- Ты можешь служить дальше, он так сказал, - прошептала Регина. Она быстро поцеловала отца в глаза, чтобы сержант не заметил, что он плачет.
14
Отель "Хоув-Корт", с шершавыми пальмами по обе стороны тщательно выкованных ворот из черного железа, лимонными деревьями с твердыми зелеными и ярко-желтыми плодами, буйно разросшимися кустами шелковицы, гигантскими кактусами, высокими розами в большом саду и темно-фиолетовыми цветами бугенвиллеи перед плоскими белыми домиками, построенными вокруг коротко подстриженной лужайки, был почти такого же возраста, как и сам город Найроби. Просторный комплекс, построенный в 1905 году верившим в лучшее будущее архитектором из Суссекса, служил первой квартирой недавно приехавшим чиновникам, пока в колонию не прибывали их семьи, чтобы поселиться уже в собственных домах.
Того благородного флера, который в дикие времена основания молодого города служил созданию атмосферы анклава, английского до мозга костей, больше не было, с тех пор как владельцем отеля стал мистер Малан. Отказавшись от слова "отель" на новых табличках в целях экономии, он быстро и основательно позаботился о том, чтобы "Хоув-Корт" не был больше верным адресом для людей, которые умели жить в соответствии с их положением в обществе.
Опытный глаз коммерсанта из Бомбея сразу распознал требования нового времени. Постояльцами были теперь не чиновники с ностальгией по старой родине и не приехавшие на сафари туристы, желавшие вкусить элегантности и комфорта перед тем, как отправиться в большое приключение, а беженцы из Европы. А с ними, считал Малан, который сколотил состояние благодаря исключительному инстинкту в глубинных вопросах жизни, дело иметь хорошо. Они начинали жизнь с чистого листа и были так же прилежны, усердны, экономны и нетребовательны, как его собственные земляки, которые решились искать лучшей доли в Кении.
Беженцам, которые не могли позволить себе ностальгировать, гораздо больше нравились низкие цены, чем традиции старых английских поместий. Еще в середине тридцатых, когда в страну приехали первые эмигранты с континента, Малан превратил большие номера в маленькие комнатки. Большие гостиные, а также маленькие кухни и ванные он перестроил в отдельные номера с умывальниками за занавеской, построил общественные уборные, и только крошечные, грязные хижины с крышами из гофрированной стали, предназначавшиеся для черного персонала и располагавшиеся на свободном куске земли за большим садом, он оставил в первоначальном состоянии. Эта единственная уступка местным традициям оказалась впоследствии очень умным ходом.
Хотя гости Малана были непривычно бедны и скромны для белых и жили почти так же примитивно и стесненно, как и его родственники в Бомбее, но благодаря его ловкому психологическому приему они все же могли позволить себе слуг, что являлось неписаным законом для белой верхушки. Таким образом, у них создавалась иллюзия, будто они уже на пути к интеграции и живут по тем же стандартам, что и богатые англичане в домах за городом. Кто поселялся в "Хоув-Корте", после некоторого времени робкого ожидания - а часто и доплатив кругленькую сумму - задерживался здесь надолго. Некоторые семьи жили в отеле годами.
Мистер Малан мало разбирался в географии Европы, и у него не было предрассудков, приличествующих человеку с таким состоянием; но так уж сложилось, что если он мог выбирать, кого поселить в своем отеле, то выбор его останавливался на беженцах из Германии. Они были более смирными, чем, скажем, самоуверенные австрийцы, чистоплотнее поляков, прежде всего, аккуратно платили и никогда не строили страдальческих гримас, вроде высокомерных местных белых, когда слышали акцент; само собой разумеется, из-за языковых проблем они не имели склонности препираться, чего Малан очень не любил.
Он догадался, что немцы, против которых он ничего не имел и после начала войны, поскольку сам ненавидел англичан, боятся перемен. И потому им еще больше, чем другим людям, нравится жить среди своих. Это было ему на руку. Быстрая смена постояльцев в отеле и неизбежные в этом случае расходы на ремонт привели бы к большим финансовым потерям. А так его банковский счет и авторитет только возрастали с каждым годом - и за пределами малочисленной группы индийских бизнесменов тоже; его мало заботило, что его процветающий бизнес следовало мерить совсем другими мерками по сравнению с именитыми отелями города.
Малан появлялся в "Хоув-Корте" трижды в неделю - главным образом чтобы дать понять жалобщикам, что теперь они живут в свободной стране и имеют право в любой момент съехать отсюда и отправиться на все четыре стороны. Об иерархии в "Хоув-Корте" он вообще не заботился. В самом лучшем номере, с развесистым эвкалиптом перед окном и крошечным садиком с кроваво-красными, ванильно-желтыми и розовыми гвоздиками, жили старая мисс Клави и ее престарелый пес Тигр, коричнево-тигровый боксер, недолюбливавший отрывистую немецкую речь. А сама мисс Клави, жених которой умер от малярии через полтора месяца после прибытия в Найроби, задолго до Первой мировой, наоборот, была весьма дружелюбна. Она не оценивала детей по их родной речи и улыбалась всем без исключения.
Лидия Тэйлор, когда-то работавшая официанткой в лондонском "Савое", была второй англичанкой, которая переносила жизнь в обществе иностранцев с такой невозмутимостью, которую беженцы никак не считали само собой разумеющейся. Ее третий муж, капитан, не собирался платить ей и ее троим детям, из которых его собственным был только один, больше, чем требовалось на месячную аренду двух номеров в "Хоув-Корте".
Ее дорогие шелковые платья с глубоким вырезом, которыми она обзавелась за короткое время второго брака с торговцем текстильными изделиями из Манчестера, трое слуг и престарелая айа, которая сразу после восхода солнца, громко распевая песни, выходила с коляской в сад, служили пищей для разговоров. Миссис Тэйлор завидовали из-за ее террасы. Днем она кормила там грудью своего малыша, а с наступлением темноты там же принимала своих многочисленных громкоголосых молодых друзей в военной форме. Они поддерживали ее престиж в обществе с тех пор, как мужа, к ее облегчению, перевели в Бирму.
Так же неплохо устроились немецкие эмигранты первой волны - они жили почти всегда на желанной теневой стороне сада, часто перед окнами у них стояли горшки с буйно зеленеющим луком. Они тоже возбуждали сильную зависть у беженцев, приехавших позднее, тем более что старожилы обходились с ними с тем добродушным пренебрежением, которое на родине было принято демонстрировать по отношению к бедным родственникам.
К счастливчикам из эмигрантской элиты относились и старики Шлахтеры из Штутгарта, которые ни за что не хотели поделиться рецептом клецок, а также рассказать, за счет чего они живут. А еще - неприветливый столяр Келлер с женой и развязным сыном-подростком из Эрфурта, он даже поднялся до менеджера фабрики пиломатериалов. И Лео Слапак с женой, тещей и тремя детьми, из Кракова. Слапаку, правда, приносил неплохой доход собственный магазин, торгующий секонд-хендом, но он не был готов потратить эти деньги на лучшее жилье.
Старейшей постоялицей в "Хоув-Корте" считалась Эльза Конрад. Правда, некоторые жили дольше, но она быстро добилась уважения в обществе благодаря своему независимому стилю общения с мистером Маланом. Хотя она переехала сюда только после начала войны, она жила в двух больших комнатах и была обладательницей почти такой же большой террасы, как и у миссис Тэйлор.
Восьмидесятилетний профессор Зигфрид Готтшальк был давнишним жильцом мистера Малана. Но ему симпатизировали и несчастные из комнат-маломерок; он никогда не похвалялся своим статусом прозорливого эмигранта первой волны, вовремя распознавшего знаки приближавшегося несчастья.
В Первую мировую он пожертвовал ради императора подвижностью своей правой руки, а потом с той же радостью служил профессором философии в родном городе. Одним прекрасным весенним днем, который навсегда врезался ему в память из-за теплого ветерка, а затем бури, разыгравшейся в его сердце, студенты франкфуртского университета под громкое улюлюканье выгнали его на улицу. До этого судьбоносного момента они убаюкивали своего необыкновенного учителя на мягких подушках чрезвычайной любви.
Вопреки сложившейся в "Хоув-Корте" традиции, Готтшальк редко говорил о старом добром времени. Он вставал в семь утра и отправлялся к невысокому холму за хижинами слуг, которых упорно называл "adlati". На голове у него красовался пробковый шлем, который он купил к отъезду, одет он был в темный костюм и серый галстук, тоже приобретенные еще на родине. И даже полуденный зной не мог заставить его сменить одежду на более легкую или хотя бы отдохнуть после обеда, как это было здесь принято.
"Наш профессор", как его называли в отеле даже те, кто не бывал студентом и кто считал его рассеянным чудаком, не более, был отцом Лилли Хан. Ее постоянные мольбы переехать к ней с мужем на ферму в Гилгил он неизменно отклонял со следующим обоснованием: "Мне нужны люди, а не телята".
Уже почти десять лет он спрашивал себя и искал ответа в своих книгах, почему именно он должен был стать свидетелем состязания всадников Апокалипсиса, но никогда не жаловался. А потом получил от дочери письмо, которое одновременно оживило и взволновало его. Лилли просила отца разыскать у Гордонов Йеттель и замолвить словечко Малану, чтобы он поселил ее с дочерью в отеле.
Хотя это поручение поставило его перед сложнейшей проблемой со времени его прибытия в порт Килиндини, старик все-таки радовался той перспективе, что малую толику своего времени он сможет провести в обществе других людей, кроме Сенеки, Декарта, Канта и Лейбница. В воскресенье, в восемь утра, окрыленный, с бутылочкой питьевой воды в кармане пиджака, он вышел из железных ворот "Хоув-Корта". Профессор не решился воспользоваться автобусом, потому что не мог сказать водителю, куда ему нужно, ни на английском, ни на суахили. Так что три километра до дома Гордонов он прошел пешком.
К его великой радости, гостеприимные супруги приехали из Кенигсберга, где он мальчиком часто проводил каникулы у дяди. Старика растрогали бледность Йеттель, ее темные глаза, детское выражение лица и черные локоны, напомнившие ему милый портрет, висевший когда-то у него в кабинете. Тем больше он стыдился того, что не может ей помочь.
- Я к вашим услугам, - сказал он после третьей чашки кофе, - но только как сопровождающее лицо, не как проситель. Я ведь не успел выучить английский.
- Ах, господин Готтшальк. Лилли рассказывала мне о вас так много хорошего. Даже если вы просто пойдете со мной к Малану, мне уже будет легче. Я же его совсем не знаю.
- Насколько я слышал, он далеко не филантроп.
- Вы принесете мне удачу, - сказала Йеттель.
- Такого мне женщины уже давно не говорили, - улыбнулся Готтшальк. - А такая красавица - вообще никогда. Завтра, для начала, я покажу вам наш "Хоув-Корт", может, тогда нам придет в голову, что можно предпринять.
"Это была, - писал он через два дня своей дочери, - лучшая идея из тех, что когда-либо посещали мою голову в этой заколдованной стране".
И все-таки не он, а только случай и Эльза Конрад были тем колесиком, от которого все завертелось. Готтшальк как раз собирался показать Йеттель росшие на стене цветы гибискуса, вокруг которых порхали желтые бабочки, как вдруг Эльза Конрад выплеснула остатки воды из лейки на боксера мисс Клави, обозвав его попутно "паршивым кобелем". Йеттель тотчас же узнала спутницу первых дней войны по ее длинному халату в цветочках и красному тюрбану на голове.
- Господи, Эльза из "Норфолка", - взволнованно крикнула она, - Ты меня еще помнишь? Нас туда вместе интернировали!
- Думаешь, - возмущенно спросила Эльза, - можно провести жизнь в баре, не запомнив лиц собутыльников? Давай заходи. И вы тоже, господин Готтшальк. Я все прекрасно помню. Твой муж раньше был адвокатом. И еще у тебя милая, запуганная девчушка. Вы же уехали на ферму. Что ты делаешь в Найроби? От мужа сбежала, что ли?
- Нет. Мой муж в армии, - гордо сказала Йеттель. - А я, - продолжала она, - совсем не знаю, что мне делать. Мне негде жить, а у Регины скоро каникулы.
- Да, и этот беспомощный тон я тоже помню. Все еще разыгрываешь из себя госпожу адвокатессу? Во всяком случае, ты совсем не повзрослела. Ну да ладно. Эльза всегда поможет, чем может. Особенно героям войны. Тебе надо пойти к Малану с кем-то толковым. Уж не обижайтесь, дедушка, но вы не из таких. Вот мы с тобой завтра и пойдем. Только не вздумай реветь. Поганый индус и не вздрогнет от твоих слез.
Малан подавил гневный вздох, когда на следующий день Эльза Конрад, штурмом взяв его бюро, представила Йеттель как мужественную жену солдата, которой срочно понадобилось жилье, и, конечно, за такую плату, о которой его бы не осмелился просить даже любимый брат. Мистер Малан был уже давно научен горьким опытом, что сопротивляться этой женщине абсолютно бессмысленно. Так что он ограничился только взглядами, которые на любого другого подействовали бы отрезвляюще. Да еще подумал, и эта мысль понравилась, по крайней мере, ему самому, что эта фурия, напоминавшая силой бешеного быка, все больше смахивает на военные корабли, которые после высадки в Нормандии стали изображать даже в индийских газетах, неизменно настроенных против Великобритании.
Но миссис Конрад было не утихомирить обычными уловками. Ее голос звучал куда пронзительнее его собственного, а кроме того, эта баба имела склонность к таким аргументам, на которые у него не находилось ответа уже потому, что она щедро сдабривала их ругательствами, вы-летавшими на незнакомом ему языке. К тому же Малану приходилось помнить о своей многочисленной семье, нельзя было позволить чертову вулкану в юбке все испортить.
Эта великанша, в раздражающем его тюрбане со смехотворной гвоздичкой наверху, которая, пикантным образом, была из его сада, не только знала о том, что в отеле у него имелась комнатка для особых случаев. Она к тому же работала управляющей в "Подкове", маленьком баре, который благодаря своей интимной атмосфере, ванильному мороженому и блюдам с соусом карри стал излюбленным местом встреч английских солдат в Найроби. На кухне подвизались исключительно индусы, и почти все - трудолюбивые родственники мистера Малана.
Так что и в случае с женой солдата торг был короткий. Кроме того, мистер Малан был настроен необычно мягко еще и потому, что глаза незнакомки напомнили ему прекрасные глаза коров - напомнили дни его юности. К тому же, к его удовлетворению, она оказалась, по крайней мере, беженкой из Германии. Йеттель получила свободную комнату и разрешение привести с собой собаку и слугу. За это самый младший брат его жены, у которого не было двух пальцев на правой руке, почему его никак не удавалось пристроить, получил на первое время должность уборщика мужского туалета в баре.
В "Хоув-Корте" все, кого это касалось, знали, что новая жиличка находится под защитой Эльзы Конрад. Так Йеттель удалось избежать множества мелких издевательств, которые другие новички должны были беспрекословно сносить, если не хотели, чтобы к ним на вечные времена приклеился ярлык кляузника, которого приличные люди за версту обходят. Йеттель жаловалась только на непривычную для нее духоту в Найроби, на стесненные жилищные условия после "привольной жизни на нашей ферме" да на то, что Овуору приходится готовить пищу на крошечной электроплитке. Но эти жалобы в зародыше пресекались Эльзой Конрад следующим замечанием: "Каждая такса до эмиграции была сенбернаром. Лучше ищи работу".
Когда Регина приехала в "Хоув-Корт" на каникулы в первый раз, Йеттель уже так привыкла к новой жизни, и прежде всего к множеству людей, с которыми она могла поговорить и которым могла поплакаться, что ежедневно обещала дочери: "Здесь ты скоро позабудешь про ферму".
- Но я не хочу забывать ферму, - отвечала Регина.
- Даже ради твоего любимого отца?
- Папа меня понимает. Он ведь тоже не хочет забывать свою Германию.
- Ты здесь никогда не соскучишься, можешь хоть каждый день ездить на автобусе в библиотеку и брать там столько книг, сколько захочешь. Для членов семей военнослужащих это бесплатно. Госпожа Конрад уже радуется, что ты сможешь привозить ей книги.
- Кому я буду рассказывать о том, что прочитала, если папы здесь нет?
- Зато здесь столько детей.
- Мне что, детям о книгах рассказывать?
- Ну, не хочешь детям, так рассказывай своей дурацкой фее, - нетерпеливо ответила Йеттель.
Регина скрестила за спиной пальцы, чтобы не пробуждать мать от ее беспечного сна. Она уже в первый день каникул поселила свою фею на гуаве с мощными ветвями, которая источала чудесный аромат. Она сама тоже могла легко забираться на дерево с зелеными плодами. Густая листва защищала ее от любопытных глаз, давая возможность проводить дни в мечтах, как дома, в Ол’ Джоро Ороке. Нелегко ей было привыкнуть к новому окружению. Прежде всего, она боялась женщин, когда они, одетые в длинные платья, которые называли housecoats, с ярко накрашенными губами, прогуливались по саду ранним вечером и заговаривали с Региной, как только она покидала свое дерево.
Напротив маленькой темной комнатки, в которой стояли две кровати, умывальник, два стула и стол с электроплиткой и которую делили Йеттель, Регина и Руммлер, жила мисс Клави. Она нравилась Регине, потому что улыбалась ей, не говоря ни слова, гладила Руммлера и кормила его остатками, которые не доел ее пес Тигр. Из регулярного обмена улыбками и мелко провернутым белым мясом очень скоро вышла привычка, которую мечтательница Регина обратила в увлекательнейшее приключение всех каникул.
В те дни, которые никак не хотели заканчиваться, она представляла себе, что Руммлер и Тигр обратились в лошадей и она скачет на них назад, в Ол’ Джоро Орок. Но Диана Уилкинс, жившая рядом с Йеттель в большом двухкомнатном номере, одной-единственной атакой обрушила стены одинокой крепости Регины.
Однажды днем, который был таким жарким и сухим, как перекормленный огонь буша, Регина после обеда взобралась на свое дерево. На одной из ветвей сидела Диана. Грациозная женщина с голубыми глазами, длинными светлыми волосами и кожей, мерцавшей в густой тени листвы, как лунный свет. На ней было прозрачное белое кружевное платье, достававшее ей до босых ступней. Ее губы были накрашены нежно-розовой помадой, а на голове сверкала золотая корона с множеством мелких разноцветных камушков на каждом зубце.
На какое-то мгновение сердце Регины забилось от удивления, что ей удалось вызвать к жизни фею, в которую она уже давно не верила. Она даже дышать боялась, и, когда Диана сказала: "Если ты ко мне не идешь, тогда приду к тебе я", девочка вдруг так громко расхохоталась, что тут же покраснела от стыда, как рак. Английский, на котором говорили беженцы и который шумел в ушах Регины, как ветер, пробивающийся сквозь лес, полный великанов, был нежным шелестом по сравнению с грубым выговором Дианы.
- Я еще никогда не слышала твоего смеха, - с удовлетворением заявила Диана.
- В Найроби я еще никогда не смеялась.
- Грусть делает людей безобразными. Смотри, ты снова смеешься.