Пасхалис приходил туда по несколько раз на дню. Он, собственно, даже не понимал, как это получается. Ноги сами - стоило ему задуматься - несли его сюда, в эти прибрежные, воняющие сыростью закоулки, кажется, навечно пропитавшиеся водой. Девушки менялись, но он в конце концов научился их всех различать. Они тоже его узнавали и улыбались, точно старому знакомому. Как-то раз одна из них шепнула ему, когда он быстрым шагом проходил мимо: "Поди-ка сюда, братик, я покажу тебе то, чего ты еще никогда не видел". Этот шепот был подобен удару. У Пасхалиса на миг перехватило дыхание и кровь прилила к лицу. Но он даже не остановился. В тот же день монах увидел в ларьке маленькие деревянные распятия с Кюммернис. "Это святая Кручина, - сказал лавочник, - покровительница всяческих перемен". Пасхалис купил такой крестик на деньги, которые ему дала мать-настоятельница.
Наконец его вызвали к епископу.
- Все это весьма поучительно и вдохновляюще. Ты прекрасно изложил историю жизни этой необычной женщины, однако многое тревожит нас в ее писаниях. - Так начал какой-то человек в черно-белом облачении. Потом разложил перед собой листы рукописи и с минуту водил по ним взглядом. Епископ смотрел в окно, повернувшись к ним спиной.
- Что означают, например, такие слова: "Я видела это. Оно было бесконечно и могущественно, но не всюду одинаково. Располагалось и близко к Нему, и далеко. На оконечностях своих холодело, застывало, как жидкое железо".
- Это о Боге, - сказал Пасхалис, но епископ не шелохнулся. Черно-белый монах однако же возразил:
- Я понимаю, что это, возможно, поэтическая метафора, однако, согласись, друг мой, немного рискованная. Матушке-настоятельнице следовало бы быть более внимательной и проницательной. Многое вызывает сомнение, сынок… Или же вот тут: "Невзирая на то, что я делаю - это любовь к Тебе, а любя Тебя, я должна любить и себя, ибо то, что живо во мне, то, что любит, и есть Ты". Это уже звучит почти как ересь… Невзирая на то, что я делаю… Я как будто бы слышу одного из этих отщепенцев. Или вот, послушайте, ваше преосвященство…
Листок, исписанный ровным почерком Пасхалиса, спорхнул на пол.
- "Я знаю, что Ты живешь во мне. Я вижу Тебя в себе - Ты проявляешься во мне всем тем, чему я могу довериться, - ритмом, приливами и отливами, биением сердца и угасанием. Я принадлежу солнцу и луне, ибо принадлежу Тебе, я принадлежу миру растений и животных, ибо принадлежу Тебе. Когда луна каждый месяц будоражит мою кровь, я знаю, что я Твоя, что Ты пригласил меня за свой стол, чтобы вкусить сладость жизни. Когда каждую осень мое тело округляется и полнеет, я становлюсь как дикая утка, как серна, тела которых больше знают о природе мира, чем мудрейшие из мудрецов. Ты наделяешь меня великой силой, дабы я могла пережить ночь".
- Солнцу и луне, - неожиданно повторил епископ, и это были единственные слова, произнесенные им за время встречи.
Неизвестно почему, но Пасхалис понял, что все пропало, и достал из кармана свой последний довод - деревянное распятие с полуобнаженным телом женщины и ликом Христа.
- Это можно купить повсюду, - сказал он. - Люди верующие совершают паломничество в Альбендорф за ее благословением.
Он положил распятие на исписанные листы бумаги. Епископ и монах склонились над ним.
- Что за безвкусная диковинка. - Монаха так и передернуло. - Люди не ведают, что творят.
Он с нескрываемым отвращением взял крестик двумя пальцами и вернул его Пасхалису.
- Мы ценим труд, который ты вложил в описание жизни этой женщины. А также исполнены доверия к матушке Анеле, однако при всем своем желании не понимаем, какое значение для прихожан могла бы иметь эта история. Ты видишь, мы живем в смутное время. Люди утратили страх перед Богом, им кажется, что они сами могут диктовать условия Господу, примешивать веру в свои житейские, человеческие недуги. Нет надобности приводить в пример всех этих отщепенцев, которыми изобилует наша земля. Нашей задачей становится защита чистоты веры. У нас есть много общепризнанных святых, которые непоколебимо отстаивали истину и тем самым обрекли себя на мученическую смерть. Святая Агата, которая отказалась стать женой нечестивого короля Сицилии… Ей отрезали груди. Святая Екатерина Александрийская, разорванная лошадьми и обезглавленная, или же Аполлония, оплот веры во времена гонений. Ее привязали к столбу и вырвали все зубы, один за другим. Или же святая Фина - будучи парализованной, она усугубляла свои страдания, лежа на каменном ложе, и в конечном счете отдала себя на съедение крысам…
Епископ внезапно поднял голову и с укором посмотрел на монаха. Воцарилась тишина.
- Все это почерпнуто из жизни, - снова заговорил монах, но уже тише. И начал осторожно собирать бумаги на столе. - Кто-то защищает веру и умирает мученической смертью. Его страдания имеют смысл, пусть даже его муки ужасающие и невыносимые, однако ничто не оскверняет хороший вкус. А в этом нагом теле на кресте есть что-то ненормальное, я бы сказал, кощунственное. Крест наталкивает нас на мысль о Спасителе, Сыне Божием. А тут обнаженные груди, лик нашего Господа над нагими сосцами… Этот лик и ввел тебя в заблуждение. И мать Анеля поддалась… Дело требует тщательного исследования, и только потом можно будет окончательно что-то решить. Твоя работа еще не закончилась.
Монах протянул Пасхалису "Житие" и распятие.
Пасхалис углубился в город и до вечера исходил, наверное, все его улицы. Ноги инока все еще жили предвкушением путешествия в Рим, они были готовы к странствию, а потому ему пришлось ходить и ходить, чтобы им стало легче. Он мог бы еще на эту ночь перед обратной дорогой пойти в епископский дворец, где получил бы ночлег и ужин, но не захотел.
- Дерьмо, - сказал инок самому себе впервые в жизни и тут заметил, что оказался на прибрежной улице. От реки тянуло холодом и запахом воды. Пасхалис стоял перед корчмой. Люди входили и выходили, открывали дверь, и тогда его обдавало душным, кисловатым жаром человеческих тел.
Кто-то тронул его за рукав, и Пасхалис увидел возле себя одну из тех девушек, которые днем резко выделялись своими яркими губами и румянцем на фоне каменных стен. Она заглянула ему в глаза, и ее губы медленно расплылись в улыбке. Девушка взялась за корсет, и в следующий миг на глазах Пасхалиса из корсета выпрыгнули две белые груди. Они показались ему совершенными, такими, какими им и следовало быть. Девушка потянула его за собой, внутрь одного из близстоящих домов. Они прошли через смердящие низкие сени и по деревянным ступеням поднялись в какое-то помещение. Там было темно, но юноша почувствовал, что оно маленькое.
- У тебя есть деньги? - спросила девушка и зажгла свечу.
Инок пошевелил кошелем, привязанным под сутаной: звякнули монеты. Комната и в самом деле была небольшой. На полу у стены лежал тюфяк, набитый соломой. Пасхалис прислонил к стене свою суму с бумагами, а девушка легла на тюфяк и до подбородка задрала юбку. Он увидел раскинутые в стороны ноги в дырявых чулках и черное пятно между ними. Он стоял над этим распростертым телом и не знал, что делать.
- Ну, братик, чего же ты ждешь? - засмеялась девушка.
- Я хотел бы лечь на тебя, - произнес он сдавленным голосом.
- Вот те и на - он хотел бы на меня лечь, - воскликнула девушка, прикидываясь удивленной.
Пасхалис встал на колени и мягко опустился на нее. Он лежал так с минуту, боясь даже вздохнуть.
- Ну и что дальше? - спросила девушка.
Он взял ее руки и развел их широко. Пальцами дотронулся до ее ладоней - они были огрубевшие и шершавые. Лицо юноши касалось ее волос, они пахли жареным салом. Девушка лежала под ним неподвижно, он ощущал ее размеренное дыхание.
- Здесь, может, не так уж тепло, но тебе, пожалуй, лучше раздеться, - произнесла она вдруг спокойно.
Он задумался, потом поднялся и начал снимать одежду. Девушка проворно выскользнула из платья. Теперь они соприкасались обнаженной кожей. Пасхалис прислушивался к ее дыханию. Кожу живота щекотали ее жесткие волосы.
- Что-то с тобой не то, - шепнула она ему на ухо и ритмично задвигала бедрами. Он не ответил, не шелохнулся. Она взяла его руку и ласково положила между своих ног. Пасхалис искал отверстие, ведущее в глубь тела, которое так часто себе представлял, но все было совершенно иначе.
- Да-да, именно так, - проговорила девушка.
Вдруг его пальцы испугались, он отдернул руку и попытался встать, но она обхватила его ногами и снова привлекла к себе.
- Ты такой красивый, у тебя волосы, как у женщины.
И тут он потянулся за сброшенным ею платьем и встал.
Девушка изумленно смотрела, с каким благоговением он его надевает. Она присела на колени и помогла зашнуровать корсет.
- Чулки, - потребовал он.
Она стащила чулки с ног и подала. Они едва доходили ему до колен.
Пасхалис закрыл глаза и провел руками по своей груди и бедрам. Шевельнулся, и платье шевельнулось вместе с ним.
- Ложись так, как лежала прежде, разведи широко руки, и тогда я открою глаза, - сказал он девушке.
Она поступила так, как он велел. Пасхалис приблизился и долго смотрел, затем, приподняв складки юбки, встал на колени между ее ногами. Он опустился на нее неспешно, проник в нее безошибочно, как будто проделывал это сотни раз, а потом неторопливо и размеренно начал прибивать ее к земле.
СОН
Я получила письмо. Оно лежало на письменном столе с другими бумагами, которых скапливаются кучи в наше отсутствие и которые приходится читать все сразу, листок за листком - при этом бесследно исчезает та радость, с какой достаешь из почтового ящика одиночный конверт от конкретного человека и читаешь послание внимательно, затаив дыхание. Письмо затерялось среди избирательных листовок, реклам гипермаркетов и языковых курсов, банковских квитанций, счетов за телефон, конвертов с печатью вместо фамилии отправителя, официальных уведомлений, открыток, в которых шлют короткий привет, напоминают, сообщают, извещают. Оно в общем-то тоже не было настоящим письмом, как будто бы этот вид почтовой корреспонденции незаметно себя изжил. Была то скорее реклама, бумажка с текстом, нечеткая ксерокопия с бледным, расплывчатым шрифтом, застрявшая между избирательными листовками каких-то партий, - такое даже нет желания прочитать до конца. Не было оно письмом еще и по той причине, что само для себя служило конвертом, как это принято в служебной переписке: лист бумаги вчетверо сложенный, прихваченный ярлычком, смазанным клеем. Там же адрес и марка.
Первые слова звучали так: "Проснись". Дальше я уже не читала или забыла, что было дальше. Возможно: "Проснись. Польша стоит на краю пропасти. Голосуй за наших кандидатов!" Или же: "Проснись. Не упусти шанс. При покупке на сумму свыше 300 злотых тебя ждет подарок - набор луковиц различных сортов нарциссов". Или: "Проснись со знанием иностранного языка. Наша методика обучения во сне гарантирует овладение языком в течение трех недель". Я помню только, что вскрывала его ножом, как и остальные письма, и теперь уже каждый нож ассоциируется у меня с этим "Проснись", и так останется, по-видимому, навсегда. Вскрытие плоского тела сложенного листа бумаги, разделывание бумажной дичи, чтобы добраться до ее скрытых значений, вещих потрохов.
ДУБОВИК В СМЕТАНЕ
Приехали знакомые из Валбжиха, и я угощала их грибами. В последний момент они спросили, что это за грибы, а услышав мой ответ - не стали есть. Как будто бы это может спасти от смерти - едим мы что-то или нет. Ведь умираешь, невзирая ни на что: ешь это или то, делаешь одно или другое, так думаешь или иначе. Похоже, смерть - более естественное состояние, чем жизнь. Вот, например, свинушка, прежде чем в современных справочниках была признана ядовитым грибом, всегда считалась вкусной. Питались ею из поколения в поколение, потому что она растет повсюду. В пору моего детства свинушки собирали в отдельную корзину, чтобы потом долго варить, а воду слить. Теперь говорят, что этот гриб убивает постепенно: поражает почки, накапливается в каких-то внутренних органах и разрушает их. Поэтому, употребляя в пищу свинушки, человек одновременно живет и вместе с тем умирает. На сколько-то процентов жив, на сколько-то мертв. Трудно сказать, когда одно состояние переходит в другое. Непонятно, почему люди придают такое значение этому столь короткому мгновению: или - или.
Дубовик в вине и в сметане готовится так:
около килограмма дубовиков
4 столовые ложки сливочного масла
четверть стакана белого сухого вина (лучше всего чешское с солнышком на этикетке)
щепоть черного перца, щепоть острого красного перца
соль
стакан сметаны
полстакана тертой брынзы
Грибы обжарить 5 минут в масле. Добавить вино и тушить еще 3 минуты. Потом поперчить, посолить, влить сметану, посыпать брынзой и перемешать. Подавать на поджаренных ломтиках хлеба или с картофелем.
ЖАРА
В жаркие дни в самый зной Марта сидела на солнце у крыльца и со своей лавочки наблюдала за нашим домом. Она была неизменно в одной и той же кофте, под которой, должно быть, ее кожа нагревалась и потела. На перевале под кустом бузины лежал мотоцикл пограничника. Рядом пограничник с биноклем, заменявшим ему глаза, смотрел на Марту и на нас. А выше, на безоблачном застывшем небе, плавно покачивался ястреб, про которого мы говорили - Святой Дух, потому что он двигался так, как должен двигаться Святой Дух, легко и всеведуще. Он взирал на пограничника, глядящего на Марту, а та - на нас. И весь жаркий месяц Марта видела одно и то же.
Целые дни напролет мы сидели на деревянной террасе. Как только солнце выходило из-за яблонек, мы раздевались почти догола и показывали небу свои бледные тела. Мазали кожу кремом, а ноги вытягивали на подставные стульчики. Наши лица поворачивались вслед за солнцем. Около полудня мы ненадолго исчезали в доме - пили кофе, - а потом снова лежали в солнечных пятнах.
Слава Богу, есть тучи, которые хоть на миг приносят облегчение их коже, наверное, думала Марта.
В разгар дня наша кожа краснела, и потому проходивший мимо Имярек, направлявшийся по своему обыкновению в Новую Руду, уже в который раз посоветовал нам намазаться простоквашей.
Марта видела, что наши губы шевелятся, потому что мы болтали даже лежа. Даже не глядя друг на друга. Солнце лениво искажало наши слова. Да и что можно сказать, когда под веками полыхает раскаленный шар? Наши губы двигались, и ветер иногда доносил до Марты обрывки слов. Марта знала, что мы мучаемся. Она видела, как время от времени один из нас вставал и через прохладные сени шел на другую сторону дома, где еще оставалась полоса тени. Там мы стояли одиноко, порознь, а не привыкшие к молчанию рты открывались вхолостую; челюсть, освобожденная от слов, покачивалась, как брошенные качели. То был "зал пережидания", "камера отдыха" - там, на задней террасе, где не нужно ни думать, ни говорить. Кожа остывала, пылающий взгляд притухал, время снова обретало ритмичность. Продолжалось это с минуту, а потом мы опять тащились на солнце.
СЛОВА
Весь вечер мы пили чешское вино с солнышком на этикетке и говорили о названиях. Кем был тот тип, который по ночам менял немецкие топонимы на польские? Порою у него случались проблески поэтической гениальности, иногда - кошмарного словотворческого похмелья. Он давал всему совершенно новые имена, наново создавал этот горный, рельефный мир. Фогельсберг он переделал в некую Нероду, Готшенберг из патриотизма окрестил Польской горой, меланхолический Флюхт стал банальной Жендзиной, но зато Магдал-Фельзен превратился в Богдал. Почему Кирхберг стал Цереквицей, а Экерсдорф - Божково, нам не догадаться никогда.
А ведь слова и вещи образуют симбиозные пространства, как грибы и березы. Слова растут на вещах и лишь тогда набираются смысла, дозревают до готовности к употреблению, когда вырастают в пейзаже. Только тогда ими можно перебрасываться, как спелыми яблоками, обнюхивать их и пробовать на вкус, лизнуть, а потом с хрустом разломить пополам и изучать их стыдливое сочное нутро. Такие слова никогда не умрут, потому что способны пустить в ход другие свои значения, тянуться к миру; разве что умрет весь язык.
С людьми наверняка происходит то же самое, поскольку они не могут жить в отрыве от места. А значит, люди - это слова. Только тогда они реальны.
Быть может, это имела в виду Марта, когда произнесла потрясшую меня фразу: "Если найдешь свое место - будешь бессмертна".
ERGO SUM
Эрго Сум ел человеческое мясо. Случилось это ранней весной сорок третьего года где-то между Воркутой и небольшим полустанком Красное. Их пятерых оставили в будке возле путей - разгружать очередные вагоны, но поезд так и не пришел. Ночью выпал снег, еще более обильный, еще более белый, чем тот, который уже лежал. Они выкапывали из-под снега ветки, остатки травы и ели их. Соскребали с досок сарая старые лишайники. Хорошо, что вокруг был лес - огонь согревал тела, потому что изнутри им греться уже было нечем.
Эрго не помнил имен товарищей; ему удалось их забыть, но не забылось лицо человека, который замерз и тело которого он ел. Тот человек, должно быть, замерз ночью, так как утром лежал, скорчившись, у тлеющего костра, в обгорелом ботинке, словно, засовывая ногу в огонь, хотел напомнить себе, что он жив, когда умирал. А может, нога попала в костер уже после смерти. Он был лысоват и с рыжеватой щетиной на щеках. Эрго запомнил, что приоткрытые бледные губы обнажали изъеденные цингой десны.
Отец Эрго Сума был сельским учителем. Он жил под Бориславом. Звали его весьма прозаично - Винцентий Сом, но в припадке подозрительно хорошего настроения он дал сыну имя Эрго, исправив фамилию на Сум. Эрго Сум звучало гордо - так ему казалось. Потом отец жалел, что не окрестил сына двумя именами, что было бы еще благородней, цивилизованно, свидетельствовало бы о том, что вся нация, а с ней и он, Винцентий Сом, и его дети принадлежат западной культуре.
Эрго Сум был студентом факультета античной истории и филологии во Львове. Когда его отправили за Урал, ему было двадцать четыре года.