Летние обманы - Бернхард Шлинк 18 стр.


Для начала он спросил отца о его первом детском воспоминании и услышал про матросский костюмчик, который отцу в три года подарили на Рождество. Потом он спросил, какие ему запомнились радости и огорчения школьных лет, и тут старик разговорился - рассказал о муштре на занятиях физкультурой, об уроках по предмету, именовавшемуся историей Отечества, и о своих незадачах с написанием сочинений; от этих досадных неприятностей он избавился, когда догадался взять за образец статьи из какой-то книги, которую он нашел в книжном шкафу своего отца. Рассказал он и об уроках танцев, и о пирушках, которые мальчишки устраивали, учась в старших классах, - пили как большие, как студенты на праздниках студенческого союза, а крепко выпив, те, кто считал себя совсем взрослым, шли за дальнейшими увеселениями в бордель. Нет, отец никогда не ходил с ними, да и от выпивки он не получал большого удовольствия. Поступив в университет, он не стал членом студенческого союза вопреки настоятельным советам своего отца. В университет он пришел за знаниями, за сокровищами мысли, ибо в школе ему перепали лишь жалкие крохи. Отец вспоминал также о профессорах, чьи лекции слушал, о семинарах и занятиях, которые посещал, - рассказ его утомил.

- Может, опустишь спинку сиденья и вздремнешь?

Отец опустил спинку:

- Немножко отдохну.

Но минуту спустя он крепко уснул, во сне похрапывал и даже причмокивал губами.

Спящий отец. Он сообразил, что никогда в жизни не видел отца спящим. В детстве, как он помнил, ему не позволяли забираться в постель к родителям, чтобы покувыркаться, побеситься, и никогда он не просыпался рядом с родителями и не засыпал. В отпуск они ездили одни, детей на это время отвозили к дедушке с бабушкой, к теткам и дядям. Его это вполне устраивало. Еще бы! Он наслаждался на каникулах свободой не только от школы, но и от родителей… Он посмотрел на отца и заметил щетину на его щеках и подбородке, волоски в ушах, влажные уголки рта, красные жилки на носу. Он и запах отца почувствовал - чуть затхлый, чуть кисловатый. Хорошо, подумал он, что, кроме ритуальных поцелуев при встрече и прощании, которых обычно удавалось избежать, в их семье не приняты были нежности. Тут явилась другая мысль: ну а если бы родители не скупились на ласку, когда он был маленьким, сегодня он бы с большей симпатией воспринимал внешность и физический облик отца?

Когда он наполнял бак на заправке, отец, повернувшись, с грехом пополам устроился на боку и опять заснул. Когда он стоял в пробке и "скорая" с синей мигалкой на крыше, прокладывая себе дорогу, включила сирену, отец что-то сонно пробормотал, но не проснулся. Как крепко отец спит! Его это неприятно удивило, словно крепкий сон свидетельствовал о том, что отец с чистой совестью и сознанием собственной правоты всю жизнь осуждал и порицал своего сына. Наконец пробка рассосалась. Вскоре он, оставив в стороне Берлин, пересек Бранденбургские края и теперь погнал по дорогам Мекленбурга. Здешний бедноватый природный ландшафт настраивал на меланхолический лад, в спускавшихся сумерках сердце смягчалось.

- "О, сколь покоен мир и тих и розы сумерек сколь ласковы и милы!" - Отец, проснувшись, продекламировал строку из Матиаса Клаудиуса.

Он улыбнулся отцу - и тот ответил улыбкой.

- Видел во сне твою сестру. Приснилось, что она маленькая девочка, и вот залезла она на дерево и забиралась все выше, а потом вдруг слетела мне прямо на руки, легонькая как пушинка.

Сестра - это дочь от первой жены отца. Дав жизнь ребенку, первая жена отца умерла. В семье ее называли "покойная маменька", а вторая жена отца была просто мама, их с братом живая, земная мама, но она стала мамой и для сводной сестры, вообще относилась ко всем троим детям одинаково, они тоже привыкли считать себя родными, а не сводными. Но впоследствии он иногда задумывался: не была ли особенно сильная любовь, которую отец питал к дочери, как бы продолжением его любви к первой жене?.. Сумерки, улыбка отца, рассказанный сон… а ведь, похоже, отец поделился с ними сокровенным чувством неизжитой тоски… Пожалуй, он рискнет спросить отца:

- Скажи, какая она была, твоя первая жена?

Отец не ответил. Сумерки уже сменились темнотой,

и не различить было ни черт его лица, ни выражения. Отец кашлянул, но молчал и молчал. А когда сын уже не надеялся дождаться, вдруг последовал ответ:

- Да не очень-то она отличалась от вашей мамы.

4

На следующее утро он проснулся рано и первым делом принялся размышлять: а не уклонился ли отец от того последнего вопроса? Или ему и впрямь больше нечего было сказать? Может быть, в его мыслях и чувствах первая жена слилась с мамой, потому что иначе он бы не вынес боли воспоминаний, горечи утраты и забвения?

Все это были не те вещи, о каких можно спросить между делом, за завтраком. Они сидели на террасе с видом на море. Отец передал привет от мамы ~ он только что говорил с ней по телефону, - потом срезал верхушку вареного яйца, сделал себе бутерброд с ветчиной и сыром, принялся за еду, жевал он молча, сосредоточенно. Покончив с едой, взялся за газету.

О чем же они с матерью говорили по телефону? Хорошо ли спалось да какая погода здесь и какая - там? А почему отец назвал маму "маман", хотя никто из детей ее так, по-старомодному, не называет? А газета? Она и правда его интересует или он ею отгородился? Неужели простая поездка с сыном настолько выбила его из привычной колеи?

- Ты, наверное, одобряешь решение нашего правительства…

Эге, опять отец намерен затеять один из их вечных политических споров. Он. не дал ему договорить:

- Я уже несколько дней не брал в руки газет. Ничего, успеется. Пойдем на берег?

Но отец пожелал дочитать. Впрочем, он больше не пытался втянуть его в спор. Ну наконец газета дочитана и сложена.

- Так что, идем?

Они вышли на берег, отец - в костюме с галстуком и в черных ботинках, сам он - в джинсах и рубашке, кроссовки, связав за шнурки, перекинул через плечо.

- Когда мы ехали сюда, ты рассказывал об университете. А что было потом? Почему тебе не пришлось воевать? Ты потерял тогда место судьи, но из-за чего конкретно? Тебе нравилось быть адвокатом?

- Сразу четыре вопроса! Ну, у меня уже были перебои в сердце, нарушения ритма, они и теперь случаются, а тогда они уберегли меня от фронта. Место судьи я потерял, потому что, как юрист, давал консультации приверженцам Исповедующей церкви. Председатель земельного суда, но не только он, а еще и гестапо этого не потерпели. Из суда пришлось уйти, я стал адвокатом, но Исповедующей церкви продолжал помогать. Коллеги-юристы не чинили мне препятствий, однако адвокатскими делами - договорами и компаниями, ипотеками, завещаниями - я почти не занимался и в суде выступал редко.

- Я читал статью, которую ты в сорок пятом году напечатал в "Тагеблатте". О чем же ты писал? Не должно быть ненависти к нацистам: никакого возмездия, никакого отмщения, а вместо этого предлагалось совместными усилиями преодолевать беду, совместно возрождать разрушенные города и села, содействовать беженцам… Откуда взялась эта примиренческая позиция? Понимаю, нацисты наворотили дел и пострашней, но тебя они как-никак сняли с должности.

Увязая в песке, они шли совсем медленно. Отцу, как видно, даже в голову не приходило, что можно разуться и закатать штанины, он тащился с мучительным трудом, еле продвигаясь вперед. Ему-то все равно, что эдак они не доберутся в конец длинного светлого пляжа и на мыс Аркона, но он был уверен, что отцу это далеко не безразлично. Отец всегда ставил перед собой цели, строил планы, вот и за завтраком спросил про Аркону. А через три часа им надо быть в гостинице.

И опять он уже не рассчитывал получить ответ, как вдруг отец сказал:

- Ты и вообразить себе не можешь, как оно бывает, когда люди точно с цепи срываются. В такие моменты важнее всего прочего - добиться, чтобы в жизни снова настал порядок.

- А тот председатель земельного суда…

- В сентябре сорок пятого встретил меня радушно, как будто я вернулся на работу после продолжительного отпуска! Он неплохой был судья и председатель неплохой. Но в те времена он, как и все остальные, взбесился и, как все остальные, был рад, когда это кончилось.

Он заметил, что на лбу и на висках у отца блестят капельки пота.

- А ты взбесишься, если снимешь пиджак и галстук и разуешься?

- Э нет! - Он засмеялся. - Завтра, может быть, и попробую. А сегодня хорошо бы посидеть у моря, посмотреть на волны. Вот здесь, а?

Отец не сказал, что больше не хочет или не может идти. Садясь на песок, поддернул штанины, чтобы не растянулись на коленях, устроился, скрестив ноги по-турецки, и стал молча глядеть в морскую даль.

Он сел рядом. Избавившись от чувства, что надо непременно о чем-нибудь говорить с отцом, он любовался тихим морем и белыми облаками, игрой солнечных бликов и теней, наслаждался соленым воздухом и легким ветерком. Было не жарко и не холодно. Денек на славу, лучше не придумаешь.

- А с чего это ты прочитал ту мою статью сорок пятого года? - Впервые за все время отец о чем-то его спросил, да, с той самой минуты, как они сели в машину.

По голосу было не понять - то ли у отца какие-то подозрения, то ли ему просто любопытно.

- Я однажды помог кое-чем одному коллеге из "Тагеблатта", и он, желая меня отблагодарить, прислал ксерокопию твоей статьи. Вероятно, порылся в газетном архиве, нет ли чего, что может меня заинтересовать.

Отец кивнул.

- А бывало тебе страшно, когда ты оказывал помощь Исповедующей церкви?

Отец вытянул ноги и оперся на локти. Наверняка ему неудобно вот так полулежать - ну да, он опять выпрямился и положил ногу на ногу.

- Когда-то я собирался написать что-нибудь о страхе. Да вот вышел на пенсию, появилось свободное время, и все равно не написал.

5

Концерт начинался в пять. В половине пятого, когда они поставили машину возле замка, где был назначен концерт, почти все места на парковке пустовали. Он предложил до начала концерта погулять по саду. Но отец решительно направился в замок, и они сели там, в пустом зале, в первом ряду.

- Да… Они тут, на Рюгене, впервые проводят фестиваль Баха, - сказал сын.

- Ко всему людям поначалу надо привыкнуть. Вот и с музыкой Баха им надо освоиться. А ты знаешь, что Баха открыл и впервые исполнил Мендельсон только в девятнадцатом веке?

Отец рассказывал о Бахе и Мендельсоне, о становлении жанра сюиты, в шестнадцатом веке еще состоявшей из отдельных танцев, о том, как в семнадцатом веке появилось название "партита", принятое и распространенное наряду с "сюитой", затем он заговорил о сюитах и партитах Баха - произведениях, вся прелесть которых в их грациозной легкости; он упомянул о ранних редакциях некоторых сюит, вошедших в "Нотную тетрадь" Анны Магдалины Бах; не забыл сообщить, что три Французские сюиты написаны в миноре и три - в мажоре, наконец остановился на различиях между композиционными частями сюиты. Отец говорил увлеченно, радуясь и своим познаниям, и вниманию, с каким слушал сын. Снова и снова он возвращался к тому, как радуется, что сейчас будет слушать эту музыку.

Игра молодого пианиста, имя которого ни отцу, ни сыну не было известно, неприятно удивила своим холодным рационализмом. Музыкант играл так, словно звуки - это числа, а сюиты - математические выкладки. Исполнив все, что полагалось, он так же холодно поклонился немногочисленной публике.

- Интересно, если бы слушателей собралось побольше, играл бы он с душой?

- Нет. Он думает, что так и надо играть Баха. А то исполнение Баха, какое нам нравится, он считает сентиментальным. Да ведь это просто замечательно! Баха не может испортить никакое исполнение, даже то, что мы услышали сейчас. Куда там - его не испортишь, даже запустив тренькать вместо звонка. Я раз сижу в трамвае, вдруг слышу - чей-то мобильник Баха заиграл, каково? И все равно это был Бах, и все равно он был хорош! - Отец разгорячился.

Когда возвращались в гостиницу, он сравнивал между собой интерпретации Французских сюит, созданных разными музыкантами - Рихтером, Андрашем Шиффом и Тилем Фельнером, Гульдом и Жарре. Какие познания у отца! Он был поражен, и не меньше, чем глубина отцовских познаний, изумил его этот внезапный бурный монолог, изливавшийся каскадом, без остановки, без единой паузы: отцу не приходило в голову спросить, интересно ли сыну, у него и мысли не возникало, что, может быть, тому не все понятно и стоило бы, например, что-нибудь растолковать. Отец словно вел разговор с самим собой, а сын лишь при сем присутствовал.

И за ужином все это продолжалось. От различных интерпретаций Французских сюит отец перешел к исполнению месс, ораторий и "Страстей". Этот монолог иссяк лишь благодаря вынужденной паузе, когда он оставил отца, так как понадобилось выйти. Отец замолчал - и разом пропали его оживление, радость, пыл.

Заказав новую бутылку красного, он уже приготовился выслушать отцовский выговор: к чему эти роскошества, вечная невоздержанность. Но отец с готовностью подставил свой бокал.

- Откуда у тебя такая любовь к Баху?

- Что за вопрос!

Он не сдавался:

- Одни за что-то любят Моцарта, другие - Бетховена, еще кто-то - Брамса, у каждого свои причины. Но мне хотелось бы понять, за что ты любишь Баха?

И опять отец выпрямился, положил ногу на ногу, оперся на подлокотники, кисти рук уронил, голова чуть опущена, на лице тень улыбки. Взгляд его устремился куда-то далеко. Какое лицо у отца? Высокий лоб под шапкой седых волос, глубокие складки над переносицей и от носа к углам рта, твердые скулы и отвисшие щеки, мягкая линия тонких губ и волевой подбородок. Хорошее лицо, подумал он, но замкнутое: глядя на него, нельзя угадать, какие заботы прочертили эти глубокие борозды на лбу, отчего так безвольны губы и почему ускользает взгляд.

- Бах меня… - Он тряхнул головой. - Твоя бабушка была попрыгунья, буквально искрилась радостью, а дед - усердный чиновник, несвободный от некоторых…

И опять он умолк на полуслове. К бабушке они с отцом раз или два ездили, навещали ее в доме престарелых, она сидела в инвалидном кресле, ничего не говорила; из обрывков разговора между отцом и доктором он тогда вынес выражение "старческая депрессия". Дедушку он тоже застал в живых, но не помнил - слишком мал был. Почему отцу так трудно говорить о своих родителях?

- Бах примиряет противоборствующие начала. Свет и тьму, силу и слабость, прошлое и… - Он пожал плечами. - Впрочем, может быть, дело в том, что я именно с Баха начинал учиться музыке. Первые два года мне ничего не давали играть, кроме этюдов, зато на третьем году "Нотная тетрадь" явилась как чудесный подарок Небес.

- Как?! Ты играл на пианино? Почему же теперь не играешь? Когда ты бросил играть?

- Да я думал, вот выйду на пенсию, опять начну брать уроки музыки. Не получилось. - Он встал. - Завтра утром давай опять пойдем на море. Мама, кажется, сунула мне в чемодан подходящие брюки. - Он легонько тронул сына за плечо. - Доброй ночи, сынок.

6

Позднее, когда он вспоминал эту поездку с отцом, ему казалось, что в ту субботу ничего не было на свете, кроме синего неба и синего моря, песка и скал, сосен и буковых рощ, полей, лугов и - музыки.

После завтрака они зашагали к морю: он - в джинсах и майке, с кроссовками за плечом, отец - в светлых легких брюках и рубашке, джемпер он повязал на пояснице, сандалии нес в руках. Прошагав вдоль моря по пляжу, добравшись туда, где уже не было песка, они надели обувь. Идти стало легче, и часа через два они достигли Арконы. Шли и ни о чем не разговаривали. Иногда он спрашивал, не пора ли повернуть назад, но отец лишь качал головой.

На мысе они отдохнули и опять же ни о чем не говорили, а потом вызвали такси и обратно тоже ехали молча, глядя в окно. В гостинице отдохнули, вечером отправились на концерт, который на сей раз был устроен в здешней гимназии. Актовый зал оказался переполненным. В тот вечер они с отцом без слов понимали друг друга: оба радовались тому, с каким вдохновенным подъемом играли музыканты.

- Чудесно! В Четвертом Бранденбургском в оркестре играют поперечные флейты, а не продольные. - Вот и все, что сказал отец.

Вернувшись в гостиницу поздно вечером, они слегка закусили, потолковали о погоде - не подвела бы завтра - и решили, что с утра пойдут к белым меловым скалам, потом пожелали друг другу спокойной ночи.

Он прихватил в номер бутылку с остатками вина и допивал, расположившись на балконе. Весь день они с отцом провели вместе и молчали - так же, без лишних слов, дружно работали отец и дочь в финале того фильма. Так, да не так - у них с отцом в молчании ощущалось скорее что-то от недавно заключенного перемирия, а не безмолвная, полная доверия близость. Отец не хотел, чтобы нарушали его покой, ему неприятны вопросы. Но почему же вопросы неприятны отцу? Потому что он не желает раскрывать душу даже перед родным сыном? Потому что в его душе, куда он не открывает ни двери, ни оконца, все уже высохло, умерло и он не понимает, чего, собственно, добивается от него сын? Или потому, что он вырос в те времена, когда еще не стали обычным житейским делом откровенные излияния у психоаналитика, психотерапевта? И у него нет слов или нет умения рассказать о том, что он думает и чувствует? Потому что - чем бы отец ни занимался и что бы ни испытывал в жизни, начиная с двух браков и кончая виражами в карьере до и после сорок пятого, - он впоследствии пришел к твердому убеждению, что, в сущности, ничего не меняется и не о чем тут рассказывать?

Ладно, завтра он опять попробует его разговорить. Молчаливой близости не получилось. Рассчитывать на многоречивую близость опять же не приходится. И все-таки он должен расшевелить отца. Ведь он хочет, чтобы после смерти отца остались не только фотография в рамочке на столе да воспоминания, от которых мечтаешь избавиться.

Вспомнилось, как неумело и нетерпеливо отец учил его плавать, как два раза в год, в воскресенье, после церкви, отец водил их с братом на скучную, унылую прогулку, еще вспомнились форменные допросы, которые отец учинял ему, требуя отчета о делах в школе, потом в университете, наконец - изматывающие душу споры о политике и та нудная морока, когда отец сурово осудил его за развод - еще бы, первый развод в семье. Ни одной отрадной картины, ничего, о чем было бы приятно вспомнить.

Пустота между ним и отцом, пус-то-та. От этой мысли он так расстроился, что дышать стало трудно и защипало глаза. Но слезы не пролились.

Назад Дальше