Я забыл поехать в Испанию - Джим Гаррисон 3 стр.


Проснулся я на диване в час дня, сжимая в правой руке два куска бекона, и когда пошел в туалет, увидел через дверь спальни, что мой герой умудрился описать постель. Можно сказать, что это было в традициях Дилана Томаса и тысячи других писателей-пьяниц. Я потом долго не мог есть бекон. Натурально, похмелье было страшным, и вкус ее "Дентина" горел на моих губах печатью греха. Хорошо, что к тридцати годам я перестал сильно пить, потому что с похмелья исполнялся праведным гневом - неподходящая эмоция для первой встречи с тещей и тестем. А гневаться было на что: в застывшем яичном желтке на тарелке в кухне кайфовал таракан, на застывшем коричневом жире в сковороде написано было "Ну вас в жопу, ребята", и тут же лежала машинописная "Сюита грызунов" моего приятеля, прочитанная нам в шесть часов утра и не шедшая ни в какое сравнение с песней воробья на пожарной лестнице. Вода в душе была чуть теплая. Кофе - только растворимый. Туфли мои выглядели старыми. Мой приятель уснул, когда я пытался прочесть одно из моих стихотворений. Мне было приятно, что он споткнулся и упал по дороге к кровати. У меня был легкий понос, и я чем-то обжег язык. Я позавидовал приятелю, который встал и в хорошем настроении выпил два теплых пива, заев их декседрином и дарвоном, после чего назидательно заметил, что в пользу боли не верит.

Подъезжая к Хинсдейлу на своем жалком "де сото", я слегка задрожал - сообразил, что не надо было являться к ним в моих синих бархатных клешах и оранжевой рубашке в цветочек. За километр от их дома я завернул на стоянку торгового центра и запихнул в сигарету комочек гашиша, полученного от студента. Расчесал свои очень длинные волосы и почувствовал, как зелье смиряет мою дрожь. Прорепетировал ответы на несколько неизбежных вопросов, в том числе на первейший - как я намерен содержать их дочь. Этот был несложным - от отца и матери остались приличные деньги. Несколько беспокоил другой пункт: Синди было всего восемнадцать лет, и меня уже дразнили этим товарищи по магистратуре. "В Индиане многие девушки выходят замуж в восемнадцать лет" звучало слабовато.

Рассказывая себе эту мрачную историю, я шагал все быстрее. Высокие идеалы давно испарились, и на первый план вышло комическое. При переходе Пятой авеню к Центральному парку я опасливо поглядывал на таксомоторы и двигался довольно быстро, хотя меня обогнал мужчина лет семидесяти с лишним, скороход, орудовавший локтями наподобие чайки, и улыбнулся мне со снисходительностью профессионала, перекатывая тощий зад на вертлюгах.

И опять, под силу ли моему языку описать, как в теплый весенний денек поднимался я по ступеням просторной террасы в Хинсдейле с гулко-пчелиного сиреневого двора? Мой череп гудел, мой рот пересох, как подошвы моих башмаков. Сердце стучало, как малый барабан. Дверь открылась раньше, чем я к ней подошел; бугристый брат, прибывший на весенние каникулы, смотрел на меня как на новый подвид грызунов.

Четверо сидели за длинным обеденным столом - мореный дуб, викторианский китч. Синди и ее мать выглядели так, будто только что выскочили из горящего дома: красные глаза слезятся, лица распухли от вытирания; лицо отца - розовая грозовая туча, у брата на лице патина привилегированного скучающего отвращения.

Развязка: у дошлого папы на руках два десятка фотографий моей ночной гульбы - уход со спендеровского вечера, ирландские пабы, ночной кабак, под руку с двумя дамами. И непонятным образом - с пожарной лестницы, через окно, - мой друг со спущенными штанами и незначительным искривленным членом; и непонятно как - в нижнем ракурсе я сам на пожарной лестнице и голый пухлый женский зад, прижатый к железной перекладине.

Я, конечно, знал, что наше правительство шпионило за Чикагской семеркой, но такое персональное шпионство было из области фантастики. Я, конечно, читал Хэммета и Чандлера, но эти фото, полетевшие в меня и частью попадавшие мне на колени, были за гранью моего кругозора. Этой люмпен-буржуазной семье они, очевидно, показывали, что я негодный свадебный материал - иллюзия, между прочим, поскольку я уже пять лет растил сестру и брата.

Начались рыдания. Синди не хотела смотреть на меня. Ее отец сказал: "Проклятый хам", хотя уже тогда, в 1969 году, "хам" звучало архаично, и, гипервентилируя, добавил: "Проклятый грязный хиппи". Брат подхватил: "Ты изнасиловал мою сестру!" - и зашел мне за спину, отчего стало еще неуютнее.

"Один из твоих дружков поимел ее, когда ей было двенадцать", - с вызовом ответил я, хотя Синди говорила мне, что пошла на это охотно, из "научного любопытства": в ней уже пробуждался биолог.

И все. Меня выдернули из кресла: брат взял меня сзади захватом за шею, а отец быстро обогнул стол и упал на задницу, пытаясь ударить меня ногой. Синди и мама издавали пронзительные, нечеловеческие крики. Меня подтащили к двери и сбросили с террасы; я приземлился частично на куст жимолости, который частично смягчил мое приземление. Вдобавок был ужален пчелой. Пока я приходил в себя, Синди, к ее чести, хотела подбежать к моему простертому телу, но отец схватил ее за руку. Или мать?

Я поехал домой в Блумингтон, Индиана, забыв о своем чемодане, оставшемся в квартире у друга-писателя. Ему понадобился целый месяц, чтобы отправить мне чемодан посылкой, хотя я трижды переводил ему на это деньги. Одно из моих стихотворений пропало, и три строчки из него позже появились в одном из его опытов, опубликованных в "Партизан ревью". А я два дня пролежал в больнице с небывалым обострением экземы. По причинам, которые я раскрою позже, вся эта история была хорошей подготовкой к жизнеописанию великих и почти великих.

В детском зоопарке Центрального парка меня, как всегда, потянуло к тюленям, а также к пингвинам, убивавшим время перед фальшивым антарктическим задником. Переваливаясь, они ходили туда и сюда в ожидании корма. В зоопарках я всегда вспоминаю мысль Торо о том, что большинство живет в тихом отчаянии. В этот день у меня буквально душа болела за пингвинов. Тюлени, по крайней мере, как будто бы умели себя развлечь, а белого медведя я избегал: он вел себя как аутист, часами повторяя одни и те же движения, словно его дергали за невидимую проволоку.

Я пошел через парк к Уэст-Сайду - хотя от него порой разит заплесневелым самодовольством, он менее провинциален, чем Ист-Сайд, с его самозванской аурой всемирного центра искусств и денег. Сосиски уже не поддерживали сил, поэтому я наскоро пообедал в знакомом китайско-кубинском ресторане. Пока я жевал восхитительные тушеные бычьи хвосты с чесноком, мне пришло в голову, что я немного приврал в этом Автобиозонде. Летаю я действительно первым классом, но за счет накопленной льготы. Для Европы вполне достаточно бизнес-класса. Клер, моя французская любовница (sic), обошлась мне за прошлый месяц в три тысячи долларов из-за необозначенных медицинских затруднений, в которых я сомневаюсь. С женщиной на пожарной лестнице я действительно переспал, отчасти потому, что был изумлен своей эрекцией при таком опьянении. На одной из фотографий это запечатлено. Как я мог пойти на это через восемь дней после женитьбы на моей любимой? Не совсем понимаю. Меня вывихнуло на разрыве чикагской ночи. "Сорокаградусный дурак", как пелось в одной кантри-песне, которую я слышал по радио. Экзема набрасывается на меня не только когда я размышляю об искусстве и литературе, но и когда я заканчиваю Биозонд. Вот. Истина сделает вас свободными, но свободными для чего? Смех напал на меня, когда я подумал о том, как понапрасну меня ждет в "Четырех временах года" мой бывший издатель. Вот кто настоящий Хам. Он был недостойной мыслью, пока я созерцал могучий Гудзон, а потом повернул к дому. Где предстояла уборка битого стекла.

По дороге домой я решил зайти в винный магазин и выяснить, какие у Рико планы насчет ужина. До отъезда к Синди оставалось всего тридцать шесть часов, и мне не хотелось бы, сидя в одиночестве, передумать. Рико очень помог мне в 1994 году, "самом удачном", когда я заработал больше девятисот тысяч долларов и перешел с дорогих бордо и бургундских на Côtes du Rhônes. Бережливость - приятное успокоительное. Траты раздражают. Моя сестра - головоломка, которая обожает придумывать головоломки, и получаются они у нее глупые и странные. Она вычислила, что капитал Билла Гейтса составит семьдесят семь тысяч гробов с плотно уложенными стодолларовыми банкнотами, причем новенькими. Она провела столько исследований по моим биогероям, включая полсотни отвергнутых по нашему с издателем взаимному согласию, что стала крайне циничной, а это в патриархальной Индиане не считается добродетелью. Иногда ее цинизм оказывает корректирующее действие. Если я чересчур отождествляю себя со своим героем, она может прислать мне факс с единственным словом "Дональдсон", имея в виду телеведущего, который полагает себя равным любому несчастному главе государства. Возможно, основной ее недостаток тот, что всякую человеческую деятельность она считает зловредной. Несколько лет назад она убедила меня и моего редактора-издателя, которого я буду называть Дон, впервые написать Биозонд о литераторе Габриэле Гарсиа Маркесе, по общему мнению великом романисте. Слово "великий" вызывает у меня аллергию, но Дон щедро рассыпает это слово по моим рукописям перед публикацией. Короче говоря, я полетел в Мехико и остановился в гостинице "Камино реаль", где в первый же вечер наблюдал двух поразительных женщин, игравших в теннис на грунтовом корте на крыше. Утром в ходе десятиминутной встречи с писателем у него на квартире я выпил чашку чудесного горячего шоколада, принесенную его величавой женой, и наблюдал, как великий человек перелистывает десятка два моих Биозондов, заранее присланных Доном. Наконец великий человек оторвался от моих произведений и с улыбкой сказал: "Не возражаете, если я пожертвую их бедным?" Я откланялся и бежал.

В винном магазине мне разрешено пользоваться служебным входом, чем я несколько горжусь. Рико и продавец разогревали разом boudin blanc и boudin noir, которые продавец контрабандой ввез в страну из Франции. Я попробовал и той и другой с обжигающей горчицей и запил бокалом ординарного Crozes-Hermitage. Рико намеревался ужинать с последней покоренной и позвонил ей, чтобы узнать, не захватит ли она подругу, организовав таким образом свидание и мне.

Вернувшись в квартиру после трехчасового похода, я с удовольствием осмотрел ущерб от разбитой бутылки, хотя помнил слова сестры: "Если только дашь течь, через день ты уже утонул". Это заставило поежиться, но утешили три послания от Дона, переданные через оператора. "Куда ты, к дьяволу, провалился?" - гавкнул он в последнем. Это - один из недостатков первого класса. Важные люди изъясняются приглушенным гавканьем. Секретный язык успеха - это гавканье. Раньше он включал в себя и вопли, пока первостатейный успех не стал включать в себя умеренность в питье.

Некоторые винные пятна на стене выглядели почти художественно. И это радовало, поскольку чистящий спрей и бумажные полотенца не вполне справились с делом. Там и сям виднелись еще фиолетовые роршахи: речные устья, влагалища, облака, острые пальцы, сталагмиты. Стекло при подметании издавало музыкальный звон. Я отправил факс в контору Дона с сообщением, что у меня приступ малярии, и выключил телефон. Мысль о второй сигарете я отверг. Пачка стояла на кухонном прилавке одиноким часовым, как выражаются молодые писатели, - не исключено, что дальше встретится набожная белка.

В душе я облаял себя на языке моего класса, небольшого класса, но четко очерченного. Насмешили меня вчера, пока я шел домой, целеустремленная походка идущих в рестораны, их небрежная важность, неуклюжие дорогие костюмы, стодолларовые галстуки и сшитые на заказ рубашки, трусоватая уверенность в своем могуществе. Полагаю - если воспользоваться устарелым марксистским жаргоном, - нас щедро оплачивают потому, что мы послушные орудия класса, стоящего еще выше, тех, у кого собственный парк. Иногда можно посочувствовать этим нередко несчастным душам, с пеленок обремененным капиталом. При такой судьбе нетрудно ощутить себя и жертвой. Мой же класс не заслуживает ни грана, ни крошки, ни капли сочувствия. Мы гавкальщики, пробившиеся наверх, карликовые собачонки, первопрохвосты. Я зарычал на потное зеркало. Как оно смеет показывать мне мой возраст! Зеркало нагло наблюдало за тем, как я наношу сосновый деготь, смолистую мазь, наилучшее средство при первоначальном зуде экземы, всякий раз возникающей в районе гениталий, в паху, если быть точным. Я услышал магическое жужжание факса. "Тебе тоже можно найти замену. Твой Дон". Лающие, бывает, кусают.

Я сладко и долго дремал, проснулся только к концу дня, и был у меня короткий сон о том, как я навещал бабушку, отцовскую мать, последнюю оставшуюся в живых из старшего поколения. Было это перед самой женитьбой, и я хотел познакомить Синди со старухой Идой, перед которой преклонялся. Местная флора гораздо больше интересовала Синди, чем старая дама, и она пошла бродить у ручейка, протекавшего по маленькой ферме в Южной Индиане. Я сидел на кухне с Идой, а она наблюдала за Синди через окно. "По-моему, ей еще маловато лет. Что у нее за родители?" - спросила Ида. Я не мог сознаться, что еще незнаком с ними, и сказал только: "Хорошие". Всю мою юность эта женщина была мне больше матерью, чем моя мать, под конец четвертого десятка озаботившаяся докторской степенью. Летом меня часто отлучали от фермы под Блумингтоном за "озорство", под которым подразумевалось все, что отвлекало мать от диссертации о Позолоченном веке. Как ни странно, я был драчуном, а драка тянет за собой другую, потому что, если ты все время побеждаешь, каждому хочется пересчитать тебе зубы. Так было в возрасте с десяти до четырнадцати. С сестричкой моей было еще труднее - в школе она не желала дружить ни с кем, кроме черных. А маленький Тад не вынимал изо рта большой палец, так что мать постоянно жаловалась на дороговизну ортодонта и. Муж Иды, мой дед, был человек в себе, гораздо старше ее, отставной учитель-естественник, унаследовавший от родителей маленькую ферму. Единственным приятным общением с ним была ловля рыбы на озерке, в нескольких километрах от фермы. В обычной жизни он был молчалив, но на рыбалке делался разговорчивым. Пил там дешевое пиво, и мы сидели на озере, пока не налавливали рыбешки на ужин.

"Ну, не упади в яму, из которой не сможешь выбраться", - сказала Ида, когда я смотрел через окно на Синди, поднимавшуюся от ручья с какой-то вещью в руках. Синди подошла поближе, и я разглядел большую черную змею, которую она любовным поглаживанием усмирила. Я отвернулся раньше, чем она успела поймать мой взгляд из-за стекла. Ида, улыбаясь, тоже наблюдала за Синди. Она решила, что пора помолиться, мы пошли в гостиную, опустились на колени, положив руки на диван, и она попросила Бога благословить наш будущий брак. Ее молитвы и чтение Библии были частью моего отрочества, и любопытно, что я никогда не относился к ним с иронией. Меня удивило, что Джеймс Джойс отказался молиться с матерью. А почему? Пока Ида молилась, Синди позвала с террасы: "Идите посмотрите, что я принесла". Но когда мы вышли на террасу, старый толстый кот Иды Ральф уже демонстрировал самые недобрые намерения. По характеру этот кот был ближе к сторожевой собаке и сейчас, утробно завывая, расхаживал по террасе. Синди испуганно пятилась, а толстенькая змея у нее в руках проявляла активность. Ральф сделал вид, что готов прыгнуть, я хотел пнуть его и промахнулся. Синди сбежала по ступенькам и кинула извивающуюся змею под кусты сирени, где Ральф картинно прижал ее к земле, словно сражался с питоном. Ральф уволок змею себе на обед, и Синди горько плакала. Ида, лютеранка, а потому не такая трезвенница, как другие обитатели библейского пояса, настойчиво предлагала Синди виски, чтобы успокоить нервы.

С этого началась первая ссора в нашем романе. Она ненавидела кошек, потому что они бессмысленные убийцы, а я их даже любил, хотя никогда не держал дома. Вторая наша ссора возникла из-за предполагаемого медового месяца: она хотела поехать в Англию на выставку цветов в Ковент-Гардене, а я хотел побывать в Барселоне и Севилье, не говоря уже о Гранаде, где собирался посетить место гибели великого Федерико Гарсиа Лорки.

Назад Дальше