несправедливости, в грязном поступке, подлости, в насильственном лишении права. Я не очень высоко ценил ее брата, он был вертопрах и баловень, но, будь он во сто крат хуже, чем есть, как оправдаюсь я перед самим собой, если стану помогать наглой женщине в ее разбойничьих планах?

Что я говорил людям в продолжение стольких лет? Что я скажу самому себе после этого? Оставшись в живых, брат все время будет напоминать мне о моем проступке, который я никогда не смогу позабыть. У меня нет ничего, кроме веры в собственную честность, если я лишусь и этого, я стану полным ничтожеством.

Так я думал на самом деле. Может быть, кому-то покажется странным, что я мог колебаться между этими двумя неравнозначными вещами: мелкое предательство во имя освобождения брата. Но когда привыкаешь мерить свои поступки строгими мерками совести, опасаясь греха, может быть, больше самой смерти, тогда это не выглядит столь странно.

Ведь я знал, больше того, был абсолютно уверен, что, стоило мне лишь пойти к Хасану и сказать ему: откажись во имя спасения моего брата, он отказался бы немедля.

Но я не мог, не хотел ничего говорить ей, пока не поговорю с ним.

Она торопила, откалывая от моих сомнений частицу за частицей.

- Я не забуду оказанной услуги. Я заинтересована в том, чтоб избежать шума вокруг нашей семьи.

Чем она отплатит за услугу, господи!

Встань, Ахмед Нуруддин, встань и уйди.

- Я дам тебе знать,- произнес я, прокладывая дорогу к новой встрече.

- Когда?

- Как только Хасан вернется.

- Он вернется дня через два.

- Значит, дня через два.

Мы встали одновременно.

Она даже не подняла левой руки, чтоб скрыть лицо. Мы были заговорщики.

Произошло что-то скверное между нами, и я не был уверен, что полностью сохранил свою чистоту.

Назад Дальше