Роман "Аваддон-Губитель" - последнее художественное произведение Эрнесто Сабато (1911-2011), одного из крупнейших аргентинских писателей, - завершает трилогию, начатую повестью "Туннель" и продолженную романом "О героях и могилах". Роман поражает богатством содержания, вобравшего огромный жизненный опыт писателя, его размышления о судьбах Аргентины и всего человечества в плане извечной проблемы Добра и Зла.
Содержание:
Эрнесто Сабато - Аваддон-Губитель 1
Некоторые события, происходившие в городе Буэнос-Айрес в начале 1973 года 1
Признания, диалоги и некоторые сны, предшествующие описанным событиям, но также могущие быть их предпосылками, пусть не всегда ясными и однозначными. Основная часть повествования происходит между началом и концом 1972 года. Однако описываются также более давние эпизоды, имевшие место в Ла-Плате, в предвоенном Париже, в Рохасе и Капитан-Ольмосе (последние два - города в провинции Буэнос-Айрес) 2
От переводчика 104
Примечания 105
Эрнесто Сабато
Аваддон-Губитель
Царем над собою имела она ангела бездны; имя ему по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион.
Откровение Иоанна Богослова. 9,11
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие - мерзавец. И то и другое будет ложно.
М. Ю. Лермонтов, "Герой нашего времени"
Некоторые события, происходившие в городе Буэнос-Айрес в начале 1973 года
стоя на пороге кафе, что на углу улиц Гидо и Хунин, Бруно увидел приближающегося Сабато и хотел было его окликнуть, но вдруг почувствовал, что сейчас произойдет что-то необъяснимое: хотя взгляд идущего был устремлен на него, Сабато прошел мимо, словно бы его не видя. Такое случилось впервые, и, при сложившихся между ними отношениях, никак нельзя было подумать о нарочитом невнимании из-за какой-нибудь обиды.
Бруно смотрел, как он идет, и увидел, что Сабато пересекает опасный перекресток, не обращая ни малейшего внимания на машины, не озираясь по сторонам и не колеблясь, - совсем не так, как свойственно людям благоразумным и сознающим опасность.
По натуре Бруно был настолько робок, что лишь в редких случаях решался кому-то позвонить. И все же после того, как он долго не встречал Сабато ни в "Штанге", ни в "Русильоне" и узнал от официантов, что за все это время Сабато там не появлялся, Бруно отважился позвонить ему. "Он себя неважно чувствует, - был неопределенный ответ. - Нет, нет, пока не выходит". Бруно знал, что Сабато иногда на несколько месяцев, как сам он говорил, "проваливается в колодец", но никогда еще так остро не чувствовал, что в этих словах таится грозная истина. Ему вспомнились рассказы Сабато о разных преступлениях, о некоем Шнайдере, о случаях раздвоения личности. Его охватила тревога, словно он очутился в незнакомой местности, в полной темноте, и вынужден ориентироваться по тусклым огонькам в далеких хижинах или по зареву пожара где-то на горизонте, в недоступном месте.
среди бесчисленных событий, совершающихся в гигантском городе, произошло три достойных упоминания, так как между ними возникла та связь, которая всегда объединяет действующих лиц драмы, даже если они друг с другом незнакомы и даже если один из них обычный пьянчуга.
В старом баре Чичина на углу улиц Альмиранте-Браун и Пинсон нынешний его владелец, дон Хесус Моуренте, готовясь закрывать заведение, сказал единственному оставшемуся у стойки посетителю:
- Давай, Псих, уходи, пора закрывать.
Наталисио Барраган осушил стопку жгучей каньи и, пошатываясь, вышел. На улице он повторил ежедневное свое чудо - беспечно и спокойно пересек авениду, по которой в этот ночной час машины и автобусы мчались как сумасшедшие. Затем, словно шагая по шаткой палубе корабля в бурном море, спустился к Южному Порту по улице Брандсен.
Когда он вышел на улицу Педро-де-Мендоса, ему показалось, будто вода в Риачуэло в тех местах, где отражались огни судов, окрашена кровью. Невольно он поднял глаза и увидел над мачтами багровое чудовище, распластавшееся по небу вплоть до устья Риачуэло, где утопал его огромный чешуйчатый хвост.
Барраган оперся о цинковый парапет, закрыл глаза и попытался унять волнение. После нескольких секунд смутного раздумья, пока мысли его прокладывали себе дорогу в мозгу, забитом всяческим хламом и мусором, он снова открыл глаза. И снова, теперь уже отчетливей, увидел дракона, заполонившего предрассветное небо, похожего на разъяренную змею, пышущую огнем над черной, как китайская тушь, бездной.
Барраган ужаснулся. К счастью, проходил мимо какой-то моряк.
- Смотрите, - дрожащим голосом сказал Барраган.
- А что? - спросил моряк благодушно, как добрые люди обычно говорят с пьяными.
- Вон там.
Моряк посмотрел в том направлении, куда ему показали.
- А что? - переспросил он, вглядываясь.
- Да вон там!
Внимательно оглядев тот участок неба, моряк удалился, ласково усмехаясь. Псих посмотрел ему вслед, затем снова оперся на цинковый парапет, закрыл глаза и, весь дрожа, попытался сосредоточиться. Когда же снова взглянул на небо, страх только усилился - теперь чудище о семи головах изрыгало огонь из всех своих пастей. В мозгах у Психа помутилось, он упал без чувств. Очнувшись, увидел, что лежит на тротуаре. Уже рассвело, первые рабочие шли на работу. Забыв о своем видении, Псих тяжелыми шагами направился к себе, в свою комнатушку в убогом доме.
Второе событие произошло с молодым человеком по имени Начо Исагирре. Стоя в тени под деревьями авениды Либертадор, он увидел, как остановился большой "чеви-спорт", из которого вышли его сестра Агустина Исагирре и сеньор Рубен Перес Нассиф, президент строительной фирмы "Перенас". Было около двух часов ночи. Они вошли в один из домов на авениде. Начо оставался на наблюдательном посту часов до четырех, затем пошел в сторону улицы Бельграно, вероятно, направляясь домой. Он шагал сгорбясь и понурив голову, засунув руки в карманы потрепанных джинсов.
А тем временем в грязных подвалах полицейского участка, брошенный в карцер после нескольких дней пыток, умирал в лужах крови и блевотины двадцатичетырехлетний Марсело Карранса, заподозренный в связях с партизанами.
Свидетель, беспомощный свидетель,
говорил себе Бруно, остановившись на том месте Южного Берега, где пятнадцать лет назад Мартин ему сказал: "Мы здесь как-то были с Алехандрой". Словно само небо, набухшее грозовыми тучами, и та самая летняя жара неисповедимо и скрытно привели его туда, где он с тех пор ни разу не бывал. Словно некие чувства, исходившие из тайников его духа, пытались воскреснуть (как то им свойственно) под этим предлогом, под воздействием местности, куда тебя вдруг потянет без отчетливого, ясного понимания, в чем тут дело. Но почему же ничто в нас не способно воскреснуть таким, каким было? - посетовал Бруно. А суть в том, что мы уже не те, какими были раньше, ибо новые жилища поднялись на руинах тех, что были уничтожены огнем и сражениями, либо, обезлюдев, пострадали от беспощадного хода времени, и о существах, в них обитавших, остается лишь смутное воспоминание или легенда, да и это потом окончательно заглушается и забывается из-за новых страстей и бед: трагической судьбы юношей, вроде Начо, пыток и гибели невинных, вроде Марсело.
Опершись о парапет, слушая ритмичный плеск речной воды за спиной, он снова стал смотреть на окутанный туманом Буэнос-Айрес, на силуэты небоскребов на фоне сумеречного неба.
Как всегда, носились взад-вперед чайки, жестоко равнодушные к проявлениям стихий. И даже возможно, что, когда Мартин на этом месте говорил ему о своей любви к Алехандре, мальчик, проходивший мимо с няней, был маленький Марсело. И теперь, когда тело хилого и робкого юноши, вернее, жалкие останки этого тела, стали частью цементного блока или просто пеплом в крематории, точно такие же чайки проделывают в таком же небе все те же извечные зигзаги. Вот так все проходит и все забывается, пока волны монотонно плещут о берег таинственного города.
Надо писать, чтобы увековечить хоть что-нибудь: героический поступок, вроде того, что совершил Марсело, любовь, порыв восторга. Приблизиться к абсолюту. А может быть (подумал Бруно с характерным для него скепсисом, с излишней своей честностью, вызывавшей в нем неуверенность и в конце концов бессилие), может быть, это необходимо для таких, как он, для людей, не способных на высокие акты страсти и героизма. Потому что ни тот парень, который однажды поджег себя на площади в Праге, ни Эрнесто Гевара, ни Марсело Карранса не имели потребности писать. Ему вдруг подумалось, что, пожалуй, это выход для бессильных. Возможно, права нынешняя молодежь, отвергающая литературу? Как знать, все очень сложно. Ведь тогда, как говаривал Сабато, следовало бы отвергнуть и музыку, и почти всю поэзию, - они тоже не помогают революции, которой жаждут молодые. К тому же, словами не был создан ни один истинный деятель - все они создаются кровью, иллюзиями, надеждами и реальными стремлениями, они будто нужны для того, чтобы все мы, в этой хаотической жизни, могли обрести смысл существования или, по меньшей мере, отдаленный проблеск смысла.
Еще один раз в своей долгой жизни он почувствовал потребность писать, хотя ему было непонятно, почему она появилась теперь, после встречи с Сабато на углу улиц Хунин и Гидо. И в то же время его не покидало хроническое ощущение бессилия перед беспредельностью бытия. Вселенная так огромна! Катастрофы и трагедии, любовь и невстречи, надежда и смерть - как все это объять? О чем он должен писать? Какие из этих бесчисленных событий самые важные? Когда-то он сказал Мартину, что вот ведь случаются в далеких краях катаклизмы, а для кого-то они ровно ничего не значат: для этого мальчика, для Алехандры, для него самого. И внезапно простое пенье птицы, взгляд прохожего, полученное письмо поражают своей реальностью и потому приобретают такое значение, с каким не сравнится холера в Индии. Нет, это не безразличие к миру, не эгоизм, по крайней мере в его, Бруно, случае, а что-то более тонкое. Как странно должен быть устроен человек, чтобы далекое ужасное событие стало для него реальностью. Вот в эту минуту, говорил он себе, невинные дети во Вьетнаме погибают, сжигаемые напалмовыми бомбами. Так не будет ли подлым легкомыслием писать о нескольких страдающих на другом конце света? Приуныв, Бруно снова принялся наблюдать за чайками в небе. Но нет, спохватился он. Любая история надежд и несчастий одного-единственного человека, одного никому не известного юноши может захватить все человечество и помочь найти смысл существования, даже в какой-то мере утешить вьетнамскую мать, оплакивающую своего сгоревшего ребенка. Конечно, он достаточно честен с собой, чтобы понимать (чтобы опасаться), что написанное им не достигнет подобной мощи. Однако такое чудо возможно, и, быть может, другие сумеют свершить то, что не удастся ему. Да, да, как знать. Надо писать об этих юношах, больше всего страдающих в нашем беспощадном мире, больше всего заслуживающих, чтобы была описана их трагедия, а также смысл их страданий, если таковой имеется. Начо, Агустина, Марсело. Но он-то, что он о них знает? В туманных картинах памяти он едва различает более значительные эпизоды собственной жизни, собственные воспоминания детства и отрочества, меланхолическую тропу своих привязанностей.
И правда, что он действительно знает, даже не о Марсело Каррансе или Начо Исагирре, но о самом Сабато, одном из наиболее близких ему людей? Бесконечно много, но и бесконечно мало. Временами ему кажется, что Сабато как бы составляет часть его самого, он может вообразить в деталях, как тот повел бы себя в определенных обстоятельствах. Но вдруг Сабато становится для него непроницаем, и еще счастье, если по мимолетному блеску глаз он сможет догадаться о происходящем в душе друга, - но только на уровне предположений, с какими мы самонадеянно подходим к внутреннему миру других людей. Например, что он знает о подлинных отношениях Сабато с этим порывистым Начо Исагирре, а главное, с его загадочной сестрой? Что до отношений с Марсело, да, он знает, как Марсело появился в жизни Сабато, знает по ряду эпизодов на первый взгляд случайных, но, как всегда повторяет сам Сабато, случайных лишь по видимости. До такой степени знает, что может себе представить, каким образом смерть этого юноши от пыток, жестокое и злобное отвращение (чтобы хоть как-нибудь это назвать) Начо к своей сестре и творческий упадок Сабато не просто взаимосвязаны, но связаны чем-то столь мощным, что само по себе может быть тайным мотивом одной из тех трагедий, которые являются знамением или метафорой того, что может произойти со всем человечеством в такое время, как наше.
Написать об этом поиске абсолюта, этом безумии юнцов, но также мужчин, которые не хотят или не могут перестать быть мужчинами, людей, которые среди грязи и нечистот издают вопль отчаяния или погибают, бросая бомбы в каком-либо углу вселенной. Историю парней, вроде Марсело и Начо, или художника, который в тайных закоулках своего духа чувствует, как движутся эти люди (частично он видит их вовне себя, частично же они движутся в глубинах его сердца), как они требуют вечности и абсолюта. Чтобы мученичество нескольких не затерялось в человеческой толпе и хаосе, но затронуло сердца других людей, всколыхнуло их и спасло. Хоть кого-нибудь, пожалуй, даже самого Сабато, думающего об этих неумолимых юнцах, человека, которого одолевают не только собственная жажда абсолюта, но также демоны, неотступно его преследующие, и люди, когда-либо появившиеся в его книгах, но чувствующие себя преданными из-за оплошностей или малодушия своего посредника; да, сам Сабато стыдится того, что пережил этих парней, способных умирать или убивать из ненависти, из любви или из-за своего стремления проникнуть в тайну существования. И он стыдится не только того, что пережил их, но еще и того, что достиг этого подлыми, жалкими уступками. Достиг с отвращением и печалью.
О да, умри его друг Сабато, он, Бруно, возможно, сумел бы написать такую историю! Если бы он не был тем, кем, к несчастью, является, - слабым, безвольным человеком, способным лишь на тщетные, безуспешные попытки.
Он снова перевел взгляд на чаек в гаснущем небе. Темные силуэты небоскребов посреди огней и облаков дыма в постепенно надвигающихся фиолетовых сумерках, готовящих погребальное шествие ночи. Весь город агонизировал - город, который, живя, оглушал грубым шумом, теперь умирал в трагической тишине, в одиночестве, погруженный в себя, в свои мысли. С приближением ночи тишина усугублялась - ведь так положено встречать герольдов мрака.
И так закончился еще один день в Буэнос-Айресе, нечто навсегда невозвратимое, нечто еще немного приближающее город к его гибели.
Признания, диалоги и некоторые сны, предшествующие описанным событиям, но также могущие быть их предпосылками, пусть не всегда ясными и однозначными. Основная часть повествования происходит между началом и концом 1972 года. Однако описываются также более давние эпизоды, имевшие место в Ла-Плате, в предвоенном Париже, в Рохасе и Капитан-Ольмосе (последние два - города в провинции Буэнос-Айрес)
Признания, услышанные Бруно