Андеграунд - Могилевцев Сергей Павлович 2 стр.


Глава третья

Я, между прочим, пишу о русском андеграунде, поскольку иностранного андеграунда не понимаю, и не знаю, существует ли он вообще. Но если все же и существует, то с русским андеграундом все равно сравниться не может. Особенность русского андеграунда состоит в том, что ниже и гаже, чем падают люди здесь и опускаются в самые последние туннели земли, не падают и не опускаются они нигде. Здесь уж если человек упал, и опустился под землю, то не поднимется наверх никогда. Здесь если уж кого втоптали добровольно или насильно в грязь, то так и оставят в этой грязи навсегда. У нас ведь все особенное, и морозы особенные, и расстояния самые большие в мире, так что мировой андеграунд – это и есть наш родной, отечественный андеграунд, и мы в этом опять впереди планеты всей. Потому что так, как унижают человека у нас, не унижают его нигде, и так, как оскорбляют здесь, не могут уже оскорбить ни в каких других странах земли. Поэтому философом, выдумавшим философию андеграунда, может быть только русский, и никакой другой француз, поляк, или, допустим, житель острова Борнео. Ну скажите, о каких глубинах падения может вам поведать житель острова Борнео, что он интересного может вам рассказать? Да и француз с поляком тоже не могут рассказать вам ничего интересного, а уж тем более выдумать философию андеграунда. Потому что никто не одинок так в своем отечестве, как одинок здесь русский человек, который потерялся среди своих необъятных степей, словно сброшенный деревом засохший листок, до которого никому нет дела, да так и летит в никуда, под хохот и шепот злой и враждебной толпы. Который увяз в своей вечной мерзлоте, превратившись в умершую миллионы лет назад букашку, и ее навряд – ли рассмотрит под микроскопом профессор будущего. Неинтересна эта букашка профессору будущего, слишком в глубоких слоях снега и льда лежит она, чтобы он соизволил обратить на нее свое внимание. Да и неинтересна профессору будущего философия андеграунда, потому что он воображает, что будет вечно жить наверху, а потому рассуждения о жизни внизу ему не понадобятся. Возможно, что именно так все и будет, и этот профессор будущего благополучно закончит свою жизнь под солнцем, гуляя по дорожкам земли, посыпанным желтым песком, и обсаженным по бокам зеленой травой, написав тысячу научных статей, и опубликовав не менее двадцати пяти увесистых монографий. Мне, по крайней мере, с таким профессором не по пути, поскольку мы живем с ним в разных мирах, и мироощущения у нас совершенно разные. У мокрицы, живущей в щели, и у преуспевающего профессора будущего совершенно разные мироощущения и совершенно разные картины мира. Мокрица считает, что вселенная состоит из бесконечных туннелей, в которых обитают мокрицы, тараканы, сороконожки и пауки, а все, что сверх того – это враждебный космос, населенный метеоритами, кометами и раскаленными солнцами, излучающими радиацию и несущими смерть всему живому. Профессор же уверен, что вселенная наполнена миллионами разумных миров, которые населены мириадами разумных существ, а обитающие в щелях мокрицы, сколопендры и тараканы – это позор человечества, который стыдно показывать братьям по разуму. Разные картины мира у профессора и у мокрицы, и разные у них философии, но мне, если честно, философия профессора глубоко безразлична и глубоко чужда, мне гораздо ближе моя философия мокрицы, которая если и не оправдывает мою подземную жизнь, то, по крайней мере, позволяет мне под землей выжить. Я уже в тридцать лет, когда окончательно понял, что навсегда опущен под землю, начал разрабатывать свою философию андеграунда. Философию бесконечно одинокого в толпе существа, которое проходит в этой толпе, словно бесплотная тень, абсолютно никому неинтересное и абсолютно никем невидимое. И которое, тем не менее, испытывает такую вселенскую гордыню от этого своего вселенского одиночества, что она поднимает его над толпой, словно летящую к звездам ракету. Превращая эту толпу в сборище спешащих куда-то мелких букашек, таких же мокриц, тараканов и пауков, каким оно было еще минуту назад. Я еще тогда, в тридцать лет, понял очень отчетливо, что только благодаря гордыне я могу поменяться местами с другими людьми, и поместить их самих в андеграунд, а самому подняться наверх, навстречу солнцу, свету и зеленой траве. Вот вам первый парадокс философии андеграунда – чем выше твоя гордыня, тем легче тебе переносить одиночество, а также презрение ближних твоих, тем легче тебе чихать на их презрение. Ибо это презрение обитающих в щелях мокриц, тараканов и пауков, которые тебе глубоко отвратительны, и которых ты в любой момент можешь отравить дустом, или даже плеснуть на них кипятком. Да, именно тогда, четырнадцать или пятнадцать лет назад, когда мне было еще около тридцати, я вдруг понял, что раз уж я навсегда опущен под землю, то надо лелеять и холить свою гордыню, как ту единственную щепку, как ту единственную соломинку, за которую ты способен вцепиться, и выжить, несмотря ни на что. Поняв это, я тотчас же постарался исследовать, лелеют ли и холят свою гордыню мои соседи по подземелью, обитающие в соседних туннелях, и сразу же обнаружил, что это действительно так. Что все они исполнены неимоверной гордыни, которая одна и помогает им выжить среди равнодушной, бредущей через них в никуда толпы. Мы, то есть я и мои соседи по подземелью, были незримо для всех погружены во тьму, хотя и брели вперед сквозь равнодушную к нам толпу, проходящую по освещенным солнцем улицам и площадям. Мы были тьмой среди света, которая была неотделима от света, и без которой он не мог бы существовать. И тогда я задал себе вопрос: а зачем Господь создал тьму? Ведь Он мог бы сразу создать свет, несущий смысл и благодать всем тварям вселенной. И, тем не менее, Он сначала создал тьму, а уже потом осветил ее своим Божественным светом. И меня вдруг осенило, меня вдруг словно ударило током понимания, прозрения и удивления: да ведь Господь не создавал тьму, Он просто сам находился во тьме, будучи погруженным в андеграунд, и долго рыл землю в своем туннеле, ища из него спасительный выход. Ища свет в конце туннеля, который и стал тем Божественным светом, осветившим в итоге всю землю. И я вдруг понял, что Господь тоже был обитателем андеграунда, тоже, как и я, был унижен и оскорблен, и Его выход наверх, навстречу солнцу, свету и счастью, был выходом к свободе из царства несвободы, гордыни и бесконечного одиночества. Я понял, что Господь был так же одинок и заброшен, как и я сам, как и мои случайные товарищи по подземелью. Я вдруг осознал, что Его сжигала такая же вселенская гордыня, которая сжигала меня, и что Он родной брат мне, жалкой мокрице, обитающей от века в своей жалкой щели, и не имеющей возможности оттуда подняться. Это открытие ошеломило меня, и заложило основы моей философии андеграунда. Я вдруг понял, что андеграунд – это первично, а ваша жизнь наверху – это вторично. Я вдруг осознал, что моя несвобода появилась раньше вашей свободы, и, следовательно, является большей свободой, чем то, что считаете свободою вы. Что мое одиночество и моя отверженность первичны, а ваши дружбы, любови, преданности, самоотверженности и чувство долга – вторичны. Что мы родные братья со Христом, роющие во тьме во имя поиска истина, и что рождение вашего мира – это всего лишь случайный выход на поверхность Спасителя, который вы считаете началом начал, тогда как это всего лишь маленький эпизод в Его и моем пути к личной свободе. Что на нашем с Ним пути к личной свободе необходим андеграунд с его мокрицами, сороконожками и пауками, необходима гордыня и вселенская отверженность, без которых не будет выхода наверх, и, следовательно, не будет свободы. Что философия андеграунда – это философия свободы, а все ваши философии – это философии рабства. Что сам Господь Бог одобрил мой андеграунд, населенный мокрицами и тараканами, а также разнообразными ужасами, рассказать о которых я могу только лишь вскользь и частично. Настолько они противоестественны и страшны с точки зрения так называемого нормального человека. Настолько они противоестественны и страшны с вашей, господа, точки зрения. Но этот страх и эта противоестественность с точки зрения философии андеграунда первичны, а ваша якобы нормальная жизнь – глубоко вторичны. И, следовательно, они имеют право на существование, как имеют право на существование эти заметки, читать, или не читать которые – ваше личное дело. Мне все равно, будете вы их читать, или нет, но если все же будете, то не очень ужасайтесь, потому что все, что случилось со мной, могло случиться и с вами. Или случится в будущем. Или уже давно случилось, да только вы это искусно скрываете. А сами точно так же, как и я, обитаете в андеграунде, мучительно ища выход наверх, не понимая того, что вы никогда его не найдете. Не понимая того, что, ища этот выход, вы остаетесь свободными, а, найдя его, превращаетесь в жалких рабов. Что, обитая внизу, в подземелье, среди мокриц, тараканов и пауков, вы остаетесь родными братьями Христу, а выходя наверх, попадаете в объятия сатаны. Что Христу люб андеграунд, что Он давно уже благословил и оправдал те ужасы, которые творятся в нем, и давно уже проклял ту тихую и слащавую жизнь, вместе с теми оптимистичными и слащавыми идейками, которые находятся наверху. И, напоследок, господа, не забывайте, что андеграунд не только позволяет вам жить наверху, но и привносит смысл в эту вашу верхнюю жизнь, без которого, возможно, она бы вообще не существовала. Ваше существование, господа, оправдано лишь нашими ужасами, оправдано лишь мокрицами и тараканами, которых Господь создал для того, чтобы вы могли жить на земле.

Глава четвертая

В этих записках я не собираюсь затрагивать тему своего детства, ибо оно к тому, что я пишу, никакого отношения не имеет. Мое детство – это мое детство, и все, что в нем было, останется только со мной. Также не собираюсь я делиться ни с кем событиями своей ранней юности, потому что они тоже неинтересны никому, кроме меня. Пусть все это останется тайной, пусть все это будет покрыто мраком, и прожектор заинтересованного читателя высветит меня уже двадцатилетнего, появившегося в Москве, и пытающегося завоевать эту надменную столицу, с каким-то потайным ужасом чувствующего, что это мне не удастся. Что до меня тысячи таких же наивных, горящих честолюбием юнцов из провинции (признаюсь уж, что я из провинции) пытались завоевать Москву, и утвердить здесь штандарт своего баснословного успеха, а потом благополучно и тихо сходили на обочину, и уже через малое время о них никто даже не вспоминал. А следом за ними на покорение Москвы спешили другие, такие же честолюбивые, смелые и ражие, горящие любовью к Отечеству и к этому славному городу, забывая, или попросту не зная о том, что Москва не верит слезам. Забывая о том, что Отечество еще в большей мере не только не верит слезам, но даже глубоко презирает эти наивные и жалкие слезы. Что Отечество вообще презирает все наивное, возвышенное и смешное, и уважает всего лишь силу, способную прийти, и взять то, что плохо лежит, или даже принадлежит кому-то другому. Впрочем, повторяю еще раз, я не собираюсь здесь описывать ни откуда я родом, ни кто мои родные, и по какой причине в двадцатилетнем возрасте я оказался в Москве. Примите как факт, что я просто там оказался, полный наивных и смутных дерзаний, полный мечтаний, а также различных фантастических прожектов, которые уже тогда время от времени окатывались холодным душем предчувствий того, что у меня ничего не получится. Ибо уже тогда я отчетливо сознавал, что я не такой, как все, что я другой, что я отверженный, и что все мои высокие идеи, мечты и фантазии навряд – ли найдут понимание у остальных, нормальных, и прочно стоящих на земле людей. Но я еще во многом был тогда неопытен и наивен, я еще верил в свои мечты, фантазии и надежды. Хотя уже и со смутным страхом подозревал, что все это пустое, и меня ожидает совсем иная судьба. Кое-что из того, что со мною произошло с тех пор, я попытаюсь изложить в этих записках, которые прежде всего пишу для себя, а уже потом для других. Я, кстати, давно уже не живу в Москве, меня отделяет от Москвы ровно сто один километр. Именно на такое расстояние переместился я от той надменной столицы, которую когда-то мечтал покорить. Я сейчас скромный служащий, и получаю совсем небольшое жалование, которого, однако, при моих скромных запросах вполне хватает на жизнь. У меня уже не те запросы, которые были когда-то, я даже уже не пью и не курю, хотя в молодости и пил, и курил, и на себя не трачу почти ничего, разве что покупаю бумагу, на которой можно бы было писать. Без бумаги и без чернил, как образно я называю те шариковые ручки, которыми пишу, мне уже не прожить. За те двадцать четыре года, что прошли с тех пор, как я впервые приехал в Москву, и до нынешнего дня, произошло очень многое, но оно абсолютно не повлияло ни на меня, ни на тех, кто находится под землей рядом со мной. Для того, кто находится в андеграунде, абсолютно не важно, какой режим сейчас наверху, и какая идеология тех, кто живет среди солнца, света и зеленой травы. Также никакая революция и перестройка не влияют на климат глубокого подземелья, как не влияют шторма и бури на поверхности океана на тишь и мертвенную гладь тихого океанского дна. Бесцветная креветка, живущая под страшной толщей воды, держится всего лишь своей гордыней, которая одна и позволяет ей выдерживать тяжесть всей этой огромной водной стихии, а также того мира, который находится на континентах земли. Ни революции, ни перестройки ровным счетом не влияют на гордыню обитателя андеграунда, они для него ничто, их словно бы и не было вовсе, как не было их для меня. Я все эти революции и перестройки пережил совершенно спокойно, с тихой и презрительной улыбкой на своих тонких губах (тонкие губы – это образное выражение, я вообще не знаю, какие у меня губы, ибо не люблю смотреть в зеркало). Моя гордыня позволила мне их пережить. Без гордыни я бы не смог этого сделать. Вы спросите: как же родной брат Христа может спасаться одной лишь гордыней, ведь Христос – это смирение, Христос и гордыня – две вещи несовместные? На это я отвечу так: а что вы вообще знаете о Христе? И всю ли правду о Нем вы знаете? И если действительно наш мир и свет, освещающий его, появились лишь тогда, когда Господь прорыл, наконец, свой вечный туннель, и выглянул из него наружу, если все действительно так, то и Он мог спасаться в своем туннеле гордыней. И даже определенно спасался гордыней, потому что это единственная пища, не считая, разумеется, подземных акрид и меда, которыми можно под землею питаться. Я под землей питался гордыней, и Господь под землей тоже питался ей, ибо иначе целую вечность рыть свой туннель Он бы не смог. Это на земле, господа, среди солнца, света и зеленой травы, необходимы смирение и любовь к ближнему своему, а под землей, в андеграунде, необходимы гордыня и ненависть к подобным тебе. А если и не ненависть, то, по крайней мере, презрение и ядовитая улыбка на бледных и саркастических губах Творца. Или на моих бледных или саркастических губах, хотя я, как уже говорил, не люблю смотреть в зеркало, и какие у меня губы, знаю только лишь приблизительно. Может быть, они у меня и не бледные, и даже не тонкие, но то, что саркастические, это уж точно. Я весь буквально сверху донизу пронизан и пропитан сарказмом. Я, можно сказать, сосуд с сарказмом, как бывают сосуды с елеем, или с чудесными благовониями, а я с сарказмом, который, возможно, не менее чудесен и редок. Потому что воспитывал я и развивал в себе его почти что четверть века, с первого своего дня появления в Москве, и до сего мгновения, когда я пишу эти слова. На сто первом километре, знаете, без сарказма, да без гордыни не проживешь, тут вокруг почти все такие, и особой любви к ближнему своему я вокруг почему-то не вижу. Вот сейчас мне надо идти на работу в свою контору (я работаю в одной коммунальной конторе, или служу в одной коммунальной конторе, можно сказать и так), и заранее представляю лица своих сослуживцев, все сплошь с тонкими саркастическими губами, и все до одного помеченные печатью ненависти к ближнему своему. Я работаю в этой конторе уже лет пять или шесть, и, если честно, до сих пор не знаю, чем я там занимаюсь. Впрочем, все остальные, и в первую очередь начальник конторы, тоже не знают, чем они там занимаются. Все это чрезвычайно удобно и для них, и для меня, и в первую голову для меня, потому что можно вообще не ходить на работу, и целыми днями предаваться своим раздумьям, а также литературным занятиям, которые мне чрезвычайно нравятся. Эти мои записки вовсе не первые, у меня много подобных записок, в которых я обращаюсь к воображаемому читателю, и веду с ним неторопливую беседу. Я все надеюсь, что у меня будет читатель, что я опубликую свои записки хотя бы за свой счет отдельной брошюрой, и отдам ее в какой-нибудь газетный киоск, чтобы ее могли прочитать хотя бы два, или три человека. В газетных киосках иногда работают весьма образованные люди, и с некоторыми из них можно беседовать на отвлеченные темы. А еще лучше беседовать с читателями, и не с отвлеченными, а живыми. Настоящий писатель – это тот, у кого есть читатели. Я надеюсь, что и у этих моих записок тоже будут читатели, если я решусь издать их отдельной брошюрой, и разместить в каком-нибудь газетном киоске. Впрочем, вполне возможно, что это всего лишь мои мечтания.

Назад Дальше