Некоторые, впрочем, находят такое общение невыносимым. Нежная Флоранс не говорит со мной, если предварительно я не вздохну шумно в телефонную трубку, которую Сандрина прижимает к моему уху. "Жан-До, вы здесь?" - волнуется Флоранс на другом конце провода. Должен сказать, что временами я уже сомневаюсь в этом.
Фотография
В последний раз я видел своего отца, когда брил его. Это было как раз на той неделе, когда со мной случилось несчастье. Он болел, и я провел ночь у него, в маленькой парижской квартирке неподалеку от Тюильри, а утром, приготовив ему чай с молоком, попробовал избавить его от отросшей за несколько дней бороды. Эта сцена навсегда врезалась мне в память.
Втиснутый в красное войлочное кресло, где он имел обыкновение дотошно разбирать прессу, папа отважно противостоит бритве, атакующей его дряблую кожу. Вокруг его исхудалой шеи намотано широкое полотенце, на лице толстое облако пены. Я пытаюсь не слишком раздражать его кожу, тут и там покрытую лопнувшими сосудиками. От усталости глаза отца ввалились, нос на изможденном лице выступает резче, но сам он, с копной седых волос, венчающей его высокий силуэт с незапамятных времен, ничуть не утратил чувства собственного достоинства. По всей комнате громоздятся предметы, образующие свойственный старикам хаос, все секреты которого ведомы только им. Это скопление старых иллюстрированных журналов, пластинок, которые больше не слушают, причудливых предметов и фотографий разного времени, засунутых в рамку большого зеркала. Здесь есть папа в детском матросском костюмчике, играющий с обручем (еще до войны 1914 года), моя восьмилетняя дочь верхом на лошадке и я на черно-белом снимке, сделанном на миниатюрной площадке для гольфа. На фотографии мне одиннадцать лет. Уши торчком. У меня вид немного глуповатого послушного ученика. Противно смотреть, потому что тогда я уже был отпетым лентяем.
Работу цирюльника я заканчиваю, опрыскивая автора моих дней его любимой туалетной водой. Затем мы говорим друг другу "До свидания", и опять он ни словом не обмолвился о письме в секретере, где выражена его последняя воля. С тех пор мы больше не виделись. Я не покидаю свой курорт в Берке, а ему в девяносто два года ноги не позволяют спускаться по величественным лестницам его дома. Мы оба, каждый на свой лад, locked-in syndrome: я - в своем "скафандре", он - на четвертом этаже своего дома. Теперь меня самого бреют по утрам, и я часто думаю об отце, когда кто-нибудь из медперсонала старательно скребет мои щеки лезвием недельной давности. Надеюсь, что я был более заботливым цирюльником.
Время от времени он звонит мне, и я могу слышать его родной голос, немного дрожащий в трубке, которую милосердная рука прижимает к моему уху. Нелегко, должно быть, разговаривать с сыном, зная, что он не ответит. Еще он прислал мне фотографию с площадки для гольфа. Сначала я не понял почему. Это так и осталось бы загадкой, если бы кому-то не пришла в голову мысль заглянуть на обратную сторону снимка. И тогда в моем персональном кинематографе замелькали позабытые кадры одного весеннего уик-энда: мы с родителями отправились подышать свежим воздухом в ветреное и не слишком веселое местечко. Своим четким, ровным почерком папа просто пометил: Берк-сюр-Мер, апрель 1963 года.
Еще одно совпадение
Если бы читателей Александра Дюма спросили, в кого из персонажей они желали бы перевоплотиться, голоса были бы отданы за Д’Артаньяна или Эдмона Дантеса, и никому не пришла бы в голову мысль назвать Нуартье де Вильфора - довольно зловещую фигуру "Графа Монте-Кристо". Писатель изобразил его как труп с живым взглядом, как человека, уже на три четверти стоящего в могиле. Этот полный инвалид заставляет содрогнуться. Немощный и безмолвный хранитель самых ужасных секретов, он проводит свою жизнь в кресле на колесиках и может общаться, лишь моргая глазами: один раз означает "да", два раза - "нет". По сути, дедушка Нуартье, как ласково называет его внучка, первый и по сей день единственный в литературе больной с locked-in syndrome.
Когда мое сознание вышло из густого тумана, в который погрузило его постигшее меня несчастье, я много думал о дедушке Нуартье. Незадолго до этого я как раз перечитал "Графа Монте-Кристо", и теперь словно вдруг очутился в центре событий книги, причем в самом незавидном положении.
Чтение это не было случайным. У меня появилось намерение - наверное, варварское - написать современный вариант романа: месть, разумеется, осталась бы движущей силой интриги, но события происходили бы в наши дни, а Монте-Кристо была бы женщина. У меня не хватило времени совершить это преступление и оскорбить величие знаменитого романа. В наказание я предпочел бы превратиться в барона Данглара, Франца д’Эпине, аббата Фариа или, куда ни шло, переписать все десять тысяч раз - с шедеврами шутки плохи. Однако боги литературы и неврологии решили иначе.
Иногда по вечерам мне представляется, что дедушка Нуартье, с его длинными белыми волосами, объезжает дозором наши коридоры в кресле на колесиках вековой давности, которое нуждается в смазке. Дабы повернуть вспять судьбу, теперь я вынашиваю план великой саги, где ключевым свидетелем будет не паралитик, а бегун. Кто знает, возможно, это возымеет действие.
Сон
Как правило, я не помню своих снов. С наступлением дня я теряю нить сценария, и картины неумолимо стираются из головы. Тогда почему декабрьские сны врезались мне в память словно лазерным лучом? Хотя, быть может, это обычное дело в состоянии комы. Ты не возвращаешься к действительности, и сны не имеют возможности улетучиться, а скапливаются, нагромождаясь один на другой, и образуют нескончаемую фантасмагорию, которая тянется, будто фельетонный роман с многочисленными неожиданными эпизодами. Этим вечером мне вспомнился один такой эпизод.
В моем сне падают крупные хлопья снега. Слой в тридцать сантиметров покрывает кладбище автомобилей, которое мы с моим лучшим другом пересекаем, дрожа от холода. Вот уже три дня, как мы с Бернаром пытаемся добраться до Франции, парализованной всеобщей забастовкой. На итальянской лыжной станции, где мы застряли, Бернар отыскал местный поезд до Ниццы, однако на границе наше путешествие прервал заслон забастовщиков, вынудивших нас выйти в метель в легких ботинках и костюмах не по погоде. Пейзаж мрачный. Над автомобильным кладбищем возвышается виадук, и можно подумать, что здесь одна на другой громоздятся машины, упавшие с пятидесятиметровой высоты автострады.
У нас назначена встреча с влиятельным деловым человеком Италии, поместившим свою штаб-квартиру в одной из опор этого произведения искусства, вдалеке от нескромных глаз. Надо постучать в желтую металлическую дверь с надписью "Опасно для жизни" и схемами для оказания помощи пораженным электрическим током. Дверь открывается. Вход наводит на мысль о складах какого-нибудь представителя фирмы "Сантье": пиджаки на стойках, кипы брюк, коробки рубашек - и все это до самого потолка. По шевелюре я узнаю сторожа в форменной куртке, который встречает нас с автоматом в руках. Это Радован Караджич - сербский лидер. "Моему товарищу трудно дышать", - говорит ему Бернар. Караджич ставит мне трахеостому. Затем по роскошной стеклянной лестнице мы спускаемся в подвал. Стены затянуты рыжеватой кожей, глубокие диваны и приглушенное освещение придают этому кабинету вид ночного кабаре. Бернар беседует со здешним хозяином - своего рода клоном Джанни Аньелли, элегантным патроном монополии "Фиат", - в то время как одна из сотрудниц с ливанским акцентом усаживает меня за маленьким баром. Стаканы и бутылки заменяют пластмассовые трубочки, которые спускаются с потолка, подобно кислородным маскам в терпящих крушение самолетах. Бармен делает мне знак положить одну из них в рот. Я подчиняюсь. Течет янтарного цвета жидкость с привкусом имбиря, и ощущение тепла охватывает меня от кончиков ног до корней волос. Через некоторое время мне захотелось перестать пить и спуститься с моего табурета. Однако я продолжаю безостановочно глотать, не в силах сделать ни малейшего движения. Чтобы привлечь внимание бармена, я бросаю на него испуганные взгляды. Он отвечает мне загадочной улыбкой. Лица и голоса вокруг искажаются. Бернар что-то говорит, но звуки, которые медленно срываются с его губ, невнятны. Вместо этого я слышу "Болеро" Равеля. Меня окончательно опоили.
По прошествии вечности откуда-то доносится шум приготовления к бою. Сотрудница с ливанским акцентом тащит меня, водрузив себе на спину, вверх по лестнице. "Нам надо уходить, сейчас нагрянет полиция". Снаружи ночь, и снег больше не идет. От ледяного ветра у меня перехватывает дыхание. На виадуке поставили прожектор, яркий луч света которого шныряет между брошенными каркасами машин.
"Сдавайтесь, вы окружены!" - рявкает мегафон. Нам удается ускользнуть, и для меня начинается долгое блуждание. Во сне мне очень хочется убежать, но как только появляется удобный случай, неодолимое оцепенение ни шагу не дает мне сделать. Я превращаюсь в статую, мумию, я стекленею. Если от свободы меня отделяет всего лишь дверь, то мне недостает сил открыть ее. Между тем виной тому не только мой страх. Заложник таинственной секты, я боюсь, как бы мои друзья не попали в ту же западню. Я всеми способами пытаюсь предупредить их, но мой сон полностью совпадает с действительностью - я не могу произнести ни слова.
Голос за кадром
Я знавал пробуждения более приятные. Когда тем утром в конце января я пришел в сознание, какой-то человек, наклонившись надо мной, зашивал иголкой с ниткой мое правое веко, подобно тому, как штопают носки. Меня охватил безотчетный страх. А что, если в своем порыве офтальмолог зашьет мне и левый глаз - мою единственную связь с внешним миром, единственный люк моей камеры, отверстие в моем "скафандре"?
К счастью, во мрак меня не погрузили. Он тщательно уложил свои маленькие инструменты в жестяную коробку с ватой и тоном прокурора, который требует заслуженного наказания для рецидивиста, обронил всего лишь одно слово: "Полгода". С помощью здорового глаза я посылал бесчисленные вопросительные сигналы, но если этот старик проводил свои дни, пристально вглядываясь в зрачок другого человека, то, судя по всему, читать взгляды он не умел. Это был прототип доктора "Мне-нет-дела", высокомерного, резкого, полного спеси, который повелительно вызывает пациентов к себе на консультацию к восьми часам, сам является в девять и уходит в пять минут десятого, посвятив каждому сорок пять секунд своего драгоценного времени. Внешне он был похож на Максвелла Смарта: большая круглая голова на коротеньком неуклюжем туловище. Малоречивый и с обычными-то больными, он просто бежал от призраков вроде меня, не тратя лишних слов, чтобы дать хоть какое-то объяснение. В конце концов мне удалось узнать, почему он зашил мой глаз на полгода: веко перестало закрываться, и мне грозило изъязвление роговицы.
По прошествии нескольких недель я подумал, а не использует ли госпиталь столь отталкивающего типа, чтобы обнаружить скрытое недоверие, которое медицинский персонал вызывает у долгосрочных пациентов. Это своего рода козел отпущения. Если он уйдет - о чем уже поговаривают, - какую мишень смогу я отыскать для своих насмешек? Меня лишат невинного удовольствия на его вечный вопрос: "У вас двоится в глазах?" - мысленно отвечать: "Да, вместо одного дурака я вижу двоих".
Точно так же, как дышать, мне необходимо испытывать волнение, любить и восхищаться. Письмо друга, картина Бальтюса на открытке, страница Сен-Симона придают смысл бегущему времени. Но дабы оставаться настороже и не погрязнуть в вялом безразличии и смирении, я сохраняю определенную меру ярости и ненависти: не слишком много и не слишком мало - как скороварка, имеющая предохранительный клапан, чтобы выпускать пар и не взрываться.
Так-так, скороварка… Хорошее название для театральной пьесы, которую, возможно, я когда-нибудь напишу на основе собственного опыта. Я подумывал также назвать ее "Глаз" и, конечно, "Скафандр". Интрига и декорации вам уже известны. Госпитальная палата, где месье Д., зрелого возраста, отец семейства, учится жить с locked-in syndrome, осложнением после серьезного сердечно-сосудистого нарушения. Пьеса рассказывает о приключениях месье Л. в медицинском мире и развитии его отношений с женой, детьми, друзьями и компаньонами в крупном рекламном агентстве, одним из основателей которого он является. Амбициозный и, пожалуй, циничный, не знавший до сих пор неудач, месье Л. привыкает к невзгодам, видит, как рушится надежность, которой он был окружен, и обнаруживает, что плохо знает своих близких. Следить за этой медленной переменой будет весьма удобно благодаря голосу за кадром, воспроизводящему внутренний монолог месье Л. во всех ситуациях. Остается лишь написать пьесу. У меня уже есть последняя сцена. Сцена погружена в полумрак, и только кровать, стоящую посередине, окружает сияние. Ночь, все спят. Внезапно месье Л., неподвижный с того момента, когда впервые поднялся занавес, отбрасывает простыни и одеяло, соскакивает с постели и проходит по сцене в нереальном свете. Затем свет гаснет, и в последний раз слышится голос, читающий внутренний монолог месье Д.: "Черт, да это был только сон".
Удачный день
Этим утром, едва рассвело, словно злой рок обрушился на палату 119. Вот уже с полчаса аварийный сигнал аппарата, который регулирует мое питание, звонит в пустоту. Я не знаю ничего более глупого и удручающего, чем это назойливое "бип-бип", терзающее мозг. К тому же от испарины отклеился пластырь, закрывающий мое правое веко, и слипшиеся ресницы мучительно щекочут мне глаз. В довершение всего выскочил мочевой катетер. Меня совсем затопило. В ожидании помощи я напеваю себе старый припев Анри Сальвадора: "Приходи, беби, все это пустяки". Впрочем, вот и медсестра. Машинально она включает телевизор. Время рекламы. "3617 Миллиард" - сервер телеинформационной сети "Минитель" - предлагает ответить на вопрос: "Вы готовы заработать целое состояние?"
След Змея
Когда кто-нибудь в шутку спрашивает меня, не собираюсь ли я совершить паломничество в Лурд, я отвечаю, что уже совершил его. Было это в конце 70-х годов. Жозефина и я, чтобы поддержать наши довольно сложные отношения, попытались предпринять совместную увеселительную прогулку - одно из тех путешествий, во время которых раздоры случаются чуть не каждую минуту. Чтобы выезжать утром, не зная, где придется спать вечером, и не ведая, каким путем удастся достичь этого неизвестного места, надо либо быть весьма дипломатичным, либо отличаться крайней неискренностью. Жозефина, как и я, относилась ко второй категории, и на целую неделю ее старенький бледно-голубой автомобиль с откидным верхом стал местом постоянных семейных споров. От Эксле-Терм, где я едва успел пройти стажировку по длительным прогулкам, посвященную чему угодно, но только не спорту, до Шамбр-д’Амур, маленького пляжа на баскском побережье, где у дяди Жозефины была вилла, мы проделали бурный и прекрасный путь по Пиренеям, оставив за собой след нескончаемых утверждений: "Я этого никогда не говорил!" (или "не говорила").
Основным мотивом нашего сердечного разлада был толстый том в шестьсот или семьсот страниц в черно-красной обложке, на которой выделялся броский заголовок: "След Змея". В книге рассказывалось о приключениях Шарля Собража, своего рода гуру с большой дороги, который очаровывал и грабил западных путешественников где-то возле Бомбея или Катманду. История этого "змея" франко-индийского происхождения была подлинной. Кроме этого, я был бы не способен сообщить никаких подробностей, но зато я отчетливо помню о той власти, какую Шарль Сображ возымел надо мной. Если после Андорры я еще соглашался отрывать глаза от книги, чтобы полюбоваться пейзажем, то, добравшись до Пик-дю-Миди, решительно отказался выйти из машины и прогуляться до обсерватории. Правда, в тот день гору окутывал густой желтоватый туман, что ограничивало видимость и уменьшало привлекательность экскурсии. Тем не менее Жозефина бросила меня в машине и отправилась на два часа дуться на меня в облаках. Может, ей хотелось избавить меня от колдовских чар и потому она непременно стремилась попасть в Лурд? А так как я никогда не бывал в этой всемирной столице чудес, то, не дрогнув, согласился. Во всяком случае, в моем распаленном от чтения сознании Шарля Собража я путал с Берандеттой Субиру, а воды Адура мешал сводами Ганга.
На следующий день, преодолев перевал Тур де Франс, подъем на который даже в машине показался мне изнурительным, мы въехали в Лурд при удушающей жаре. Жозефина вела машину, я сидел рядом с ней, а помятый "След Змея" возлежал на заднем сиденье. С самого утра я не осмеливался притронуться к нему, так как Жозефина решила, что мое пристрастие к этому экзотическому повествованию выдавало во мне отсутствие интереса к ней самой. Мы приехали в самый разгар сезона паломничества, и гостиницы были переполнены. Однако, несмотря ни на что, я систематически прочесывал гостиницы, хотя в ответ мне только пожимали плечами или говорили: "Мы очень-очень сожалеем", и тон этих слов зависел от ранга заведения.
От пота моя рубашка прилипала к пояснице, а главное, угроза новой ссоры опять нависала над нашим экипажем, когда привратник гостиницы "Англетер", "Испания", "Балканы" или еще какой-то заявил мне назидательным тоном нотариуса, который сообщает наследникам о неожиданной кончине некоего американского дядюшки: "Да, имеется номер". Я воздержался от слов: "Это чудо!", поскольку инстинктивно почувствовал, что здесь такими вещами не шутят. Лифт оказался чересчур большим, вполне подходящим для носилок, и через десять минут, принимая душ, я понял, что наша ванная комната действительно была оборудована для инвалидов.
Пока Жозефина в свою очередь предавалась омовениям, я в одном полотенце кинулся к несравненному оазису всех страдающих от жажды минибару. Для начала я разом выпил полбутылки минеральной воды. О, бутылка, я всегда буду ощущать твое стеклянное горлышко на своих пересохших губах. Затем приготовил бокал шампанского для Жозефины и джин с тоником для себя. Выполнив свои барменские обязанности, я украдкой начал стратегический отход к приключениям Шарля Собража, однако вместо предполагаемого умиротворяющего действия шампанское вновь придало небывалую силу туристическим устремлениям Жозефины. "Я хочу увидеть Пресвятую Деву", - заявила она, прыгнув обеими ногами вперед, подобно католическому писателю Франсуа Мориаку на знаменитой фотографии.