Дальнейшие Витины воспоминания наложились друг на друга как на бракованном фотоснимке. В первом слое он снова видел Ее лицо, придвинувшееся так близко (она оказалась почти с него ростом), что глаза ее слились в один огромный глаз, и слышал проникнутый сдержанной горечью очень тихий, но отчетливый голос: "Вы очень подлинный. Вы единственный здесь подлинный".
А сквозь этот слой проступало огромное солнце в конце проспекта и ее царственное движение, которым она увлекла его за руку к этому исполинскому багровому кругу, и его недоверчивая радость - неужто сбылось?.. Он совсем не вспоминал Аню в ту минуту. Он не думал, что причиняет ей какой-то ущерб: то, что происходило с ним, было совсем другое, и спокойно насладиться этим другим ему мешало лишь свое горячее нетрезвое дыхание - хотелось чем-нибудь зажевать набегающую слюну. "Вы, наверно, голодны? - Она была сама проницательность, сама заботливость. - Я заметила, ты за столом почти ничего не ел". - "Неловко очень уж наваливаться - все же сейчас по талонам…" - "Я решила для себя этот вопрос раз и навсегда: если приглашают, пусть платят за свои слова. Или пусть не предлагают, я не люблю лицемерия. Вот я тебя сейчас приглашаю зайти ко мне - я неподалеку здесь живу, - и никаких задних мыслей у меня нет".
Она была не только таинственна, но и чиста - ненавидела лицемерие!
Обычно, войдя с лестницы в квартиру, попадаешь из заброшенности в порядок, но здесь все оказалось наоборот. В первый миг. Во второй же стало ясно, что это не запущенность, а духовность. Разваливающаяся советская полировка соседствовала с ветхой стариной, книги частью стояли, частью лежали, частью полулежали; сравнительно новый диван вместо ножки тоже опирался на неполное серое собрание Достоевского; когда Витя нечаянно задел рассохшуюся этажерку, та вошла в колебательный режим по всем степеням свободы… Но ни разглядывать, ни смущаться времени не нашлось: шагнув из полутьмы прихожей в темноватость комнаты (из пяти лампочек в бронзовой люстре горела одна), Валерия движением нежной тигрицы прильнула к Вите щека к щеке. Обалдев от неожиданности, Витя сделал невольное движение высвободиться, и она, откинув голову, потерянно спросила: "Я тебе совсем не нравлюсь?.." - "Нет, почему, очень нравишься, - забормотал Витя и в подтверждение своих слов приобнял ее за лопатки, лихорадочно ища выход: - Но мы вроде бы поесть собирались?.."
Витю бросило в жар от собственной бестактности, однако хозяйка дома отнеслась к его словам с юмористическим пониманием: "Я и забыла, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок!" Она принесла половинку батона, который нужно было разбивать молотком с риском получить осколочное ранение. "А масла нет?" - спросил Витя, видя, что она снова собирается к нему припасть. "Масла нет, кажется, есть майонез", - со смехом ответила она и впилась в его губы страстным поцелуем - Вите не оставалось ничего другого, кроме как изобразить некое подобие ответной страсти.
Его рука на ее спине случайно задержалась на молнии, и Валерия доверительно шепнула: "Это расстегивается", - пришлось и впрямь расстегнуть. Ну а если ты сказал "а"… Витя, однако, остановился где-то на "пэ", а "эр" произнесла уже она, припав на колени и взявшись за ремень его брюк.
Разумеется, Витя был смущен ужасно. Но, стало быть, между продвинутыми личностями так и положено - это вам не бебельские танцы, на которых девушка имела право пригласить парня всего один-два раза за вечер - на "белый" танец. Да и то после второго раза пойдут пересуды. Значит, до какой же степени Валерия ему доверяла, если не побоялась сама стать перед ним на колени!..
Именно Доверие и стало царить в их с Валерией мире… Нет, все-таки в мире, а не в мирке. В этом мире даже ее охотно открываемая (неохотно скрываемая) сутулая нагота служила знаком доверия к нему, Вите, знаком ее уверенности в том, что он не станет сравнивать ее ни с какими-нибудь Венерами, ни тем более с земными женщинами - и прежде всего с Аней. Во-первых, хотя и не в главных, в дезабилье, то есть без белья, Аня старалась показываться пореже, оставляя по себе отпечаток в духе еще одной Венеры; в-главных же - с Валерией у него было все Другое: у них с Валерией нагота служила лишь технологическим условием попадания на пиршество Доверия - бывают такие сверхчистые цеха. В этом сверхчистом царстве Витя не смел даже прикрутить обвисающие дверцы ее шкафа или высвободить стиснутого диваном Достоевского: раз она избрала для себя такую среду обитания, значит, так и нужно, Витя позволил себе лишь увенчать вилкой растрепанные концы электрического шнура от холодильника: обнаженная проволока под током - это чересчур даже для царства Доверия.
Это было царство торшерного полумрака, в котором наиболее отчетливо светились ее глаза и чернели впалые щеки и подглазья. Упавшие на лоб прядки напоминали о трещинах, и Витя ощущал греховность того, чем они только что занимались, ибо это было попыткой утилизировать тайну. Правда, Валерия и здесь уходила в какое-то одиночное плавание, а когда она садилась на постели, обхватив колени, как бы зябко кутаясь в собственные руки, тайна снова возвращалась к ней, и Витя, делая вид, что мерзнет, старался поскорее укрыться в ее черно-красный махровый халат с инквизиторским капюшоном на спине. Свою неискренность в этом пункте он стремился возместить утроенным чистосердечием во всем остальном: с ее появлением именно в мелочах прежде всего и стала выказывать себя прелесть бытия. Даже к Ане он теперь испытывал еще большую нежность. Тем более он и рассказывал о ней исключительно самое трогательное - хотя говорить о ней все же избегал-таки, избегал, Валерии всегда приходилось каким-нибудь тонким образом наводить его на эту тему…
Короче говоря, Ане его связь - да нет, не связь же, Другое - не причиняла никакого ущерба, а Витину жизнь наполняла неиссякаемой прелестью: прелестна была и древняя (на трех гардемаринов хватило бы) запущенность ее жилища, прелестен был и сравнительно чистый ее подъезд, прелестен был и троллейбус, который шел до ее дома, прелестна была и дорожка, ведущая к этому троллейбусу… Вот это, может быть, и есть главный признак чумы возможность наслаждаться прекрасным настроением, не прилагая труда?
То, что у него с Валерией не было общих знакомых (не считая Сашки Бабкина, вновь решительно утратившего к Вите всякий интерес), что он ничего не знал о ее прошлом, кроме каких-то оброненных с недомолвками мрачных картинок (ее чуть ли не ненавидела собственная мать, чуть ли не надругался над нею тот, кто был первой чистой ее любовью, и детство ее прошло под знаком какой-то грозной болезни, она и сейчас не переносит белого цвета и много чего еще), - все это лишь делало еще более глубокой и непроницаемой кроющуюся в ней тайну. Сам же он в своем доверии забывался, случалось, до такой степени, что начинал пересказывать какой-нибудь тривиальный конфликт у себя на работе и забывался тем чаще, чем неуклоннее он оказывался кругом правым. Разумеется, он чаще всего оказывался правым и у Ани, но Аня старалась лишь внушить ему, что он не хуже других, - в глазах же Валерии он был гораздо лучше.
С какого-то времени, однако, трагизм в ее настроении стал резко нарастать, она все чаще замыкалась в скорбном молчании и на попытку, скажем, погладить ее по руке могла ответить довольно чувствительным выламыванием пальцев, а на попытку развеселить ее - ледяной репликой: "Это шутка дурного тона". Или: "Не комментируй мои слова - иначе я начну комментировать твои". Угроза там, где достаточно просьбы, - вот что ошарашивало. В остальном же Витя вовсе не был уверен в своей тактичности.
И напрасно - именно из-за неуверенности в себе он и сделался жертвой женщины-вамп (не путать со стервой - стервы питаются чужими огорчениями, вампиры же - наиболее деликатесными сортами нежных чувств). Чтобы завлечь, они опутывают жертву невероятным пониманием, то есть лестью, а когда жертва подсядет, начинают пить кровь, в чем-то непрерывно изобличать. Когда Витя позволял себе кого-то осудить, это немедленно оказывалось деспотизмом или ханжеством, поскольку он и сам был виновен в том же самом - что было чистой правдой, ибо, если рассматривать человеческие грехи в достаточно мощный микроскоп, безгрешных в мире смертных не окажется вовсе. Витя не успел и оглянуться, как все их свидания свелись практически к тому, что он беспрерывно в чем-то оправдывался, даже в том, что изменяет своей фригидной жене.
Постоянно пребывать под судом - почему же он продолжал тянуть эту лямку? Немало народа впало в пасть чуме из-за того, что надеялись вернуть первое ощущение, радость первого, еще не разоблаченного обмана. Стоило Вите расстаться с Валерией на час, как все огорчения начинали ему казаться случайными и преходящими, а ничем не заработанная прелесть мира закономерной и прочной, когда уже давно все обстояло ровно наоборот.
К тому же Ленинград, как известно, был и остается маленьким городом. Как-то Аня поинтересовалась между прочим: "А с кем это ты вчера был в кино?" - "Да так, с работы", - пробормотал Витя, с отчаянием чувствуя, как приливает к лицу подлый жар. "Совсем не умеешь врать, бедняжка… Казалось, она действительно ему сочувствует. - У папы тоже постоянно были любовницы. - (Витя съежился от той простоты, с которой она произнесла это грубое слово, - и потом, что значит "тоже" - это у других любовницы, а у него Другое.) - И мама все время что-то пыталась вызнать, вела наводящие разговоры, думала, я не понимаю. А я и правда не понимала, считала: нужно стать такой, чтобы мужа к другим не тянуло, вот и все. Теперь-то я понимаю, что, живя рядом, можешь быть сколько угодно хорошей, но все равно не сможешь быть чужой, загадочной. А мужчин, вечных мальчишек, так легко морочить загадочностью…"
Аня была пугающе проницательна. "Но все-таки подумай, стоит ли эта загадочность того, чтобы вносить ложь в нашу жизнь. Подумай хорошенько". Она слегка пошла пятнами, но говорила так, словно он был болен какой-то опасной и вместе с тем противной болезнью вроде сифилиса. Однако думать тут было нечего - ясно, что не стоит. Да вот только у него было не поддающееся описанию Другое… Без которого исчезает и прелесть мира: можно порвать с Валерией, но как порвешь с троллейбусом, который вез к ней? С дорожкой, ведущей к троллейбусной остановке? С кинотеатром, в котором они смотрели высокоумный фестивальный фильм, - уже через полчаса начинаешь себя уважать, а Валерия отозвалась о нем как о служебной докуке. Как порвать с ее газетой, бьющей в глаза с каждого стенда?..
Правда, физически порвать с редакцией оказалось проще всего. В тот раз Валерия заметила его в окно со случайными попутчиками и спросила в своей новой манере: "Что это за зверьки с тобой были - один хорек, другой хомяк?" В Сашкином кабинете снова обмывали нового автора из народа - смущенного подполковника, довольно молодого, но с глубокими залысинами: тогда-то Витя и услышал впервые слово "Чечня" в каком-то военном контексте. "Со стрелковым оружием против профессиональных охотников", - смущенно повторял подполковник, радуясь, однако, тому, что он так хорошо все понимает. Вите было немножко обидно за его неуместную искренность: они неплохие ребята, хотелось ему шепнуть в лопоухое, как у Сашки, ухо подполковника, но для них любой подвиг или любая трагедия не более чем повод ошарашить читателей. Причем плохими новостями ошарашить легче. Конечно, Витя думал не такими словами, но что-то предостерегающее он, может, и шепнул бы, когда в околостольной толкучке постарался подобраться поближе к герою дня. Но вместо этого услышал сам, как Валерия вполголоса говорит в облюбованное им ухо: "Вы очень настоящий. Вы единственный здесь настоящий".
Похолодев прежде всего от страха, что она его заметит, Витя только что не по-пластунски добрался до двери. Больше Валерии он не звонил. Она ему тоже. Но троллейбус, который к ней вез, дорожка к этому троллейбусу, тротуар, ведущий к дорожке, отзывались болью и через месяц, и через год…
Незарастающий нерв дотянулся даже до идиллического Друскининкая сердце каждый раз сжималось, когда он проходил мимо телефонного узла, откуда украдкой (в украденное время, на украденные деньги) он звонил Валерии. И вместе с холодным пожатием тоски ощущал жарок стыда: Валерия, однажды позвонив ему из Ялты, тут же попросила его перезвонить, а то очень дорого, и Витя отнесся к этому с пониманием. Но когда чуть ли не через неделю она прочла на его лице сомнение, стоит ли ловить машину, чтобы проехать четыреста метров, она усмехнулась с недоброй проницательностью: "Денежки жалеешь? А я вот ничего не умею жалеть…" Это прозвучало трагически. А как же в Ялте, Витя едва успел погасить бессовестный вопрос. Стыд за друзей у Вити немедленно переходил в стыд за свою придирчивость: судить можно лишь самого себя - лишь свои обстоятельства тебе доподлинно известны.
Кстати сказать, за пойманные ею машины платил всегда он, но о таком совсем уж стыдно помнить. А вот о том, как встречи с ней когда-то снимали почти любую душевную тяжесть (не знал он, что такое настоящая тяжесть!), об этом помнилось само, и в минуты упадка ему требовалось серьезное усилие, чтобы не позвонить ей.
Правда, никогда не отклоняются от целесообразности только аллигаторы…
Вите и всегда-то казались немного странными славословия Рынку в устах тех, кому нечего продавать: из всего того, что ему доводилось проектировать, в продажу годились разве что экзотические замкби для богатых оригиналов чтобы, как верный конь абрека, реагировали на специальный свист, на специальный стук… Заказы на замки поступали из дверной фирмы, где менеджерствовал старший сын, а свободного времени на работе теперь было сколько угодно, ибо для массовых увольнений у дирекции не было средств заплатить выходное пособие, да без людей, глядишь, еще и отобрали бы помещения, сдаваемые в аренду созвездию фирмочек, торгующих по-настоящему нужными вещами: водкой, сигаретами, стиральным порошком, семенами растеньиц, тут же и рассаженных в мириадах горшочков…
Замочных денег с иррегулярными зарплатами на скромную жизнь с горем пополам хватало, но что до телефонных переговоров с Тель-Авивом - тут уж нужно было либо звонить, либо есть и одеваться. Они звонили. Чтобы снова и снова удостовериться, что Юрка все-таки существует, хотя и живет в невообразимом Тель-Авиве на территории невообразимой военной базы, носит невообразимую форму НАТО и является первым учеником в невообразимом иврите: чтобы убедиться, что это не сон, необходимо было каким-нибудь чудом навестить Юрку в этой цитадели сионизма.
Чудо отыскалось, так сказать, под ногой: риэлторская фирма "Уют" за десятину общей суммы была готова сдать Витину с Аней квартиру порядочному иностранцу. Первым иностранцем оказался выбритый до голубиной сизости армянин, который попытался сбить цену на том основании, что в квартире нет евростандарта, а старой мебелью он брезгует - это о мебели гардемаринов и кадетов! Финн, чьи плоско прилизанные морковные пряди непостижимым образом вскипали пышными кольцами, пройдя сквозь резиновое кольцо на затылке, оскорбить Аню уже не мог, так как выговаривал по-русски, как бы немножко сморкаясь на носовых звуках, лишь "хна свихнаания": переговоры с ним заключались в том, что каждая сторона писала на листочке желательную сумму, зачеркивая предыдущую. Витя с Аней, по общему мнению, продешевили - зато стабильно, ибо финн со своим предприятием намеревался осесть в Петербурге на несколько лет.
На однокомнатную хрущевскую квартирку у истока непрестижной Будапештской финских денег хватало с лихвой, составлявшей примерно семь долларов в день. Семь долларов, семь долларов, повторял Витя, втискиваясь в автобус у метро "Электросила", семь долларов, напоминал он Ане, когда та брезгливо отдергивала руку от стола, на котором вспыхивали стихийные тараканьи бега. Интересно - чужие тараканы кажутся противнее, вслух размышляла Аня, посыпая тараканьими ядами бесчисленные щели. Только привыкнешь к одним тараканам, как уже надо привыкать к новым, сетовала она, когда очередную их квартирку "Уют" перепродавал вместе с Аней и Витей все новым и новым владельцам, а их переводил то на Бухарестскую, то на Пражскую, то на Софийскую, то на Фучика, то на Салова с видом на Ново-Волковское кладбище, - к третьему разу они насобачились укладываться в клетчатые спекулянтские сумки, а затем раскладываться и привыкать за какие-нибудь полчаса. "Кочевая культура", - вслух размышляла Аня. "Семь долларов, напоминал Витя. - Еще три-четыре переезда - и мы поедем к Юрке как белые люди". - "Не люблю я это выражение. Это хоть и шутка, но все равно расистская".
Но поскольку Витя не видел своими глазами, то не мог и вообразить тот мир, в котором Юрка вел жизнь Мартина Идена: днем учился, а через ночь шмербил, то есть, препоясавшись настоящим парабеллумом, охранял от арабских террористов социально дефективных подростков. После невообразимой бессонной ночи в соседстве с дефективными Юрка перебирался в невообразимый университет слушать лекции на невообразимом иврите, затем в библиотеке с полчала кемарил на собственном бицепсе, укрывшись за пачкой-другой книг - в основном на английском, а потом брался штудировать эти самые книги.
Поступить в университет (среди пяти процентов лучших) и удержаться в нем всего через полгода пребывания в Стране считалось делом невозможным, а вот Юрка сумел. И сдавал экзамены лучше всех русскоязычных на своем курсе. Таким сыном можно было гордиться - Витя и гордился. И ужасно скучал - на какое-то время становилось легче, когда в промытом и радушном ломтике заграницы - офисе "Western Union" - переведешь Юрке сотню-полторы квартирных долларов за вычетом солидного - солидная же организация! - процента за пересылку.
Юрка тоже страдал от одиночества, хотя по телефону голос у него был бодрый. Теперь он уверял, что не эмигрировал, а только поехал учиться за границу, как в былые времена дворяне слушали лекции в каком-нибудь Геттингене. Баллов у него хватало, чтобы пойти даже на экономику, но ее он опасался из-за своего азартного нрава: вдруг увлекусь зашибанием бабок, и науке конец. Химию теперь он бросил, а прикололся к социологии: он хочет понять, как и почему живут люди. Но каникул тем не менее ждал с нетерпением солдата, считающего дни до дембеля.
Пулково-международное держится общепитовской стекляшкой, а у самого на шашечном табло скромно посвечивают "Amsterdam", "London", "Tel-Aviv"…
С сумкой через плечо, статный, загорелый, в зеленой футболке и защитных шортах, Юрка вылетел из таможенного закоулка в сиянии благородной счастливой юности. Он так светился, что не сразу и разглядишь в его левом ухе поблескивающую сережку белого металла в форме миниатюрной гранаты-лимонки эмблема левого интеллектуала. Скинул сумку и повис у Вити на шее, обхватив его ногами, - как в самом раннем детстве встречал его с работы. И Витя крепкий еще мужик - устоял. Хотя, когда Юрка дома стащил с себя свою тишотку, Витя с Аней ахнули: Юрка с его торсом вполне смотрелся бы на обложке мужского журнала в качестве образцового японского атлета, оказывается, ко всему прочему он еще и ходил в спортзал качаться.
- Ну, я теперь оттянусь, я заслужил! - радостно повторял Юрка среди раскиданных молодежных шмоток с серебристым плеером во главе, и это тоже несло в себе чумные палочки - представление, что если ты очень долго был умным и целеустремленным, то этим выслужил право побыть дураком и шалопаем.