Великий писатель, кажется, растерялся, его щеки покрылись пятнами румянца, будто ягодки земляники проглядывают сквозь заросли чертополоха.
Писателю стало стыдно, нам тоже было неловко. Мы отвели глаза, чтобы не усугублять. Так мы и стояли, когда вернулся генерал. Он долго извинялся перед писателем, говорил, что с этими придурками всегда так. Они психованные, как кошки в клетке, и злющие, как сторожевые псы.
Великий писатель сказал, что уже все в порядке и что теперь он понял, почему мы с ними воюем. Генерал сказал, что они у нас поплатятся, мы им через полчаса такого перца зададим, что мало не покажется, мы сейчас подготовим расстрельную команду. Он будет просто счастлив, если великий писатель возьмет на себя командование казнью.
Писатель улыбнулся. Он сказал, что согласен и что он тут оказался как нельзя более вовремя. Румянец покинул его щеки, в складках бледного лица залегли тени.
Генерал попросил его выбрать четырех человек для казни. Писатель выбрал меня. Я безумно обрадовался. Будто он угадал, что и во мне есть талант, пусть только крохотный росточек, но все же есть. Я почувствовал себя чуть ли не его родственником.
Генерал поставил рядышком придурочную девку и ее ублюдка. Уже никто не плакал. За эти полчаса их рожи будто постарели. Нас построили напротив них. Великий писатель стоял рядом с нами.
- Цельсь! - скомандовал великий писатель. Его голос походил на скрип несмазанной двери.
- Огонь! - Дверь с лязгом захлопнулась. Придурки попадали как два куля с тряпьем.
Он меня выбрал. Это придало мне смелости. Я вернулся в палатку. Схватил пару-тройку вещиц, которые я накропал, свернул листочки в кулек и понес.
Великий писатель беседовал с генералом.
Я приблизился. Увидев меня, генерал грозно нахмурился, но я не смутился.
Я попросил прощения, что беспокою их.
Потом я сказал великому писателю, что тоже пишу и мне очень важно узнать его высокое мнение о моих стихах. Я вручил ему мои листочки, не поднимая глаз.
Я почувствовал, как он их взял. В ожидании я поглядывал по сторонам. Сердце громко колотилось о ребра.
Великий писатель с улыбкой вернул мне листки.
- Слабовато, - сказал он.
Я забрал свои бумажки и побрел обратно в палатку.
Вечер окрашивал окрестные холмы в красные тона. Пахло смертью, от земли веяло холодом. А на заходящее солнце сверху набежала тучка, будто у него был банный день и ему в глаз попало мыло.
Я уснул в обнимку со своей винтовкой по имени Дикая кошка, слушая, как она делится со мной своими планами на будущее.
Откуда, черт возьми, так дует?
1
Я спросил у полицейского, благоухающего одеколоном, можно ли мне тоже войти. Я объяснил ему, что нас ждут на ужин сразу после, времени мало, и мне бы проще побыть с Миникайф, чем ждать ее где-нибудь.
- Вообще-то допускаются только свидетели, официальные лица и полицейские, - ответил он.
За его спиной какой-то мальчишка сосал льдинки из апельсиновой фанты.
- А он, - спросил я, - тоже свидетель?
Благоухающий одеколоном полицейский сказал, что нет. Этот малыш - Этьен, его сынишка, сегодня его очередь с ним сидеть. Всю неделю им занимается жена, а по пятницам - он. Мальчонку просто некуда девать.
Я сказал, что мне тоже некуда деваться, что же делать, если мы сегодня ужинаем у моих родителей, а опоздать к моим родителям - это, по их стариковскому разумению, все равно что плюнуть им в лицо.
Благоухающий одеколоном полицейский посмотрел на своего сынишку Этьена и сказал:
- Я понимаю. Только оставайтесь со мной у двери, чтобы вас не заметили.
Настроение у меня было скверное. Я довольно раздраженно напомнил Миникайф, что у нее на все про все ровно час, ни минуты больше, или я отправлюсь к родителям без нее.
Миникайф занервничала. Ее темные газельи глаза часто заморгали. Она ответила мне, что сама бы рада не ходить. Она не просила, ее вызвали. Не ее вина, что повестку прислали всего за сутки, а если я хочу пойти к родителям без нее, то могу там и заночевать и вообще домой не возвращаться.
Полицейский рядом со мной вспотел, и запах одеколона стал неприятным. Маленький Этьен хихикнул и выплюнул цветные льдинки.
- Вот и моя жена такая же была, - сказал мне полицейский, глядя в спину Миникайф.
Часы показывали половину восьмого. Я обещал родителям быть у них между половиной девятого и девятью. Пришлось спешно звонить им, когда Миникайф получила повестку.
- Исполнение приговора - это вряд ли надолго, - сказал я матери. - Мы запоздаем самое большее на полчаса.
Мать в трубке долго ворчала, кашляла, скрежетала зубами, талдычила о моей работе, о куче денег, которую я должен отцу, о своих больных коленях, о своих больных локтях и о своих болезненных овуляциях. Когда я повесил трубку, мне хотелось одновременно понюшку кокаина и револьвер, но я отсиделся в кресле, глядя на дверной косяк, который напоминал мне сжатые ягодицы Миникайф.
Зал был похож на маленький театр. Складные коричневые пластмассовые стулья стояли в пять рядов перед прозрачной стеной из плексигласа, за которой помещалась камера размером с большой стенной шкаф. Посередине этой камеры стояло внушительное деревянное кресло с какими-то металлическими деталями и замысловатой сбруей из ремней, свисавших вокруг, точно ветви засохшего дерева.
Когда Миникайф вошла, только какой-то лысоватый толстяк сидел в первом ряду и читал журналы, которые принес с собой в пакете. Она села одна в середине второго ряда. Потом маленький зал начал заполняться. Вошли пятеро пиджачников, один из них заговорил с полицейским, благоухавшим одеколоном.
- Как жизнь, все путем, Фред? - спросил он.
У полицейского все было путем. Маленький Этьен сидел у него под ногами и играл со шнурками его подкованных железом башмаков.
Пятеро пиджачников - это, наверно, были официальные лица. Во всяком случае, они по-хозяйски расположились в первом ряду, а толстяка попросили подвинуться. Тот подвинулся, надувшись и глядя на них волком.
Следом явились трое свидетелей. Старикан, который сел рядом с Миникайф, чтобы пялиться на ее ноги, выступавшие из шортиков, точно две лакированные кегли. И две девушки: одна, страшненькая, держалась как у себя дома, и полицейскому пришлось напомнить ей, что фотографировать запрещено, другая была ничего себе, с очень темными волосами и больным видом, - полицейский даже спросил, хорошо ли она себя чувствует. Девушка ответила, что хорошо, только боится не вынести вида крови.
- Не будет никакой крови, - добродушно сказал полицейский. - Эту мразь, Пьера Лепти, отравят газом.
2
Пьер Лепти рос на берегу моря, в тихом и благодатном уголке, третьим ребенком в семье, где было шестеро детей. Чтобы угодить психиатрам, он прилагал невероятные усилия, вспоминая, как и когда пристрастился к шитью. Но так и не вспомнил. Он мог сказать только, что с малых лет больше всего на свете любил, спрятавшись во влажных расщелинах прибрежных скал, мастерить крошечные рукавички, штанишки, шапочки и носочки, в которые он потом одевал всякий найденный на берегу трупик. Одевал мертвого краба, одевал высохшую камбалу, одевал утонувшую чайку и прочих тварей, которых маленький Пьер еще не знал по именам, но наготы их вынести не мог.
Зато он очень хорошо помнил, как ненавистно ему было возвращаться домой. Он видеть не мог ни своего папашу, ни свою мамашу, ни трех своих сестер, ни двух своих братьев. Он ненавидел папашу за то, что тот бил мамашу. Он ненавидел мамашу за то, что та молча терпела побои. Он ненавидел обоих братьев, негодяев и пьяниц, которые всячески над ним измывались, и ненавидел всю троицу блажных сестер, из которых по меньшей мере одна путалась с папашей.
Однако, по мнению психиатров, на десятом году его жизни, ни раньше, ни позже, произошло событие, которое повлияло на личность Пьера Лепти самым ужасным образом и сделало его чудовищем, каких не знали доселе в этих краях.
3
Все были в сборе. Полицейский помечал галочками фамилии в списке по мере прибытия, потом сказал одному из пиджачников, что можно начинать.
Тот кивнул, поправил свой темно-синий пиджак и встал, чтобы произнести небольшую речь. Он представился: первый помощник прокурора по уголовным делам, и представил своих спутников: главный смотритель тюрем, вице-комиссар, помощник вице-комиссара и судебный медик - долговязый, улыбчивый, в неумело завязанном галстуке, который висел на его шее мертвой змеей. Они по очереди кивнули, а судебный медик даже помахал рукой, давая понять, что его задача - констатировать смерть, но он может в случае чего помочь, если кому-то из присутствующих станет дурно. Я подумал, что темноволосая девушка может успокоиться.
Первый помощник поблагодарил пятерых свидетелей за то, что они пришли, объяснил, в чем состоит их роль в предстоящей процедуре ("…ваше присутствие гарантирует, что приговор был приведен в исполнение надлежащим образом и смерть осужденного действительно наступила…" и т. д.) и спросил, есть ли у них вопросы.
Страшненькая девушка опять спросила, можно ли фотографировать. Первый помощник ответил, что любая съемка запрещена. Страшненькая окрысилась и попыталась качать права, мол, какого черта в свободной стране не дают фотографировать, а первый помощник сухо отрезал, что, мол, нельзя, и точка.
Толстяк с журналами в пакете спросил, в какой статье Конституции говорится о необходимости присутствия свидетелей при исполнении приговора. Первый помощник сам этого толком не знал, то ли в сто семнадцатой, то ли в шестьдесят восьмой, а вице-комиссар считал, что в пятьдесят первой. Но толстяк качал головой и говорил: "Нет, не в этой и не в этой, нет, пятьдесят первая - это о случае принятия закона с минимальным перевесом голосов…" В конце концов первый помощник плюнул на это дело, вице-комиссар тоже, а толстяк, надув щеки, вздохнул над убожеством представителей государства.
- Ну и зануда, - фыркнул полицейский, кивнув на толстяка.
Больше вопросов никто не задавал. Красивую девушку, похоже, не успокоили слова полицейского и судебного медика, выглядела она неважно, тонкие темные жилки плющом обвили глаза. Старикан все таращился на ноги Миникайф, а Миникайф то и дело поглядывала на часы, надеясь этим ускорить ход событий.
Полицейский попросил меня, не в службу, а в дружбу, покараулить дверь, пока он сходит в туалет с маленьким Этьеном, которому стало нехорошо.
Когда они вернулись, мальчонка имел бледный вид и противно вонял кислятиной, чего его надушенный отец как будто не замечал.
Мне вдруг стало тоскливо. Было уже почти восемь, и весь этот цирк затягивался надолго, дольше, чем я ожидал.
4
Осенние шторма выбросили на берег горы всевозможного хлама - старые банки из-под жавелевой воды, бутылки с полустертыми этикетками, дохлых рыб, медуз, растерзанных чаек, выбеленные холодом щупальца каракатицы, блеклые водоросли и обрывки снастей, затвердевшие в долгом плавании, как палки. Прибрежный песок был пропитан водой, ноги Пьера Лепти вязли в нем по щиколотку, несколько раз он чуть было не потерял башмак, чего изверг-отец ему не простил бы. Он с радостью вдыхал запахи соли, песка, тлена от множества трупиков, гниющих растений, камня и мазута, вытекавшего из старых грузовых кораблей, которые вдали, казалось, застыли на мутной глади моря.
В кармане у него лежали швейные принадлежности и несколько лоскутов, которые он раздобывал, где только мог. Он планировал сшить пальтишко с капюшоном для первого же трупика в хорошем состоянии, который ему попадется.
Чайки с неба кричали ему что-то обидное, под ногами чавкал мягкий студень из медуз, зубастый холод больно кусал его за нос и уши.
И через четверть часа ходу произошло событие, навсегда перевернувшее жизнь Пьера Лепти: он нашел мертвого ребенка, почти голого, в одних только светло-желтых пижамных штанишках. Голова его была странно повернута под прямым углом к телу, открытые глаза смотрели на острые верхушки прибрежных скал - наверно, упав оттуда, ребенок сломал себе шею.
5
Миникайф не выдержала и пересела подальше от старикана, вылупившего глаза на ее ноги.
Старикан вздохнул и уставился на собственные колени.
И вот наконец по ту сторону прозрачной стены открылась дверь; оттуда вышел человек в форме и встал у деревянного кресла. Еще один, тоже в форме, вошел следом, подталкивая перед собой пошатывающегося Пьера Лепти.
Красивая девушка закашлялась, достала из сумочки целую кипу носовых платков и стала вытирать лоб и руки. Толстяк пробормотал: "Господи Боже, так вот он какой, гаденыш". Старикан развернулся на сто восемьдесят градусов и пялился теперь на грудь страшненькой девушки. А страшненькая лишилась фотоаппарата, его конфисковал полицейский за попытку сделать снимок.
Пьер Лепти был довольно высокий, в брюках и голубой рубашке. Голову ему, вопреки моим ожиданиям, не обрили. Руки и ноги связали нейлоновым шнуром, отчего шел он как-то по-страусиному - осторожно, мелкими неровными шажками.
Он посмотрел на усадившего его человека в форме, потом на плексигласовую стену.
- А он нас видит? - спросил я у толстого полицейского.
- Конечно, видит.
У Пьера Лепти были карие глаза, очень подвижные, они метались туда-сюда, точно два зверька в клетке.
Было почти четверть девятого. Я взглянул на Миникайф. Она сидела белая, как биде, помады на губах и след простыл.
6
Пьеру Лепти стоило неимоверных усилий оттащить тело ребенка в надежное место.
Но у него об этом сохранились приятные воспоминания. Он не раз повторял психиатрам, что ничего порочного или извращенного у него и в мыслях не было. Он чувствовал лишь радостное возбуждение от перспективы сшить пальтишко с капюшоном для мертвого ребенка. Пьер Лепти клялся, что невиннейшие мотивы этого поступка никоим образом не связаны с теми, что побудили его на чудовищные злодеяния в дальнейшем.
Пьер Лепти помнил, что мертвый ребенок был мальчиком, лет пяти или шести, не старше, и что он спрятал его в маленьком меловом гроте - от птиц и от ненастья.
Он помнил также, что шитье пальтишка с капюшоном до того его увлекло, что он забыл и о пьяницах-братьях, и о папашиных колотушках, и обо всех трех блажных сестрах и все чаще надолго уходил из дома. Пусть одна из сестер путалась с папашей, пусть мамаша лишилась последних зубов от папашиного кулака, пусть его мир был подобен ведру с грязной водой в углу прачечной - все это было теперь не важно. От этого короткого промежутка времени в памяти Пьера Лепти сохранилось лишь не ведомое доселе ощущение счастья.
7
Часы показывали половину девятого. Я знал, что моя мать уже расхаживает от плиты к окну, тяжко вздыхая, тряся своей старой безмозглой башкой, мучаясь обострившимися болями от всех своих ишиасов, флебитов, опоясывающих лишаев и колик в престарелых яичниках, и диву дается, до чего все на свете к ней безжалостны.
Я нервничал все сильнее.
Тем временем в прозрачной камере двое в форме надежно зафиксировали руки и ноги Пьера Лепти с помощью ремней и металлических скоб. Тот послушно положил свои конечности куда было велено, взирая на охрану без особого интереса.
Потом ему надели на голову что-то вроде мешка - ни дать ни взять, папаша, собравшийся разыграть своих детишек.
Миникайф больше не поглядывала на часы, похоже, она была целиком поглощена происходящим. Я дважды попытался привлечь ее внимание, но полицейский одернул меня и велел не бузить, а то, мол, выставит за дверь.
- НУ ХВАТИТ, ВСЕ, С МЕНЯ ДОВОЛЬНО! СКАЖИТЕ ЭТОМУ ТИПУ, ЧТОБЫ ПРЕКРАТИЛ СМОТРЕТЬ НА МОЮ ГРУДЬ! - вдруг взвилась страшненькая девушка, метнув на старикана испепеляющий взгляд.
Старикан моргнул раз десять - точно затрепыхали крылышками два замерзающих мотылька.
- Послушайте, месье, - вмешался судебный медик, - вы все-таки не в цирке, а на казни; я попросил бы вас обуздать вашу похоть минут на двадцать, неужели это так трудно?
Первый помощник прокурора рядом с ним что-то тихо сказал, отчего главный смотритель тюрем, вице-комиссар и помощник вице-комиссара дружно прыснули.
- Уверяю вас, я не… - залопотал старикан голосом на две-три октавы выше нормального.
- Слушай, тебя засекли, лучше пересядь и не связывайся, - сказал ему толстяк.
Спорить было бесполезно. Старикан встал, машинально поправил свой бежевый акриловый пиджак и направился к красивой девушке.
- А сюда можно? - спросил он.
- Кончай придуриваться, - нахмурился толстяк. - Иди сядь сзади.
Раздался жалобный стон, и красивая девушка согнулась пополам на своем стуле.
- Кажется, мне нехорошо.
Поднялась суматоха; старикан хотел было подойти к ней. Толстяк, привстав со стула, загородил ему дорогу. Судебный медик хотел вколоть девушке атропин в сердце. Она заплакала. Это, мол, не кино, у нее просто небольшое недомогание, пердолана моно будет вполне достаточно.
Судебный медик разъярился и замахал своим шприцом. Мол, не для того он учился медицине, чтобы ему указывали, как надо лечить. Толстяк ответил ему, что он только на то и годен, чтобы проверять, вправду ли мертвые мертвы. Тут первый помощник приказал прекратить этот цирк. Судебный медик сел и буркнул, что пердолана у него нет и пусть девушка сама справляется со своим недомоганием.
Толстый полицейский выглядел таким несчастным, словно хозяйка, у которой подгорело сырное суфле. Его сынишка спал на стуле, беспокойно перебирая руками и ногами, - верно, видел страшные сны.
А Пьер Лепти сидел в прозрачной камере, неподвижный, с закрытым лицом и тихий, как ночной ветерок.