Хос Д. Кодуэлл,
декан мужского отделения
В окошечке почты я наменял четвертаков на целую пятерку и, плотно прикрыв за собой стеклянную дверь кабинки, сел на стул и расставил монеты столбиками по четыре штуки на телефонной стойке, на которой некий (или некая) Дж. Л. некогда дерзнул (дерзнула) вырезать свои инициалы. Я сразу же подумал о том, как его (или ее) наказали бы за это в случае поимки.
Я заранее готовился к самому худшему и уже обливался потом - точь-в-точь как на допросе у Кодуэлла. Набрав номер справочной междугородней связи, я поинтересовался номером доктора Хаттона в Шейкер-Хайтс. "Доктора Тайлера Хаттона?" - уточнила телефонистка. Мне сообщили два номера - служебный и домашний. Прикинув, что время сейчас дневное, и пребывая в убеждении, что Оливия уже мертва, я решил позвонить в офис. Расчет мой заключался в том, что из-за несчастья в семье доктор Хаттон не вышел на работу, трубку снимет его секретарша или дежурная сестра, а уж у нее-то я сумею исподволь выведать, что там у них на самом деле стряслось. Ни с отцом, ни с матерью Оливии мне говорить не хотелось из страха, что не один, так другая непременно заявит: "Ага, значит, это ты! Тот самый Марк, которого она упомянула в предсмертной записке!" После того как телефонистка соединила меня с офисом и я вставил сразу несколько четвертаков в прорезь автомата, мне удалось вымолвить:
- Алло! Это говорит друг Оливии… - И на этом слова у меня иссякли.
- Кабинет доктора Хаттона, - ответил мне женский голос на другом конце провода.
- Да, это мне известно, я хочу разузнать насчет Оливии…
- Кабинет доктора Хаттона, - повторил все тот же голос, и я повесил трубку.
Выйдя из корпуса, я направился по склону холма от главного двора к женским общежитиям, а затем вверх по лестнице к Доулэнд-холлу, в котором жила Оливия и возле которого я поджидал ее в "лассале" Элвина тем вечером, что стал для нее роковым. Я прошел в корпус и обнаружил, что на проходной дежурит не комендантша, а студентка. Предъявив студенческий билет, я попросил позвонить Оливии на этаж и передать, что к ней пришли. Я звонил в Доулэнд в четверг - после того, как Оливия во второй раз проманкировала лекцией по истории, - и тогда-то нарвался на ответ: "Она уехала домой". "А когда она вернется?" - переспросил тогда я, и та же самая фраза была повторена с леденящей окончательностью. На сей раз я пришел в общежитие, чтобы спросить об Оливии лично, но отшили меня точно так же.
- Она уехала насовсем? - спросил я.
Дежурная пожала плечами.
- С нею все в порядке, вы не знаете?
Дежурная взяла долгую паузу, размышляя над тем, что мне ответить, и в конце концов решила не отвечать вовсе.
Дело было 2 ноября, в пятницу. Меня уже пять дней как выписали из больницы, а еще через пару дней - в ближайший понедельник - должны были признать годным к мучительному восхождению в мансарду Найл-холла, однако чувствовал я себя сейчас хуже, чем после операции, когда делал первые неуверенные шаги в палате. Но к кому же обратиться за подтверждением того страшного факта, что Оливии нет в живых? И обратиться так, чтобы он (или она) не обвинили меня в том, что именно я и убил ее? Может быть, новость о самоубийстве в Уайнсбурге просочилась в газеты? Может быть, имеет смысл пойти в библиотеку и прошерстить подшивки кливлендских ежедневных изданий? Разумеется, в городской газете "Уайнсбургский орел" и в студенческой многотиражке "Сова" об этом не проронят ни слова. В здешнем кампусе можно покончить с собой двадцать раз подряд, но кастрированная газетенка про это не напишет. Чего ради меня вообще понесло в эту жалкую дыру? Почему я не сижу сейчас в городском парке Ньюарка вместе с пьяницами и бомжами, почему не уплетаю бутерброды в обществе закадычного дружка Спинелли, почему не играю на второй позиции в команде колледжа Трита, почему не слушаю лекции профессоров из Нью-Йорка? Если бы не мой отец, если бы не Флассер, если бы не Элвин, если бы не Оливия!..
Из Доулэнда я помчался обратно в Дженкинс, пробежал по коридору первого этажа до приемной декана Кодуэлла и осведомился у секретарши, можно ли попасть к нему на прием. Секретарша, указав на кресло, предложила мне подождать: декан принимает кого-то из студентов. Студентом этим оказался Берт Флассер, которого я не видел с тех самых пор, как съехал из комнаты на четверых. Из-за чего, интересно, его вызвали к декану? Или, пожалуй, интересно, почему его не вызывают сюда каждый день? Он ведь все время с кем-нибудь конфликтует. Вернее, он все время конфликтует буквально со всеми. Провоцирует людей, подзуживает и сам же осаживает. Как вынести такое, если это происходит круглыми сутками и повторяется изо дня в день? И кто, кроме Флассера, добровольно избрал бы роль всех дразнящего, ехидничающего на каждом шагу и, разумеется, всеми презираемого, воистину отвратительного изгоя? И в каком другом месте, кроме Уайнсбурга, могло бы процветать столь омерзительное чудовище, только упивающееся тем, что проклятия так и сыплются ему на голову? Меж тем здесь, в этом мире праведников, анафема стала для Флассера родной стихией, в отличие от меня!
Не обращая внимания на секретаршу, Флассер радостно бросил мне на выходе:
- Блёв - это круто! - И уже у самой двери в коридор он повернулся ко мне и угрожающе прошипел: - "Всей вашей подлой шайке я отмщу!"
Секретарша, сделав вид, будто ничего не расслышала, поднялась с места, чтобы проводить меня к декану. Постучав в дверь кабинета, она сказала:
- К вам мистер Месснер!
Декан вышел из-за стола, чтобы пожать мне руку. Запах рвоты давным-давно успел выветриться из помещения. Так откуда же узнал о ней Флассер? Неужели все об этом знают? Неужели секретарша декана сочла своим долгом сообщить об этом всем и каждому? Не колледж, а сборище сплетников и ханжей! О господи, как же я ненавижу его!
- Выглядишь ты хорошо, Марк. - Декан смерил меня оценивающим взглядом. - Похудел на пару фунтов, а в остальном хорошо.
- Декан Кодуэлл, я не знаю больше никого, к кому мог бы обратиться с очень важным для меня вопросом. А вырвало меня здесь против моей воли. Я не нарочно. Да вы это и сами знаете.
- Ты заболел, и тебя вытошнило. И на этом поставим точку. Сейчас ты на пути к выздоровлению и вот-вот поправишься окончательно. Так чем я могу тебе помочь?
- Я здесь из-за одной студентки, - начал я. - Мы с ней вместе слушали лекции по истории. А сейчас ее нет. Когда я в прошлый раз сказал вам, что один раз ходил на свидание, то имел в виду именно ее. Оливию Хаттон. А теперь она исчезла. И никто не хочет объяснить мне, куда она пропала и почему. А мне бы хотелось знать, что с нею все-таки произошло. Я опасаюсь, что случилось страшное. И опасаюсь, - добавил я, - что это может быть связано со мною.
Вот чего нельзя было говорить ни в коем случае, подумал я тут же. Тебя вышвырнут отсюда за доведение до самоубийства. Могут даже заявить в полицию. Вот и на того (или на ту?) Дж. Л. наверняка заявили в полицию.
В кармане у меня лежало письмо декана с поздравлениями "блудному сыну". Я ведь всего полчаса назад получил его. Строго говоря, именно это письмо с предложением любой помощи и побудило меня обратиться к декану. Вот в какую идиотскую ловушку я угодил!
- А что, собственно говоря, возбуждает в тебе такие опасения? - поинтересовался декан.
- У нас с ней было свидание.
- А не произошло ли на этом свидании чего-то такого, о чем ты не хочешь мне рассказывать?
- Нет, сэр.
Вежливо-доброжелательное письмо - и я полетел на него, как муха на мед. Блокировка - один из самых зрелищных элементов игры, причем не только в бейсболе, но и в других видах спорта. Я уже замолвил словечко за тебя в разговоре с тренером Порцлайном, и ему не терпится увидеться с тобой… А на самом деле это как раз Кодуэллу не терпелось повидаться со мной - из-за Оливии. Попал как кур во щи!
- Декан, - поправил он все тем же доброжелательным тоном. - Я для тебя декан. Так будет лучше.
- Нет, декан. Не произошло ничего, о чем мне не хотелось бы вам рассказывать.
- Ты уверен?
- На все сто процентов! - И буквально в то же мгновение я представил себе текст предсмертной записки, изобличающей меня без каких бы то ни было шансов на оправдание: "У нас с Марком Месснером был сексуальный контакт, после чего он бросил меня, посчитав шлюхой. И лучше мне умереть, чем жить опозоренной".
- А ты, Марк, не сделал этой юной даме ребенка?
- Что? Нет! Ни в коем случае!
- Ты уверен?
- На все сто процентов!
- То есть, насколько тебе известно, беременна она не была.
- Не была!
- И ты говоришь мне правду?
- Правду!
- И ты ведь не изнасиловал ее, правда? Ты ведь не изнасиловал Оливию Хаттон?
- Нет, сэр. Что вы!
- А она разве не навещала тебя в больнице?
- Навещала.
- А вот кое-кто из служащих больницы утверждает, будто во время визита Оливии в твою палату произошло нечто непотребное. Человек, о котором идет речь, видел это собственными глазами и внес соответствующую запись в книгу дежурств. А ты утверждаешь, что ее не насиловал.
- Да что вы, декан, мне же только что удалили аппендикс!
- Это не ответ.
- Я в жизни не прибегал к насилию, декан Кодуэлл. Не говоря уж о том, чтобы кого-то насиловать. Да и зачем мне это?
- Да и зачем тебе это… А можно уточнить, что ты этим хочешь сказать?
- Нет-нет, сэр, вы не поняли. Вернее, не так поняли. Декан Кодуэлл, это очень трудный для меня разговор. И я имею полное право полагать, что все, что произошло или могло произойти за закрытой дверью в больничной палате между Оливией и мной, касается только нас двоих.
- Может, имеешь, а может, и нет. Но, думаю, даже если это касалось лишь вас двоих, то в свете открывшихся обстоятельств это может касаться и кое-кого еще, не правда ли? Мне кажется, тебе нечего возразить. Ведь именно поэтому ты и пришел ко мне.
- Почему это - поэтому?
- Потому что Оливии с нами больше нет.
- А где она?
- У нее, Марк, случился нервный срыв. Ее увезла карета скорой помощи.
Выходит ее, мою сногсшибательную подругу, положили на носилки и увезли? Такую умницу, такую красавицу, такую очаровательную насмешницу? Нервный срыв - это ведь едва ли не хуже, чем самоубийство! Главную интеллектуалку во всем колледже увозят в карете скорой помощи из-за нервного срыва, а вся остальная здешняя публика жива-здорова и не нарадуется проповедям захолустных вероучителей! Что за вздор?
- Строго говоря, я не вполне понимаю, что такое нервный срыв, - честно признался я Колуэллу.
- Это когда ты полностью теряешь контроль над собой. Когда все вокруг становится для тебя непосильным испытанием и ты уходишь в себя. Даже не уходишь, а проваливаешься, причем в буквальном смысле слова. Не владеешь своими чувствами, как ребенок, и тебя приходится госпитализировать, чтобы заботиться о тебе как о ребенке, пока ты не поправишься. Если тебе суждено поправиться. Приняв в колледж Оливию Хаттон, мы пошли на риск. Нам была известна история ее болезни. Мы знали о том, что она прошла курс лечения электрошоком и что, как это ни прискорбно, у нее случаются рецидивы. Однако ее отец - известный кливлендский хирург и именитый выпускник нашего колледжа, и не удовлетворить его просьбу мы просто-напросто не могли. Добром это, увы, не кончилось. Ни для доктора Хаттона, ни для нашего колледжа, а главное, для Оливии.
- Но теперь-то с ней все в порядке? - Задавая этот вопрос, я чувствовал, что сам вот-вот утрачу контроль над собой. Пожалуйста, мысленно взмолился я, ну пожалуйста, декан Кодуэлл, давайте просто поговорим об Оливии, отбросив все эти "электрошоки" и "рецидивы"! И тут до меня внезапно дошло, что он именно так и поступает.
- Как я тебе уже сказал, у нее случился нервный срыв. И нет, с ней не все в порядке. Оливия беременна. Несмотря на ее печальную предысторию, у кого-то хватило бесчувствия обойтись с ней подобным образом.
- О господи! - выдохнул я. - И где же она сейчас?
- В психиатрической лечебнице.
- Но не может быть, чтобы она вдобавок оказалась беременна!
- Не только может быть, но так оно и есть на самом деле. Совершенно беспомощная молодая женщина, глубоко несчастное существо, человек с серьезнейшими психическими и эмоциональными проблемами, наконец, неопытная девушка, неспособная дать надлежащий отпор подстерегающим ее опасностям и соблазнам. И вот какой-то негодяй этим воспользовался. Негодяй, с которого, поверь, будет спрошено сполна!
- Но это не я!
- Знаешь, Марк, то, как ты вел себя в больничной палате, позволяет прийти к прямо противоположному выводу.
- Мне все равно, к какому выводу это позволяет вам прийти, сэр. Меня не смогут обвинить за отсутствием доказательств. И, сэр, я вновь категорически протестую против того, в каком свете вы меня выставляете. Вы искажаете мотивы моих действий и сами действия. Я не спал с Оливией! - Мучительно покраснев, я добавил: - Я вообще ни с кем еще не спал. Ни одна женщина на земле не могла бы от меня забеременеть. Это исключено физически!
- С учетом всего, что нам известно, в это тоже как-то не верится, - возразил декан.
- Да пошел ты на хер! - Да, в порыве слепой ярости я - уже второй раз за время жизни в кампусе - не нашел более достойного возражения неприятному собеседнику. Но ведь нельзя же было судить меня в отсутствие улик? Мне это окончательно опротивело.
Декан поднялся с места, но, в отличие от Элвина, не для того, чтобы ударить меня, но чтобы предстать передо мной во всем своем официальном величии. Его лицо оставалось совершенно неподвижным, только глаза бегали, осматривая меня с ног до головы так, словно сама моя внешность свидетельствовала о моральном уродстве.
Я покинул кабинет декана и тут же принялся ждать приказа об отчислении. Я не мог поверить в беременность Оливии, точно так же как не мог поверить в то, что она отсосала у Котлера или кого-нибудь другого в Уайнсбурге - кого угодно, кроме меня! Но забеременела она или нет - забеременела, ничего не сказав мне; забеременела за какие-то сутки; забеременела, не исключено, еще до приезда в Уайнсбург; забеременела (как ни абсурдно это звучит) от Святого Духа, как Дева Мария, - сам я погрузился в трясину здешних ханжеских нравов, в трясину собственной правильности, и без того превратившей мою жизнь в сущий кошмар, той самой правильности, которая (как я с чрезмерной готовностью поспешил предположить) и свела с ума Оливию. И дело тут, мама, вовсе не в твоем воспитании - дело в запретах и условностях нашего времени. Поглядите только на меня по приезде в этот чертов колледж, поглядите на меня, настолько закомплексованного, что я проникся недоверием к девушке, которая всего-навсего сделала мне минет!
Моя комната. Моя комната, мой дом, мой скит, моя крошечная уайнсбургская гавань - когда я поднялся сюда в пятницу (а восхождение по семи лестничным маршам оказалось куда более мучительным, чем я мог бы предположить заранее), то застал здесь полный разгром. Простыни, одеяла и подушки были разбросаны; вещи сорваны с вешалок, выметены с полок (дверцы так и остались раскрыты настежь) и раскиданы по полу и голому матрасу. Нижние сорочки, трусы, подштанники, носки и носовые платки валялись вперемешку с рубашками и брюками; причем все, что можно, было вывернуто наизнанку, а остальное - скомкано. В углу под окном мне на глаза попалась целая куча мусора; яблочные огрызки, банановая кожура, бутылки из-под колы, обертки от крекеров, конфетные фантики, баночки из-под мармелада, недоеденные бутерброды и просто хлебные корки, измазанные чем-то, что на первый взгляд показалось мне экскрементами, но, к счастью, было всего лишь ореховым маслом. Из глубины мусорной кучи вынырнула мышь, шмыгнула под кровать и исчезла. За ней вторая. За второй - третья.
Оливия. В ярости на меня и мою маму Оливия ворвалась сюда, надругалась над моей комнатой и только потом решилась на новую попытку самоубийства. Особенно ужаснулся я при мысли, что, ослепленная бешенством, она вполне могла завершить разгром вскрытием себе вен прямо здесь - у меня на кровати.
Пахло тухлятиной и еще чем-то, чего я не смог сразу идентифицировать, хотя этот запах по силе ничуть не уступал гнилостному. Не смог, потому что увиденное и наконец опознанное (и осознанное) буквально потрясло меня. Прямо у меня под ногами валялся один-единственный вывернутый наизнанку носок. Я подобрал его и поднес к самому носу. Слипшийся в ком, он вонял не потом, а засохшей спермой. Я принялся поднимать с пола и подносить к носу другие разбросанные предметы, и все они пахли точно так же. Все в комнате просто купалось в сперме. Стодолларовая фирменная экипировка, приобретенная мною в отделе молодежной моды ньюаркского универмага, уцелела только потому, что именно в ней я и отправился неделю назад в профилакторий с острым приступом аппендицита.
Пока я лежал в больнице, кто-то, заселившись ко мне в комнату, круглыми сутками мастурбировал, поочередно кончая в принадлежащие мне носильные вещи. И, разумеется, это никакая не Оливия! Это Флассер. Это не мог быть никто другой, кроме Флассера. Всей вашей подлой шайке я отмщу. Вот и эта вакханалия самоудовлетворения была адресованным персонально мне возмездием.
И вдруг я начал задыхаться - и от запаха, и от шока. Я вышел в пустой коридор и громко спросил у него, что за обиду ухитрился нанести Бертраму Флассеру, если она спровоцировала его на беспримерную по тошнотворности расправу над моими жалкими пожитками. Тщетно попытался я понять, что за радость могло принести ему методичное осквернение и символическое уничтожение моих вещей. Кодуэлл с одной стороны и Флассер с другой; мама с одной стороны и отец с другой; прелестная Оливия с одной стороны и Оливия сломленная с другой. А посредине всего этого я, и защититься мне нечем, кроме бессильного "да пошли вы все на хер!".
Сонни Котлер, приехавший ко мне на машине и по моему приглашению поднявшийся в мансарду полюбоваться разгромом, сразу же объяснил мне, в чем дело. Буквально с порога, на котором он застыл, не желая заходить в комнату.
- Он влюблен в тебя, Марк. Это знаки его любви.
- И эта мерзость тоже?
- Эта мерзость - в первую очередь. Наш уайнсбургский Джон Бэрримор не на шутку увлекся.
- Так это правда? Флассер "голубой"?
- Голубее голубя, чтобы не сказать петуха. Поглядел бы ты на него в шелковых панталончиках в шеридановской "Школе злословия"! На подмостках Флассер великолепен: отличная мимика, блистательная подача реприз. А сойдя со сцены, превращается в самое настоящее чудовище. В горгулью. Есть, Марк, знаешь ли, живые горгульи, и тебя угораздило столкнуться с одной из них.
- Но это же не любовь! Это же смехотворно!
- Многое в любви смехотворно, - объяснил мне Котлер. - Влюбленный демонстрирует тебе, какая у него замечательная потенция.