- Это тяжелое положение или трудная ситуация? Смешно же… - Он очень тихо просидел еще несколько минут, ожидая, когда вернется ощущение реальности. Потом растянулся на жесткой, холодной земле и взглянул на луну. Будто посмотрел прямо на солнце. Если немного отвести взгляд, в небе можно различить целую вереницу тусклых лун. - Немыслимо, - прошептал он. Быстро сел и осмотрелся. Нельзя поручиться, что кауаджи действительно вернулся в город. Профессор встал и через край заглянул в пропасть. В лунном свете показалось, что дно ее - в нескольких милях. Даже соотнести не с чем - ни дерева, ни дома, никого… Он прислушался к дудочке, но в ушах шумел только ветер. Профессора вдруг одолело внезапное острое желание побежать назад, к дороге, и он повернулся туда, куда ушел кауаджи. И тут нащупал в нагрудном кармане бумажник. Потом плюнул с обрыва. Затем помочился туда и прислушался - совсем как ребенок. Только теперь что-то подтолкнуло его, и он начал спуск в пропасть. Странно - голова не кружилась. Он, правда, благоразумно не заглядывал направо, через край. Он спускался вниз, отвесно и постепенно. Такое однообразие привело его примерно в то же состояние, что и автобусная тряска. Он снова принялся бормотать свое "Хасан Рамани", повторяя опять и опять, ритмично. Затем перестал, разозлившись на себя: теперь в имени этом звучало нечто зловещее. Наверное, путешествие утомило. - И эта прогулка, - добавил он.
Он уже почти спустился по гигантскому обрыву, но луна светила прямо над головой так же ярко. Позади остался только ветер - блуждал наверху меж деревьев, продувал пыльные улицы Айн-Тадуирта, вестибюль "Гранд Отеля Сахарьен", забирался под двери его комнатенки.
Профессору пришло в голову: а не спросить ли себя, зачем он вообще совершает все эти нелепые поступки, - но он был достаточно умен и понимал: если он их совершает, искать объяснения сейчас не так уж важно.
Ноги вдруг ступили на плоскую землю. Профессор добрался до дна скорее, чем рассчитывал. Он сделал еще один неуверенный шаг, будто ждал другого предательского обрыва. В ровной глухой яркости вокруг наверняка этого не скажешь. Собака бросилась на него прежде, чем он понял, что произошло: тяжелый ком шерсти пытался повалить его на спину, грудь скреб острый коготь, клубок напряженных мускулов старался зубами достать до горла. Профессор подумал: "Я отказываюсь так умирать". Собака отвалилась от него, и оказалось, она чем-то похожа на лайку. Когда она снова кинулась, он успел крикнуть, очень громко:
- Ай! - Собака обрушилась на него, все ощущения смешались, вдето вспыхнула боль. Совсем рядом послышались голоса, и он не мог понять, что они говорят. В позвоночник ему уперлось что-то холодное и железное, а собака еще какое-то время висела на нем, вцепившись зубами в одежду и, быть может, мясо. Профессор понял, что это ружье, поднял руки и закричал на магриби: - Уберите собаку! - Но ружье лишь толкнуло его вперед: собака больше не кидалась на него с земли, и он шагнул. Ружье вжималось в спину; он шагал. Снова раздались голоса, но тот, кто шел сзади, молчал. Похоже, к ним сбегались люди: так ему, по крайней мере, слышалось. Тут он понял, что глаза его по-прежнему крепко зажмурены перед новой атакой пса. Он открыл их. На него надвигалась группа людей. Все в черных одеждах региба. "Региба - туча на лике солнца". "Когда региба появляются, праведник отворачивается". В скольких лавках, на скольких базарах он слышал эти пословицы за дружеской болтовней. В лицо региба такого, конечно, не говорили: эти люди не заходят в города. Обычно они посылают туда переодетых лазутчиков, и те договариваются с темными личностями, как переправить награбленное. "Хорошая возможность, - быстро подумал профессор, - проверить истинность слухов". Он ни минуты не сомневался, что приключение это послужит ему предупреждением против подобных глупостей - предупреждением, что после будет казаться то ли жутким, то ли смехотворным.
Из-за спин людей вырвались два рычащих пса и бросились на его ноги. Он с возмущением заметил, что никто не обратил ни малейшего внимания на подобное нарушение этикета. Ружье толкнуло сильнее, когда он попытался высвободить ноги из шумного клубка. Он снова крикнул:
- Собаки! Уберите их! - Ружье толкнуло его в спину так, что он упал чуть ли не под ноги тех, кто остановился перед ним. Собаки рвали его за руки. Кто-то сапогом расшвырял их, визжащих, потом с удвоенной силой ударил профессора в бедро. Пинки посыпались со всех сторон, и некоторое время его яростно катали по земле. Он чувствовал, как обшаривают его карманы и все из них забирают. Профессор хотел сказать: "Мои деньги уже у вас; хватит меня пинать!" Но избитые мышцы лица не слушались; он понял, что лишь надул губы и все. Кто-то нанес ему страшный удар по голове, и он подумал: "Наконец-то я потеряю сознание, слава богу!" Однако по-прежнему слышал гортанные звуки, которых не понимал, и ощущал, как ему крепко связывают лодыжки и грудь. Затем - черное безмолвие: время от времени оно раскрывалось, словно рана, и до него доносился тот же мягкий, глубокий звук дудочки, игравшей ту же череду нот. Внезапно он почувствовал во всем теле невыносимую боль - боль и холод. "Все же я был без сознания", - подумал профессор. Несмотря на это, настоящее показалось ему прямым продолжением того, что уже было.
Слегка рассвело. Рядом с местом, где он лежал, стояли верблюды: профессор слышал их урчание и надсадные вздохи. Он никак не мог заставить себя открыть глаза - вдруг это окажется невозможным. И все же услышав, что к нему идут, понял, что видит без труда.
В сером утреннем свете его бесстрастно рассматривал человек. Затем одной рукой зажал профессору ноздри. Когда у того раскрылся рот, чтобы глотнуть воздуха, человек быстро схватил его язык и сильно дернул. Профессор подавился, дыхание у него перехватило; он не видел, что случилось дальше. Не мог разобрать, какая боль была от сильного рывка, какая - от острого ножа. Потом он бесконечно давился, плевался - совершенно автоматически, словно это был и не он. В уме то и дело всплывало слово "операция": оно как-то успокаивало ужас, а сам он снова погружался во мрак.
Караван тронулся где-то к полудню. Профессор давился кровью, та текла из рта, мешаясь со слюной, и его, совершенно оцепеневшего, хоть и в сознании, сложив вдвое, затолкали в мешок и привязали к верблюжьему боку. На нижнем краю огромного амфитеатра был проход в скалах. Верблюдов, быстроногих мегара, нагрузили в дорогу легко. Они цепочкой прошли ворота и медленно поднялись пологим склоном туда, где уже начиналась пустыня. Той же ночью, остановившись за какими-то барханами, люди вынули профессора, все еще безмысленного, из мешка и поверх пыльных лохмотьев, оставшихся от одежды, нацепили странные ремни, увешанные донышками от консервных банок. Одна за другой эти блестящие связки обмотали все его тело, руки и ноги, даже лицо, пока он не оказался закованным в круглую металлическую чешую. Когда профессора таким образом украсили, было много веселья. Один человек вынул дудочку, а другой, помоложе, не без грации изобразил пародию на танец улед-найл с палкой. Профессор уже не приходил в сознание: скорее, он существовал среди того, что делали остальные. Когда его облачили, как хотели, под жестянки на уровне лица ему напихали какой-то еды. Хотя он машинально жевал, почти все, в конце концов, вывалилось. Его запихали обратно в мешок и оставили так.
Два дня спустя они прибыли к одной из своих стоянок. Там в шатрах были женщины с детьми, мужчинам пришлось отгонять рычащих псов, оставленных сторожить. Когда профессора вытряхнули из мешка, раздались крики ужаса: пришлось несколько часов убеждать всех женщин, что он безопасен, хотя с самого начала ни у кого не было сомнений, что это ценное приобретение. Через несколько дней они снова снялись с места, захватив с собой все, и двигались только ночью, когда жара спадала.
Даже когда зажили все раны и боли не осталось, профессор не начал думать: он ел, испражнялся, он плясал, когда требовали, бессмысленно скакал, восхищая детей чудным перестуком звонких жестянок. Спал он обычно в самую жару среди верблюдов.
Прокладывая путь на юго-восток, караван избегал любой установленной цивилизации. За несколько недель они добрались до нового плато - совсем дикого и с редкой растительностью. Здесь разбили лагерь, верблюдов отпустили пастись. Все были счастливы; погода сделалась прохладная, а до колодца на полузабытой тропе было всего несколько часов ходу. Там и возник замысел отвезти профессора в Фогару и продать туарегам.
Прошел год, прежде чем план осуществили. К этому времени профессора выдрессировали гораздо лучше. Он мог ходить колесом, угрожающе рычать - впрочем, весьма забавно; когда региба сняли жесть с его лица, обнаружилось, что он великолепно кривляется, когда пляшет. Его также научили нескольким непристойным жестам, которые неизменно вызывали у женщин восторженный визг. Теперь его выводили только после обильных пирушек, когда были музыка и праздник. Он с легкостью освоил их ритуал и даже разработал нечто вроде "программы", которую исполнял, когда его выводили: плясал, катался по земле, подражал некоторым животным, а под конец с притворной яростью кидался на зрителей, чтобы посмотреть, сколько смятения, а потом и хохота это вызовет.
Когда трое мужчин отправились с ним в Фогару, они взяли с собой четырех верблюдов; он восседал на своем вполне естественно. Его не охраняли - только держали промеж себя, а один всегда ехал замыкающим. На рассвете они увидели городские стены и весь день ждали среди камней. В сумерках самый младший ушел, а спустя три часа вернулся с другим человеком, у которого в руках была крепкая палка. Они попробовали показать обычные трюки профессора, но человек из Фогары торопился назад, поэтому все поехали на верблюдах.
В городе они направились прямо в дом покупателя, где все пили во дворе кофе, сидя среди верблюдов. Здесь профессор показал свое представление, и на этот раз было много веселья, потирали руки. Соглашение было достигнуто, деньги уплачены, региба ушли, оставив профессора в доме человека с палкой, который немедля запер его в загончик позади двора.
Следующий день был важным в жизни профессора: в нем снова зашевелилась боль. В дом зашли несколько человек, среди них - один уважаемый господин, одетый лучше всех; остальные льстили ему, жарко целовали ему руки и края одежды. Человек этот время от времени подчеркнуто вставлял в разговор фразы на чистом арабском, чтобы произвести на других впечатление, - из Корана никто из них не выучил ни слова. Речь его можно было понять более-менее так:
- Может, в Ин-Салахе. Французы там глупые. Небесное возмездие близко. Не будем же торопить его. Хвала высочайшим и анафема идолам. С краской на лице. Если полиция сунется.
Остальные слушали и соглашались, медленно и сурово кивая. И профессор в своем загончике тоже слушал. То есть, он сознавал звук арабской речи этого старика. Слова пробились к нему впервые за много месяцев. Какой-то шум, затем:
- Небесное возмездие близко. - После чего: - Это честь. Пятьдесят франков хватит. Оставь свои деньги. Хорошо.
И кауаджи, присевший рядом на краю пропасти. Потом - "анафема идолам" и снова какая-то невнятица. Профессор, ловя ртом воздух, перекувырнулся в песке и забыл об этом. Но боль уже началась. Она резала его в каком-то бреду, поскольку профессор снова начал вступать в сознание. Когда человек открыл дверцу и ткнул его палкой, он закричал от бешенства, а все засмеялись.
Его подняли на ноги, но он не плясал. Стоял перед ними и пялился в землю, упрямо отказываясь шевелиться. Хозяин разозлился; смех остальных так разъярил его, что он вынужден был проводить гостей, сказав, что собственность свою продемонстрирует в более благоприятное время, ибо опасается явить свой гнев перед ликом старшего. Однако едва все ушли, он с яростью ударил профессора по плечу палкой, обозвал его всякими непристойностями и вышел на улицу, захлопнув за собой калитку. Он пошел прямо на улицу улед-найл, поскольку был уверен, что региба тратят деньги на девочек. Там в шатре он и обнаружил одного - еще в постели, пока улед-найл мыла чашки после чая. Он вошел и едва не обезглавил человека, не успевшего даже привстать. Затем бросил бритву на кровать и выбежал вон.
Улед-найл увидела кровь, закричала и выскочила из своего шатра в соседний, откуда вскоре вернулась с четырьмя другими девицами; все вместе побежали в кофейню сказать кауаджи, кто убил региба. Не прошло и часа, как французская военная полиция схватила его в доме друга и притащила в казармы. Той ночью профессору не принесли еды, а на следующий день голод постепенно обострил его сознание, и он слонялся по двору и комнатам, которые в него выходили. Никого не было. В одной комнате висел календарь. Профессор нервно посмотрел на него - как собака, что глядит на муху, кружащую у самого носа. На белой бумаге были черные штуки, от которых в голове раздавался звук. Он слышал его: "Grande Epicene du Sahel. Juin. Lundi, Mardi, Mercredi…"
Крохотные отметины чернил, слагающиеся в симфонию, могли быть оставлены давным-давно, но, воплощенные в звуках, они становятся неотвратимыми и могущественными. Поэтому голову профессора охватила некая музыка чувств, громкость ее нарастала, пока он смотрел на глиняную стену, он чувствовал, что исполняет то, что было давно для него написано. Ему хотелось плакать; ему хотелось рыча пронестись сквозь весь этот домишко, переворачивая и сокрушая то немногое, что можно разбить. Дальше этого всеохватного желания чувства не двинулись. Поэтому, заревев как мог громко, он набросился на дом и на его вещи. Потом кинулся на дверь - она сопротивлялась, сколько могла, и наконец рухнула. Он пролез сквозь разломанные руками доски и, все так же вопя, потрясая в воздухе руками, чтобы громыхать как можно сильнее, поскакал по тихой улице к городским воротам. Редкие прохожие смотрели на него с большим любопытством. Когда он миновал гараж - последнее здание перед высокой глиняной аркой, заключавшей в себе расстилавшуюся дальше пустыню, - его заметил французский солдат. "Tiens, - сказал он себе, - святой безумец".
Время снова было к закату. Профессор выбежал за ворота, обратил лицо к красному небу и заковылял по Пист д’Ин-Салах прямо в заходящее солнце. Позади, от гаража, француз пальнул в него наудачу. Пуля просвистела в опасной близости от головы профессора, и вой его поднялся до негодующего стона, он еще сильнее замахал руками, высоко подскакивая через каждые несколько шагов в приступе ужаса.
Солдат, улыбаясь, смотрел, как скачущая фигурка уменьшается в подступающей тьме, а грохот жестянок сливается с великой тишиной за воротами. Стена гаража, к которой он прислонился, еще исходила теплом, оставленным солнцем, но лунный озноб уже наполнял воздух.
(1947)
перевод: Василий Кондратьев
Заход в Корасон
- Ну зачем нам брать эту жуткую тварь? Смысла нет. Ты же знаешь, какие они.
- Я знаю, какие, - сказал ее муж. - Наблюдаешь за ними и успокаиваешься. Если б такое было у меня перед глазами, когда что-нибудь случается, я бы сразу вспоминал, как это глупо - расстраиваться.
Он еще дальше перегнулся через поручни и пристально осмотрел причал. Там продавались корзины, грубые раскрашенные игрушки из твердого каучука, бумажники и ремни из кожи рептилий и несколько разглаженных змеиных шкурок. А чуть в стороне от этих товаров, подальше от жаркого солнца в тени ящика сидела крохотная мохнатая обезьянка. Лапки сложены, лоб наморщен от горьких предчувствий.
- Чудесная, правда?
- Нет, ты невыносим… это даже как-то оскорбительно, - ответила она.
Он повернулся к ней.
- Ты серьезно? - И сам понял, что да.
Она продолжала, разглядывая ноги в сандалиях и узкие доски палубы под ними:
- Ты же понимаешь, я ничего не имею против всей этой чепухи и даже против твоих безумств. Дай мне договорить. - Он без возражений кивнул, снова посмотрев на раскаленный причал и жестяные крыши жалкой деревушки поодаль. - Само собой, против этого я ничего не имею, иначе мы бы не были здесь вместе. Ты мог ведь поехать и один…
- Никто не ездит в свадебное путешествие один, - перебил он.
- Ты мог бы. - Она хмыкнула.
Он скользнул ладонью по лееру к ее руке, но она ее отдернула:
- Дай мне договорить. Я готова к твоим безумствам и готова под тебя подлаживаться. Я и сама полоумная, я знаю. Но хоть иногда мне хотелось бы знать, что ты ценишь мои уступки. Если бы ты умел бывать великодушным.
- Думаешь, ты мне так уж и потакаешь? Я не заметил. - Голос его звучал угрюмо.
- Нет, я тебе не потакаю, где там. Я всего лишь пытаюсь жить с тобой в долгом путешествии, в каких-то убогих каютках, на каких-то посудинах одна вонючее другой.
- Ты вообще о чем, а? - возбужденно крикнул он. - Ты же всегда твердила, что любишь корабли. Ты передумала или вообще думать разучилась?
Она повернулась и пошла вперед, на бак.
- Отстань от меня, - бросила она. - Иди покупай свою обезьяну.
С озабоченным лицом он двинулся за ней следом.
- Ты ведь знаешь, я не стану ее покупать, если ты из-за этого расстроишься.
- Если не станешь, я расстроюсь еще больше, так что иди, пожалуйста, и покупай. - Она остановилась и обернулась. - Мне тоже хочется. Честно. Она такая милая.
- Тебя не поймешь.
Она улыбнулась.
- Ну да. Тебя это очень беспокоит?
Купив обезьянку, он привязал ее к металлическому столбу койки в каюте, а сам отправился осматривать порт. Это был городок сплошь из гофрированной жести и колючей проволоки. Солнце жгло мучительно, хотя небо закрывала низкая пелена тумана. Была середина дня, и люди на улицах попадались редко. Почти сразу же он вышел на окраину. От леса его отделял узкий медленный ручей с водой цвета черного кофе. Несколько женщин стирали белье; плескались детишки. Огромные серые крабы сновали между норами, вырытыми в грязи вдоль берега. Он сел на причудливо перевитые корни у подножия дерева и достал записную книжку, которую всегда носил с собой. Накануне, сидя в педерналесском баре, он записал: "Рецепт - как развеять гнусное ощущение, вызванное чем-либо: сконцентрировать внимание на данном предмете или ситуации, чтобы хорошо знакомые элементы перекомпоновались. Испуг - всего лишь незнакомая структура и только".
Он закурил, наблюдая за тщетными усилиями женщин отстирать драную одежонку. Потом, швырнув незатушенный окурок в ближайшего краба, принялся методично писать: "Более всего прочего женщине требуется строгое ритуальное следование традициям сексуального поведения. Таково ее представление о любви". Подумал, как высмеет его женщина с парома, предложи он ей такое. Кинув взгляд на часы, торопливо приписал: "Современное, то есть интеллектуальное образование угнетает и смущает ее, поскольку разработано мужчинами для себе подобных. Она мстит…"
Двое голеньких детей, наплескавшись в воде, с визгом пронеслись мимо, забрызгав ему листок. Он крикнул им вслед, но они бежали наперегонки, не замечая его. Он убрал карандаш и записную книжку в карман, улыбаясь и глядя, как они топочут в пыли друг за другом.