Опыты - Марина Вишневецкая 12 стр.


Знаешь, какие самые мои любимые слова в молитве Иоанна Златоуста? "Господи, избави мя всякого неведения, и забвения, и малодушия, и окамененнаго нечувствия".

А как были изобретены душегубки, знаешь? Однажды Гиммлер лично приехал в минскую тюрьму, чтобы посмотреть на расстрел ста заключенных. Увидев результаты первого залпа, он едва не упал в обморок: оказалось, две еврейки остались в живых и с фюрером СС случилась истерика. Итогом этого личного впечатления явился его приказ (датированный весной 42-го): женщин и детей отныне не расстреливать, а уничтожать в душегубках. Автофургоны для этой цели были специально сконструированы двумя берлинскими фирмами: с запуском двигателя выхлопные газы подавались в закрытый кузов, за 10-15 минут умерщвляя всех, кто там находился. Впрочем, водители часто спешили, сразу нажимая на акселератор до отказа, и вместо "щадящего" погружения в сон люди погибали от мучительного удушья. Один из создателей автофургонов доктор Беккер даже жаловался на это высокому начальству… В том же самом письме он возражал против того, чтобы персонал СД выгружал из душегубок трупы женщин и детей, поскольку это причиняет ущерб их здоровью (солдаты жалуются на головную боль), а также наносит сильнейшие психологические травмы.

Получается, они тоже были людьми?

Я думаю, все самое страшное на земле происходит оттого, что в другом человеке легче всего заметить другое: нос без "переимочки", мясистые губы, слова молитвы…

Ведь это так просто, это - у каждого из нас в крови. Совсем недавно в Англии среди десяти-двенадцатилетних детей был проведен такой опыт: детям выдали толстую пачку фотографий и попросили разделить их по принципу "нравится - не нравится". Дети не знали, что в пачке были перемешаны фотографии немцев и англичан, но почти безошибочно в стопку "нравится" собрали своих соотечественников, а в стопку "не нравится" - чужаков.

Мне рассказывал один десантник, за полгода до этого вернувшийся из Афганистана, - было это в восемьдесят третьем году, - год помню только потому, что ты в это время сидел в моем животе, и я уже об этом знала, а он нет. Юра - вот как его звали! Юра работал в нашем метеобюро в военизированной охране и зачем-то ко мне клеился… И с легкой бравадой рассказывал, что до сих пор ходит по улицам и в каждом впереди него идущем человеке по привычке ищет слабое место - куда бы всего разумнее нанести удар. И еще он сказал, что убивали они в Афгане не людей, все месяцы в учебке им объясняли: "духи" - не люди… (А ты ведь уже и не знаешь: духи - это душманы, воины Аллаха). За десять лет афганской войны мы положили там один миллион человек - вместе с детьми, женщинами, стариками. Но истребить один миллион человек невозможно. Один миллион не-людей, как показывает мировой опыт, - легко.

Я отчетливо помню, как несколько месяцев после этого разговора мне было стыдно жить. И еще я помню, как боялась, что этот вирус проникнет в тебя, в твою беззащитность. И всячески эти мысли (и те, и эти - все скопом) от себя гнала. Вспомнила я о них, как ни странно, только в этом году. На той же полке в большой комнате в красной папке ты сможешь найти переведенную Лизой по моей просьбе статью Хаима Маккоби "Истоки антисемитизма". В ней есть и такие строки:

…массовое уничтожение евреев при Гитлере осуществлялось с согласия подавляющего большинства его подданных. Ведь Гитлер предложил также "программу эвтаназии" (умерщвления больных наследственными болезнями), но возмущение общественности и протесты Папы Римского принудили его от нее отказаться. Однако положение евреев не вызвало подобных протестов и возмущения. Ибо христианам свойственно считать, что евреи, убившие Бога, заслуживают любых возможных страданий.

конец 20-го века

Нет, я уверена: сегодня подавляющему большинству христиан несвойственно так считать.

Но так ощущать - смутно, невнятно, практически неосознанно… Ведь в ребенка-христианина с самого раннего детства, когда он еще некритичен, когда до самых глубин подсознания распахнут, входит весть о народе, распявшем Бога. И это уже навсегда делает из еврея "другого".

Так природа (см. эксперимент с английскими детьми) и культура начинают работать заодно.

После собеседования в Фонде я отвезла бабушку к ней домой. Она была как будто бы даже в хорошем настроении. Сказала, снимая мою старенькую, еще школьную мутоновую шубу: "По-моему, мы их победили! - и без всякого перехода, без вздоха, ровно с той же интонацией: - Когда я думаю, сколько я пережила, то сама себе даю сейчас характеристику и говорю: я - герой."

Я хотела приготовить ей ужин, но она до сих пор не любит, когда кто-нибудь возится в ее кухне, кладет не на место ее вещи… Тут позвонила соседка, видимо, спросила, почему днем бабушка не вышла гулять, а мы уж подумали… Баба Рива сказала: "Нет, не заболела. Внучка возила меня в кинотеатр. Я вам завтра расскажу, какой фильм. Извините, мне сейчас некогда, она еще у меня! До свидания! - и, повесив трубку, потянула с насмешкой, как это бывало еще в моем детстве: - Милое созданье!" Только телефон у нас был тогда с диском-вертушкой, черный, высокий, с впалыми боками…

Про гетто, про смерть почти всех ее близких во дворе никто не должен был знать. Я думаю, бабушка не рассказывала об этом из гордости - чтобы не жалели.

Только в этот день, выпавший из одного времени в другое, я могла осмелиться спросить - вот и спросила: "Бабуля, а как ты узнала о смерти Жанночки и мамы Лизы?" Она стояла перед трельяжем, вынимала заколки из коротких волос, я только утром ей их подстригла. Ответила не оборачиваясь: "Не помню. Люди сказали, - и снова без всякого перехода: - Когда прийдут эти деньги, не тяни! Не тяни, Ира, как ты умеешь! Надо сразу оформить доверенность на тебя."

Первые деньги уже пришли, это ты знаешь…

Артюх! Я наконец поняла, что хочу сказать напоследок. Ты - моя жизнь. И будь мне, пожалуйста, счастлив!

Мама

А. К. С.
(опыт любви)

Я, Алла Сыромятникова… русская, родилась в пятьдесят седьмом году в городе Копи, образование высшее, сейчас мне сорок четыре полных года… То, что я сейчас собираюсь рассказать не лично кому-то, а просто на диктофон, связано с тем, что я хочу оставить после себя живой голос и тот единственный опыт, который вообще-то каждый человек уносит с собой. Зря я сказала, что единственный, это гордыня за меня говорит. Я очень сейчас волнуюсь. Даже не думала, что так будет.

Меня покрестили в восемь месяцев, а о Боге я вспомнила, когда начала умирать. И мне очень еще не хватает твердости в вере. Как бывают намоленные иконы, так и человек бывает намоленный. А я еще как сырая доска. И ведь покрестили меня, когда я умирала в первый раз - восьми месяцев от роду, от воспаления легких. Приехала из деревни бабка, мать отца: "Ах вы, нехристи, басурманы!". И ведь батюшку откуда-то привела. И все, я пошла на поправку.

Вообще-то я составила план, чтобы не забыть, что сказать. Под первым номером у меня стоит "что такое женщина и в чем смысл ее жизни, как я теперь это понимаю". А правильнее было сказать: как я этого никогда не понимала и почти целую жизнь прожила, считая, что я прежде всего человек, на втором месте у меня было, что я - профессионал, а что я женщина…

У меня было два старших брата, и мне от них доставались только одни мальчуковые вещи. Жили мы не сказать что в бедности, тогда многие так жили, особенно у кого отцов не было: картошки с макаронами мать наварит - суп! латки на панталоны поставит - дальше носи, а которые новые - не смей, эти только если к врачу. Брюки мне от брата переходили уже залатанными, - ты же девочка, сиди скромно, коленки не раздвигай. Это сейчас, когда очень уж заметное расслоение произошло, говорят, уже и у нас, в Копях, в районе Благовещенского собора, директорский корпус себе трехэтажные особняки возвел и еще два этажа под землей, а половина предприятий стоит, зарплату по полгода не выдают, и многие люди в основном от своих огородов кормятся, хорошо, если кому дети помогают, - та же самая наша прошлая жизнь стала бедностью называться.

У меня до десяти лет ни одного платья не было. Только коричневая школьная форма и к ней два передника: черный с ровными бретелями, как у сарафана, и белый с присобранными, порхающими крылышками. Пару юбок мне тетя Валя, материна сестра, из своих старых платьев перешила, а сверху я только мальчуковые сорочки носила и свитера. И в футбол с мальчишками, и через все заборы с ними, только бы взяли с собой! А дралась я даже многих мальчишек отчаянней. Меня бульдогом звали: вцеплюсь, а отцепить меня было уже невозможно. Это была не я, а настолько другой человек, мне сейчас это очень странно. И мечты ведь были тоже только мальчуковые: прыгнуть с парашютом, машину научиться водить, а если война, - тогда американцы воевали с Северным Вьетнамом, и мальчишки между собой говорили, что наши туда потихоньку забрасывают военных спецов, - и я, конечно, мечтала в разведку. И даже когда я влюбилась, мне было четырнадцать лет, как Джульетте, и я так же по-итальянски горячо полюбила своего Ромео, он был одноклассником моего среднего брата, на целых два года был меня старше, - мне бы платье носить, у меня уже к тому времени было два платья, тетя Валя из своих перешила, одно даже чисто шерстяное, с плиссированной планкой впереди, - так нет, я еще большей пацанкой заделалась: они папиросы смолить, и я с ними, они мопед перебирать, и я туда же, они из мужской уборной прохожих водой поливать, и я тут как тут, шланг держу, чтобы с крана не слетел, - правда, это вечером было, в школе уже не было никого. А потом и записки носила Федоровой девчонке. А когда он мне сказал, чтобы с ними втроем гулять, потому что ее отец был против, не разрешал, чтобы эта девчонка с ним "ходила" (в наше время это так называлось: "ходить с парнем"), я и ходила с ними втроем. Они в подъезд уйдут целоваться, а я побелку с дома спиной обтираю. Они потом выйдут, у нее губы до того обцелованные, как пчелами ужаленные. Так я потом приду домой, в уборной запрусь, губы себе нащипаю, чтобы они такими же были, и смотрюсь в зеркальце, голову с плеча на плечо перекидываю, даже как будто любуюсь, - пока соседи в дверь не начнут стучать. Я и за шею себя один раз так ущипнула, мать потом с веревкой по двору гонялась, кричала: "Дрянь подзаборная! От кого засос?".

У меня любовь к этому парню была, его звали Федором, такой силы, мне сейчас это очень странно, откуда в четырнадцать лет такой силы в человеке может взяться любовь. Я думаю, это из-за того, что остальные чувства во мне атрофировались. И вся моя жизнь стала одной любовью. Я в ней жила как в яблоке. Червяку не может быть дела, что происходит там, где жизненных соков уже нет, - дождь, снег, война? Мама в тот год болела много, тяжело, а я вообще этого не видела. Она мне из больницы звонила, мой голос услышать, поговорить со мной, расспросить, - теперь я это как хорошо понимаю, когда мне Леночкин голос, любой, пусть недовольный, сердитый, Господи, лишь бы его снова услышать! - а тогда-то… я эти мамины звонки только потому и помню, что она телефон занимала, мне Федор мог позвонить! - а она о какой-то картошке: свари, купи, что вы едите там? что в школе? поговори со мной, доченька! - мама, о чем?!

В школу я шла, чтобы по дороге его встретить или на переменке пройти возле кабинета, где у них был по расписанию урок. Я увлекалась историей, географией, у меня были большие успехи в математике, я занималась в английском драмкружке, у нас была очень сильная англичанка, и мы сначала отрывки, а потом и целые пьесы разыгрывали Бернарда Шоу, Оскара Уайльда, совсем немного адаптированные, она вообще была молодая и очень прогрессивная женщина, Есенина, Цветаеву, тогда еще официально полностью не признанных, с нами читала при свечах, и ведь безотносительно к своему предмету, она очень хотела нам общее развитие дать, - но все это для меня тогда было как вкус промокашки. Яблоком жизнь становилась только тогда, когда я видела Федора или знала, что скоро его увижу, пусть только тенью на занавесях.

Когда они играли на пустыре в футбол, я туда носила бутерброды. У нас иногда в холодильнике совсем ничего не было. Так я однажды на хлеб соленые огурцы кружочками положила. И принесла ему и среднему брату. Брат съел, а Федор не стал, сказал: какой же это бутерброд? И стал огурцы и хлеб по кусочкам собакам кидать. На этом пустыре всегда было солнечно и лежали собаки, вся стая вповалку. И вот я почему-то так помню: у меня от обиды уже слезы стоят, Федя перед каждым броском подолгу целится, и я, как сквозь линзы, смотрю под его правую руку, в его подмышку с рыжими волосами, такую кустистую, глубокую - просто страшно смотреть. А от его запаха пота, настолько сильного, как пересыпанного махоркой, мне делается физически не по себе. И тут он еще ко мне поворачивается и говорит в том смысле, что, сама видишь, этого даже собаки не едят. И мне хочется провалиться сквозь землю, или вообще умереть, потому что я не знаю, как мне жить дальше. Они с братом в тот момент уже сдавали выпускные экзамены и в той жизни, которая у Феди теперь начиналась, места мне точно быть не могло.

Миленький ты мой, возьми меня с собой… Лежа, конечно, не особенно попоешь. А кроме народных, я до сих пор люблю песни Раймонда Паулса на стихи Ильи Резника. Сейчас таких душевных песен, к сожалению, уже не пишут. Старинные часы еще идут, старинные часы, свидетели и судьи. Когда ты в дом входил, они играли гимн, звоня тебе во все колокола. Когда ты уходил такой чужой, я думала, замрут все звуки во Вселенной…

На Фединых проводах в армию столы поставили прямо у них в саду, его семья жила в частном секторе, Светка, это была уже его новая девушка, сидела на стуле, рядом с ним, а все остальные - на досках, положенных на табуретки, - было очень похоже на свадьбу. На некоторых деревьях еще висели яблоки, но листвы уже было мало. И облака, как только осенью бывает, припадали к земле. Дед Федора играл на гармони. Он потом уже и с табуретки падал, но только его поднимут, пальцы опять начинали бегать, как у трезвого, он был очень большой виртуоз. Мне было уже пятнадцать с половиной лет, а моя жизнь по-прежнему была одной любовью. Матери уже вырезали узел на левой груди, а полгода спустя узел на правой груди удалили вместе с соском, в деревне умерла бабушка со стороны отца, как раз которая меня покрестила, старший брат женился и переехал от нас к жене, она два раза лежала на сохранении, но первого ребенка все равно потеряла, мать говорила: сколько девок было, а взял никудышную, как раздвигать ноги, так с шестнадцати лет, а как покрепче их сдвинуть, нет привычки!.. - а все равно из этого года только и осталось перед глазами: Федин сад в облаках и как я для храбрости пью полстакана "Солнцедара", иду в их сарайчик с инвентарем возле уборной и, даже не знаю сколько, там терпеливо жду, оглаживаю рукой черенок лопаты и ведь чувствую, как он занозит меня, это больно, но эта боль для чего-то мне нужна. Быстро темнеет. Уже не парни, одни качающиеся силуэты идут в уборную и обратно. Федор тоже качается. Я окликаю его. Дверь чуть приоткрыта. Ему интересно. Он входит. Говорит: "Ты кто?!". Я говорю, что я - Алла. Он говорит: "Какая такая Алла?". Я говорю: "Мишкина сестра". От него сильно разит самогоном… Ему вдруг делается смешно. Он стискивает мне щеку: "Будешь два года меня ждать? Светка, блядь, ни хера не будет!". Я лепечу: "Поцелуй меня. Меня еще никогда…". Он вдруг сдавливает мне уши. Я закрываю глаза. Мне кажется, это лошадь на моем закинутом лице ищет сахар. Находит его и шарит еще! Никогда бы не подумала, что между людьми так бывает. Потом его руки пускаются своевольничать… Все могло тогда в этом сарайчике быть. Пусть по пьяному делу, ну и что? Я бы потом к нему в армию ездить стала. Мне тогда это было настолько нужно, это был бы толчок, который всю мою жизнь мог в другую сторону повернуть. А при тех обстоятельствах, которые в моей жизни сложились, я это только в сорок один год поняла… И для меня это было трагически поздно.

Жизнь невозможно повернуть назад, старинные часы никак не остановишь!.. Честное слово, как мне сейчас жаль, что мы с Федей в том сарайчике вдруг оба в один миг протрезвели. Он сказал: "Блядь, ты же Алка, Мишкина Алка!". И отпихнул меня. Стал себя бить по лицу: "Блядь, блядь, блядь, ни хера!". Я упала на что-то. Может, на грабли. Утром левая нога у меня была как светофор, снизу доверху вся в синюшных кровоподтеках. Мишка с матерью решили, что это мне в общей драке досталось. Когда совсем стемнело, новолипкинские пришли - себя показать, разве можно без этого?

Ой, что я вдруг вспомнила, прямо увидела… надо же, целую жизнь не вспоминала: как раз перед дракой, сумерки были, и в них уже стал туман концентрироваться - вокруг кустов, на деревьях, октябрь же был, и вдруг мой Мишка стал со всеми подряд пари на три рубля заключать, что вода может гореть. А мне говорил: "Алка, разбей!". Потом подошел к их рукомойнику на березе, поднял крышку, кинул туда спичку - так люди даже из-за столов повскакивали, так полыхнуло. Миша не мог, кто-то другой, видимо, налил туда первача, а Мишка мой первым допетрил… А у меня лицо еще было влажное от Фединых губ или, может, от слез уже, точно не помню. Но вот помню же, как смотрела на это синее пламя и чувствовала воздух вокруг, как он студит, трогает мое лицо. И у меня было удивительное, неповторимое чувство счастья, чувство себя самой, своей кожи, своего тела и нежности до слез ко всем этим пьяным людям вокруг.

"Склонные к сладострастию часто бывают сострадательны и милостивы, скоры на слезы и ласковы; но пекущиеся о чистоте не бывают таковы".

Назад Дальше