Когда Кнебель вернулся из лазарета, кого-то из командиров уже сняли за то, что подвергли риску офицеров. После этого принялись вывозить ценности дворца. Объяснили: поскольку русские стреляют, надо спасти сокровища. Кнебель не знает в точности, что вывозили. Конечно, начальники не стеснялись, грузили машины, отправляли домой. Сдирали штоф со стен, снимали камины, мрамор. Увозили статуи, вазы, всякую всячину. Позже он узнал, что Янтарную комнату увезли.
- Если немцы начнут, они все до винтика утащат, - сказал Эберт. - Мы, немцы, хорошо исполняем и мало думаем.
- Наши офицеры доказывали, что мы имеем право на трофеи, - говорил Кнебель.
По его словам, они сильно рассчитывали поживиться в Ленинграде. То, что город падет, не сомневались. Надо было просто ждать, пока они там все передохнут с голода.
- Нас уверяли, что все подсчитано, до последней калории, жители и солдаты должны подохнуть, и мы спокойно войдем в город. Я до сих пор не знаю, в чем ошибка, а, Петр?
Шагин пожал плечами.
- Не хотели подыхать, не хотели, чтобы город уничтожили. Не хотели.
- Я знаю почему. Потому, что у вас много есть терпения. Очень много. Наши засранцы генералы не знали про эти ваши запасы. Они считали только калории. Я в Пушкине увидел, как в одной квартире живут три большие семьи. В сарае еще жил старик, смотритель дворца. Но клозеты у вас страшные. Такие дворцы - и такие клозеты. Непонятно.
Фрау Эльза напомнила, что пора ехать в ресторан, там заказано, их ждут.
Поехали на большой машине Кнебелей. В ресторане Шагина посадили напротив окна с видом на долину внизу. Он заказал себе жареную семгу и, по рекомендации Кнебеля, белое французское вино.
Кнебель поднял бокал.
- Вы крепко стояли. Голодные, а никак вас было не сдвинуть. Молодцы.
- Спасибо, - сказал Шагин. - Все же дождался. Траву ели. Цингой болели. Сколько раз вы пытались взять Пулково - и никак. Так ведь?
- Точно!
Они чокнулись. Толстые щеки Кнебеля дернула усмешка.
- Не то что американцы. Эти засранцы могут стрелять только сверху, с самолетов.
- Не любит он американцев, - Эльза улыбнулась, белые зубы ее холодно блестели.
- Американцы - преступники, их мораль - это выгода, - категорично определил Кнебель.
Его нелюбовь имела причину, и Эберт заставил его рассказать, как в день бомбардировки Дрездена фельдфебель Кнебель находился в отпуске, в Берлине. В Дрездене жила его мать. Он добрался туда через два дня. Город еще горел. Кнебель шел по толстому слою горячего пепла. В развалинах своего дома пытался найти хоть что-то. Все сгорело, оплавилось, огонь искорежил и кухонную плиту, дедовский инструмент. На краю сада между черепиц в песке лежала оторванная рука. Огненный вихрь рвал тела на куски, он узнал обожженную руку матери по кольцу. Ничего другого не осталось. Он похоронил ее руку на кладбище. Зачем им надо было изничтожать Дрезден? Зачем?
Он свирепо уставился на Шагина.
- Не знаю, - отговорился Шагин.
- Вы же союзники! Этой рукой меня мать гладила, кормила меня, когда болел. Эта рука… - он всхлипнул, вылил себе остатки вина, выпил не отрываясь.
- Не американцы начали войну, - тихо сказал Шагин, как бы про себя.
И сразу разговор оборвался.
Эльза вскинула руки.
- О, господи! Никто уже не помнит, кто первый начал.
- Ты права, никто уже не помнит, и чем она кончилась, - согласился Кнебель.
- Я только помню, как американский солдат подарил мне гуми. Помню очереди за хлебом и маргарином…
Эберт предложил заказать десерт. Подали мороженое и капучино. Кнебель закурил сигару, блаженно затянулся.
- Я надеюсь, Петр, ты не обиделся. Ты сам хотел говорить откровенно, тихо произнес Эберт. - В России меня тоже многое огорчало. Зато там есть то, чего нам не хватает. Среди русских я не чувствовал себя одиноко. А здесь чувствую, особенно после смерти жены.
- За что это они тебя любят? - поинтересовался Кнебель.
Они перешли на немецкий, заговорили быстро, все трое, перебивая друг друга. Шагин смотрел в окно на долину у подножия горы, на темную пышную зелень дубов и светлую, еще не истомленную жарой зелень полей, перед ним возникла та первая весна в Восточной Пруссии, когда они шли по дорогам, обсаженным каштанами. Кругом все цвело, все сверкало, пахло, каждая травинка. Война кончалась, природа ликовала, обнажалась перед ними во всей прелести своих красок, тепла, ароматов. Воспоминания нахлынули на него с такой свежестью, как будто не было прошедших лет, он снова был тем же молодым, крепким, едущим впереди в открытом американском джипе, на плечи накинута плащ-палатка, регулировщицы козыряют ему.
Странно, вся послевоенная его жизнь, служба, отодвинулась, остались война, прежде всего победная весна сорок пятого, и, конечно, первые месяцы отступления, бегства, они тоже вспоминались то со стыдом, то с удивлением.
- Смотритель! - вдруг вырвалось у него. - Старик-смотритель.
Он накинулся на Кнебеля с расспросами.
- Кажется, старика забрали полицаи. За что? Будто бы отказался готовить экспонаты для вывоза. Кнебеля это не касалось, вывезли - и ладно, при штурме ничего бы не уцелело.
- Оставлять это рационально не было.
Он остановился и хлопнул себя по лбу, - у него же есть презент для господина полковника.
Эльза принесла из машины толстую книгу. Это была история его пехотной дивизии "1939–1945". Название вытиснено золотом на кожаном переплете. Документы, фотографии, карты боевого пути, начиная с Вогезов. Ленточки-закладки там, где на снимках был Кнебель. В новенькой форме, со значками, молодой сияющий дурачок.
Роскошная книга, от начала до конца оснащенная снимками дивизионных фотографов. Ничего подобного ни дивизия, ни армия Шагина не имели. Посмеиваясь, Эберт зачитывал отрывки из приказа какого-то командующего: "даже самая ожесточенная ярость противника разбивается о вашу волю к победе", "совершая чудеса храбрости, дивизия отошла к Нарве".
Без интереса Шагин перелистывал победные изображения на улицах Вены, потом еще не разрушенной Варшавы, Вильнюса и вот наконец Пушкин. Веселые физиономии, начищенные сапоги, какие-то девицы подносят вино.
Наконец он добрался до сорок четвертого, дороги возмездия, до заросших, обмороженных, укутанных в платки, в какое-то тряпье отступающих немцев. На одном из снимков солдат вычерпывал талую воду из окопа ведром, прибитым к шесту. Точно так же орудовали солдаты Шагина, тоже ведра на шестах, перед ними переломанные, обожженные рощи голых стволов, те же безрадостные поля с развалинами церкви. Обугленные дома, руины сопровождали весь путь немецкой дивизии по России и обратно в Германию. Снимки кладбищ в Красном Селе, в Салтыкове. Заканчивался альбом цветными снимками банкетных залов - длинные столы, сотни лысых, седых мужчин.
Однако сколько же их уцелело.
Размашистым почерком Кнебель сделал дарственную надпись: "Господину Шагину на память о нашей военной молодости". Приложил визитную карточку: "Отто Кнебель президент фирмы Гальске, Любек".
Они снова чокались, обнимались. Кнебель порывался запеть какую-то песню своей армии, но Эберт его осадил.
- Молчи, - настаивал Отто, - я должен исполнить! В такой день! Пускай русский гость слышит меня. Мы все были солдатами.
- Ты был солдат, - сказал Эберт, - а он полковник.
- Ты что мне командуешь. Ах да, ты ведь лейтенант, ты получил рыцарский крест. Или дубовые листы? Старался из всех сил!
- Я воевал. А ты не мог даже до обер-фельдфебеля добраться.
Кнебель хотел что-то возразить, но Эберт вскочил, заорал: "Halt's Maul, du Arschloch!", - и дальше покрепче, похоже на исковерканный русский мат.
Неожиданно физиономию Кнебеля осветила добродушная улыбка, он хихикнул, подмигнул Шагину.
- Да, я говенный солдат, я был самый говенный солдат на этой самой говенной бойне, господин полковник! Дерьмовый солдат нашей славной дивизии. Теперь я стал самый почетный ветеран, один я уцелел со времен Вены!
Шагин тоже хотел запеть "Катюшу" и спел бы, если б Кнебель не стал жаловаться на потери; брызгая слюной, он описывал сумасшедший обстрел русских в январское утро 1944 года и потом, когда русские прорвали фронт и заняли высоты Дулергофа, у немцев связь отказала, сперва полковая, потом и дивизионная, и началось отступление - кто куда, еле собрали остатки.
- Ага! - торжествующе закричал Шагин. - То-то же! Драпанули, сукины дети! - и расцеловал Кнебеля.
Белые каски, белые халаты, немцев не отличишь от русских, снег, перемешанный с землей и кровью, едкая вонь тротила, раненый ползет, волоча за собой кишки, горящие танки… Одна и та же картина вставала перед ними. Теперь Шагин видел ее глазами немцев - впервые прославленная эта дивизия отступала, истекая кровью. Они ушли на Псков…
- Мы сохранили право на свой герб и свой девиз, - возгласил Кнебель.
Он взял у Эльзы губную помаду, нарисовал на салфетке щит и на нем меч. Продекламировал по-немецки, Эберт перевел:
"Острый меч, наше мужество, наша верность и незапятнанная чистота нашего герба".
- Лихо, - сказал Шагин. - Незапятнанные вы мои грабители. Воришки дворцовые.
Кнебель стукнул кулаком по столу.
- Я же говорил тебе: вывозили, чтобы спасти от обстрелов. Так нам объяснили. Слава богу, что наши вывезли, хоть кому-то досталось.
Эберт покачал головой:
- Ты хочешь сказать, что мы, немцы, вели себя цивилизованно?
- Кто стрелял по дворцу, а? - не унимался Кнебель. - В такую святую ночь! Они стреляли в Рождество. Знали, что христиане отмечают праздник. Согласитесь, это вдвойне нехорошо.
- Чего уж тут хорошего, - согласился Шагин.
Он плохо помнил, как это было, что-то их тогда заставило.
- Русские не практичны, - сказал Кнебель. - Тот смотритель, его просили аккуратно приготовить все предметы для вывоза, так он отказался. Это не было рационально. Наши солдаты не сумели, многое попортили.
- Сукины вы дети, вам должны были еще паковать награбленное!
- Молодец! - внезапно расхохотался Кнебель. - Меня давно никто не ругал.
- Ты же сам хвалил русских, - сказал Эберт. - Где твои принципы?
- Мои принципы зависят от того, с кем я спорю и сколько я выпил.
Эльза поспешила вмешаться, спросила у Шагина, разве они не отмечали Рождество?
- Отмечали бы, да нечем было. Лошадей уже съели. - Шагин улыбнулся ей. - Елка была, так мы из нее хвойный напиток делали. Будь у нас гусь жареный, мы бы не стреляли по дворцу. Ни за что. Но вы сами гусей ели, а к нам ничего не пропускали. Блокаду устроили. Вот мы и стали стрелять.
Примерно так оно и было, подумал он.
Заключили ужин рюмкой коньяка.
Кнебель посмотрел коньяк на свет, понюхал, одобрительно прижмурился.
- Никогда не думал, что буду пить за здоровье русского полковника, который в меня стрелял.
- Плохо стрелял, если не мог попасть в такую тушу, - сказал Эберт.
- Ты молчи. Ты уничтожил его родной город и ездил туда в гости. Что это за порядок?
- Между прочим, никто меня там не критикует. Не то что ты. Мне там очень нежно.
Шагин не любил пить просто так, он произнес тост в честь фрау Эльзы, ее супруга, который открыл ему неизвестные страницы войны. Ему захотелось рассказать им про смотрителя. Но вместо этого он завел про то, что война причинила немцам тоже горести, жизнь в развалинах, как это было в Ленинграде. Никак не мог закончить так, чтобы снять то неприятное, что появилось у него к Кнебелю. Поблагодарил его за ужин и ни с того ни с сего пригласил приехать в Петербург.
- Я давно его прошу, - подхватила Эльза, - слыхал? Обещай мне, это же совсем не дорого… Бесполезно! Он и в Америку не хочет! Боится, что у вас могут ему сказать что-то плохое.
- Могут… Могут, - подтвердил Кнебель вдруг совершенно трезво.
После ужина фрау Эльза фотографировала их троих. Посередине встал Кнебель, обнял Эберта и Шагина.
- Снимок будет называться "Чем кончаются войны!" - объявил он. - Это вам не какие-нибудь тыловые крысы, мы честно выполняли свой долг и имеем право дружить.
Снимок, как он обещал, будет опубликован в журнале. Он снял с пиджака значок дивизии, вколол в лацкан Шагину, обнял и звучно расцеловал. Этот момент тоже был отмечен вспышкой блица.
- Вы мне понравились, - Кнебель потрепал Шагина по щеке.
- Вы мне тоже, - ответил Шагин и добавил: - Вы хорошо сохранились.
Кажется, только Эберт уловил смысл сказанного, Кнебель же источал расположение ко всем, его с трудом погрузили в сверкающую машину. Шагин и Эберт помахали им вслед.
- Он неплохой человек, - виновато сказал Эберт.
- Наверное. - Шагин отколол значок, повертел его и швырнул на дорогу. Эберт неодобрительно покачал головой.
- У вас тоже были значки. Люди не хотят иметь плохое прошлое, они придумывают… гербы…
- Я не осуждаю. Но, знаешь, вспомнилось. Сам не ожидал. Молодым проще.
- А твоему зятю?
Шагин удивленно посмотрел на него, промолчал.
- Ты полковник, ты сам не убивал, ты командовал. А я чувствовал свою пулю, куда летит. Сколько я убил. Гордился.
Вечером они пошли гулять, свернули на боковую улочку, огороженную от машин, шли вдоль кустов белой сирени, за сеткой заборов, на крохотных лужайках крутились поливалки. Свет горел в окнах, мерцали экраны телевизоров. Теплый воскресный день заканчивался покоем, тишиной.
Шагин привык к неторопливости Эберта, негромкому его голосу. С ним приятно было помолчать. Во время молчания между ними продолжало что-то происходить. Идти бы так, идти этим цветущим коридором, никуда не торопясь, ни о чем не думая, давно ему не было так спокойно.
- Пора мне уезжать, - сказал Шагин.
- Куда ты торопишься?
- Дела.
- Мог бы пожить еще. Погода хорошая.
- Спасибо. Мне понравилось у тебя.
- Подумай.
- Думай не думай - другого конца не выдумать.
- Осенью я собираюсь в Новгород, в Руссу. Может, поедешь со мной?
- Нет.
- Почему?
- Не хочу рушить то, что помню.
- Понимаю.
Помолчали. Потом Эберт сказал:
- Я думал, мы еще побудем.
В его голосе Шагин услыхал знакомую тоску.
Было жаль Эберта, жаль себя. Что-то открылось Шагину, слишком поздно открылось, был ли в этом какой-то смысл, он не знал.