Пьяные рожи Тимура и его дружков – это было первое, что он увидел. Железные обручи, стягивавшие душу Петрушкина все эти дни, не выдержали и лопнули. Петрушкин заплакал. Он положил фотоаппарат на стол и прикрыл глаза рукой.
Бесчетнов взял камеру. Гранкин стоял у него за спиной. В аппарате было отснято меньше тридцати кадров. Бесчетнов перелистал так, чтобы попасть в самое начало. Вот верблюд. Вот перевал – тот, с которого Петрушкин позвонил матери в последний раз. "дорогой гость, счастливого тебе пути!" – прочитал про себя Бесчетнов плакат, возле которого стоял на фотографии Алексей Петрушкин.
Он перелистнул еще и сердце его замерло – это были фотографии, сделанные уже на той самой стоянке, где Петрушкины встретили свою смерть. Только на снимках они все были еще живы. Вот Петрушкин рубит дрова. Данил с огурцом. Алина стоит возле машины, а из окна выглядывает Аким и смеется.
Потом было пять черных кадров. Гранкин и Бесчетнов переглянулись.
– Это, видимо, момент убийства. Фотоаппарат был у погибшего на ремне в чехле… – сказал Гранкин. – Когда он упал, аппарат сработал под его весом.
Бесчетнов перелистнул – на экранчике было лицо Кулика. Лицо как лицо. То, что он сколько-то минут назад убил четверых человек, никак не отразилось на этом лице.
– Я его спросил – зачем?… – сказал Гранкин.
– И что он? – спросил Петрушкин-старший, уже справившийся со слезами.
– Говорит – хотел красиво пожить… – ответил Гранкин. – Мол, почему одним все, а другим – ничего…
– Вот эту машину Алеша сам перегнал с дальнего востока… – заговорил Петрушкин. – Он рассказывал, что часть маршрута надо было проехать на железнодорожной платформе. Когда машину ставили на платформу, Алеша увидел, что бывалые водители-перегонщики насыпают на платформу щебенку с насыпи. Он говорит: "Зачем?". А они ему отвечают: "Увидишь". Поехали. И попали под обстрел! Вдоль железной дороги то и дело появлялись какие-то пацаны и даже мужики, которые швыряли камни по машинам! А перегонщики отбивались этой самой щебенкой. Алексей потом понять не мог – откуда и сколько же накопилось в людях ненависти к тем, у кого жизнь хоть чуток лучше?! И ведь миллионеры-то машины не гоняют… друг на друге люди злобу вымещают…
– Злости – да, много. Но про то, что друг на друге – не соглашусь… – сказал Гранкин. – не равняйте себя с Куликом и его с собой. Зверушка он. Зверушка… Это юное поколение все такое. Это раньше было: ты им слово, а они тебе десять. А теперь: ты им слово, а они тебя – ножом.
Все замолчали. Петрушкин вернулся к началу съемки и смотрел фотографии с Алексеем, Алиной и детьми снова и снова, будто надеялся что-то еще в них разглядеть.
– А можно мне их скачать? – спросил он.
– Да чего ж… – кивнул Гранкин. Пока он перебрасывал снимки на петрушкинскую флэшку, Петрушкин снова придвинул к себе папку с допросом Тимура.
– А что это? – вдруг удивленно спросил он.
– Что? – оторвался от компьютера Гранкин.
– А вот… – сказал Петрушкин. – "Явка с повинной". Как это – с повинной?
– Мы всегда так делаем… – пожал плечами Гранкин, не больно-то и понявший смысл вопроса.
– Как я понимаю, явка с повинной – это когда преступник маялся, маялся, а потом пришел и во всем сознался. А вы же Кулика сами нашли, из постели вытащили, допрашивали, и только потом он рассказал, что и как было. Какая же это явка?! – лицо Петрушкина покраснело, глаза зло блестели.
– С явкой его легче колоть, Николай Палыч… – примирительно ответил Гранкин. – Посулишь ему скидку, он и клюнет. А в суде эта явка роли не сыграет – больше десятки ему никак не дадут, но и меньше – тоже.
– Но это все равно дело принципа… – сказал Петрушкин. – С явкой получается – совесть у него есть, раскаивается он, шевельнулось что-то в душе. Получается – он человек! А вы же сами говорите – он даже не понял, что совершил что-то страшное…
– Ну так-то да, не понял. Лыбится, сука… – тяжело произнес Гранкин.
– И что это за срок – десять лет? За четверых – что это за срок? За двоих детей, которым он головы прикладом разбивал… – вдруг сорвался Петрушкин.
– Николай Палыч, я же говорю – тут я ничего не могу поделать… – медленно и раздельно сказал Гранкин. – ничего. Вот если бы какой-то хмырь шестнадцати лет поймал бы дочку нашего президента и сделал бы ей чего – ну не знаю, не будем желать плохого – хоть синяк поставил – тут, думаю, наша Госдума быстро бы внесла изменения в УК. Но пока дочки президента в безопасности, Кулик тоже может спать спокойно. Народ звереет, а Уголовный кодекс мягчает, такое вот противоречие. Но это же не ко мне вопрос… и даже более – как бы не к вам это вопрос, господа журналисты…
Тут в дверь кто-то постучал.
– Да! – крикнул Гранкин, но дверь распахнулась еще до этого. На пороге стоял милиционер из местных.
– Сергей Аркадьич, пацана нашли! – прокричал он.
Петрушкин, вставший было со стула, начал медленно на него оседать…
Глава 20
Хоронили Петрушкиных в один день. В городе был ритуальный зал, там и стояли четыре гроба: большой – Петрушкина, поменьше – Алины, и между ними два детских – Данила и совсем крошечный – Акима. Бесчетнов сам плохо помнил, как все было, а как выдержали все Николай Петрушкин и его жена, вообще не мог представить. Казалось, что пришли тысячи людей, а может их и было тысячи. Цветы устилали асфальт ковром. Мужчины плакали, а женщины и вовсе ревели в голос.
Похоронили всех четверых в одной могиле, под одним крестом.
Поминки по Петрушкиным устроили в редакционной столовой. Бесчетнов не знал, кто так распорядился, но когда вошли и стали усаживаться, оказалось, что у каждой тарелки стоит по налитому доверху граненому стакану водки. Этот полный стакан доставил Бесчетнову тихую радость – он понимал, что меньше его сейчас не проймет.
Редактор, вытирая под очками глаза, сказал первое слово.
– Алексею Петрушкину хотелось жить в своей стране, работать, растить детей. Ему не хотелось верить, что дешевый автомобиль стал предметом риска в стране, которая наладила массовое производство люмпенов. Тех самых, которым нечего терять. А нам есть, что и кого терять! Нынче мы потеряли прекрасного товарища, а замечательная семья Петрушкиных потеряла сына, невестку и внуков! Вечная им память и царство небесное!
Пили так, словно хотели захлебнуться. Но водка в этот день действовала плохо. Бесчетнов видел Петрушкиных, мужа и жену, они сидели, держась за руки и, казалось Бесчетнову, не слыша ничего или слыша что-то свое.
Наташа, сидевшая рядом с Бесчетновым, тоже заметила это.
– Им бы уйти… – шепнула она Бесчетнову на ухо. – Как они это выдержат…
– Да кто знает, где им сейчас легче. Вот представь, каково им сейчас дома… – вполголоса ответил Бесчетнов. – Там-то вообще на стенку полезешь…
В конце, после разных речей, встал Николай Петрушкин.
– Спасибо всем. Спасибо нашим друзьям, спасибо Алешиным друзьям… – заговорил он. – Я увидел, как много людей любили нашего сына и его семью. Людей! Настоящих! Теперь у нас осталась только память о наших детях… – он начал кусать губы. Бесчетнов почуял, как слезами наполняются глаза. – Страшный удар нанес нам человек, названный именем нашего детского кумира… но я не хочу его смерти… он продукт нашего с вами общества. Включите телевизор! Ему сначала показали там красивую жизнь – рублевку-лайф и прочее, а в других фильмах и механизм действия – как всего этого достичь. И счастливая успешная семья стала для него олицетворением той жизни, которой у него, сына алкоголички, не было никогда. И вместе со спусковым крючком шестнадцатилетнее чудовище привело в действие механизм первобытного закона: хочешь – отними. Закона, по которому ценность четырех жизней приравнивается к старенькой иномарке. У Сергея Довлатова есть слова об этом (Петрушкин надел очки и вытащил из кармана листок) "… Меня смешит любая категорическая нравственная установка: человек добр, человек подл. Человек способен на все – дурное и хорошее. Мне грустно, что это так. Поэтому дай нам Бог стойкости и мужества. А еще лучше – обстоятельств времени и места, располагающих к добру…" вот так. Человек способен на все. Надо только располагать его к добру…
Этого Бесчетнов уже выдержать не мог – выбрался из-за стола покурить. В коридоре столовой собрались не только мужики и не только те, кто курил, – многие вышли передохнуть, перевести дух.
– Юра, все хочу тебя спросить… – подошел к Бесчетнову Ушаков. – Ты же видел этого мальчонку – он нормальный?
– Тимур-то? Ну не особо я его и видел… – сказал Бесчетнов. – Но чисто внешне – нормальный. Две руки, две ноги, голова одна, уши на месте, глаза на затылке нет. Если по этим признакам – человек как человек. Но это же формальные признаки…
Он помолчал.
– Я же, как узнал, кто убийца, не удержался, прихожу в дом Куликов… – заговорил он. – Встречает меня бабенка лет тридцати с чем-то, мамаша евойная. Я ей говорю: "Как же так, женщина, это кого же вы воспитали?". Ну может не этими словами, но примерно так.
– А она? – спросил Ушаков.
– А она вместо того, чтобы, например, заплакать, мне говорит: "А почему это одним все, а другим – ничего?!". И сынок те же слова на допросе говорил.
– Это кому – все? – удивился Ушаков.
– Да нам. Вот нам с тобой, Лехе, его жене. Она думает, мы здесь в шампанском купаемся и на золоте едим. И не она одна так думает. Может, ненавидит она олигархов, но до олигархов-то поди, дотянись. А Леха – вот он, под рукой оказался… – развел руками Бесчетнов.
– Ну, а ты? – спросил подошедший и прислушивавшийся к рассказу фотограф Трофимов.
– А я что? – пожал плечами Бесчетнов. – Я ей говорю: "Ты знаешь, какого года была у Лехи машина? Это утиль. Что с того, что она блестит?! Ты знаешь, какая у него была зарплата, и как он выкраивал из нее копейки, чтобы съездить куда-нибудь с детьми летом?".
– А она? – спросил Трофимов.
– А что она?.. – опустошенно вздохнул Бесчетнов. – Она вообще не понимала, о чем разговор. Она считает, что Тимурчик ее ни в чем не виноват, это вот мы все – кто ест чуток лучше и одевается чуток красивее – виноваты в том, что он такой. И заодно в том, что она такая. Я же в школу его ходил… Показывали мне видео, где он песенки поет и стишки рассказывает… Мне учительница читала его сочинение. Там столько правильных слов… Он, видать, знал, что надо говорить, чувствовал – есть такая порода. Пишет, что школу ему надо окончить, поступить в ПТУ, получить профессию водителя, будет работать на любой работе, "потому что деньги нужны сестренкам и маме". А на выпускном за девятый класс он сказал: "давайте жить так, чтобы нас запомнили"…
– Ну теперь-то мы его не забудем… – угрюмо сказал Трофимов.
– Говорил Шукшин – "что с нами происходит?"!.. – сказала уже стоявшая некоторое время тут же Раиса Пуронина, массивная статная дама, с завивкой по моде восьмидесятых, ветеран редакции, проработавшая в отделе писем всю свою жизнь.
– А ничего не происходит, Раиса Петровна, – сказал, поворачиваясь к ней, Бесчетнов. – все, что могло, уже произошло. Несколько лет назад беседовал я с тогдашним начальником краевого уголовного розыска о криминальной обстановке. Он говорит: "обстановка так себе, но еще ничего. Самое страшное начнется, когда на улицы выйдет поколение, зачатое на денатурате и стеклоочистителях"… вот оно и вышло… Ацетоновые детки… Помните, у нас в Юбилейном парке два деревенских парня сделали себе шалаш и по вечерам ловили девчонок, которые через парк шли домой? Трахали их и душили. А потом с их телефонов звонили их родным и друзьям и даже иногда давали им слушать, как девчонка хрипит, задыхаясь… Помните? А как два года назад парень в деревне расстрелял утром из ружья папу и маму, трупы затащил в кладовку, полы помыл и пошел в школу, помните? Его отец за что-то отругал, вот мальчик и "рассчитался".
– Да что в деревне! – захохотал Трофимов. – У нас вон в элитной школе (он назвал номер школы, и правда известной на весь край) "гимназистки румяные" пошли бить девчонку из другого класса – у нее, мол, роман с их одноклассником, а он им самим нужен! Разбили ей голову и сломали палец. По 16 лет мамзелям!
– Ну эти-то не на ацетоне замешаны, наверно, раз школа элитная… – сказала Пуронина.
– А у таких проблем одной причины не бывает… – пожал плечами Бесчетнов. – Сейчас идеология какая? Все можно и ни за что не стыдно. А чего натворишь – папа с мамой отмажут. Потому что им тоже все можно и ни за что не стыдно.
– Вот-вот, ельцинские времена, вседозволенность да демократия ваша! – вскипел оказавшийся тут же корреспондент Муравьев, седой, в годах, у которого временами во всем были виноваты коммунисты, а временами – демократы. Нынче, видать, была очередь демократов.
– Как будто при Ельцине все началось… – хмыкнул Ушаков.
– Вот именно. Нынешних пап и мам не при Ельцине воспитывали… – поддержал его Бесчетнов. – Нынешние папы и мамы в галстуках пионерских ходили, а многие еще и в комсомоле состояли. И что-то не прибавилось у них от этого совести.
– Не скажи! – возразил Муравьев. – В советские времена все равно лучше было.
– Ну, а что же после советской власти остался не народ, а кисель? – в сердцах спросил Бесчетнов. – Вот что хочешь с ним делай, в какую хочешь дырку имей!
– Так демократия все… – начал было Муравьев, но Бесчетнов перебил его:
– Вот при демократах как раз десятками тысяч народ на площадь выходил. А как кончилась демократия, так и голоса у всех недовольных осипли – и не слыхать никого. Стержня нет, веры нет – ни в Бога человек нынче не верит, ни в себя.
– Опять ты про свою религию! – вскинулся Муравьев. – Религия делает людей рабами.
– А чего же тогда при царе эти рабы то и дело восставали, а как стали свободными людьми, так при советской власти даже забастовок не было? – ехидно поинтересовался у него Бесчетнов. – не от религии освобождали людей большевики – от совести. И освободили. На нашу беду. На беду Лехи Петрушкина и его семьи. Совесть должна быть. Чтобы человек умел отличать добро от зла, чтобы делал добро, даже если не сильно хочется, и не делал зла, даже если его хочется сделать.
– Ого! – сказал Ушаков. – Эк ты заговорил…
– А где же еще, как не на поминках про такое поговорить? – спросил его Бесчетнов. – На поминках все по-честному: вот она смерть, вот она жизнь. Они умерли, а нам жить. Но как жить? Вот Леха и его семья, и вот Кулик. У всех по две ноги, по две руки, уши там, носы на нужном месте. Но Леха и его семья – люди, а Кулик…
– Кто? – спросил Ушаков. Стояла тишина.
– Никчёмыш… – нашел слово Бесчетнов. – Никчёмыш. Существо. А все, что сейчас происходит, – это восстание никчёмышей против людей. Это же в нашей газете писали про мамашу, которая напилась и после этого грудью кормила своего месячного младенца, после чего он и помер… И у нас же писали про мамашку, которая, чтобы ребенок не плакал, смачивала хлеб в спирту. И этот ребенок помер. А про семейку, которая, получив первое детское пособие, пропивала его так, что мама и папа померли – помните? Нормальные люди сейчас – как птица додо на Мадагаскаре. Она не умела летать и ее просто убивали палками – иногда для еды, а чаще просто так, для прикола. И нас скоро всех изведут. Для прикола.
– Эк ты завернул! – крякнул Ушаков. – Ну а что делать-то?
Бесчетнов грустно посмотрел на него.
– Лечить надо людей. Добром и лаской лечить, как малых детей или беспомощных стариков.
– Ишь ты… – сказал Ушаков. – Кто же будет лечить?
– Вот именно – некому. Поэтому ничем хорошим все это не кончится… – сказал Бесчетнов.
"Какой толк с моих речей? – подумал он. – Никому уже ничего не объяснишь".
Он почувствовал, что кто-то держит его за руку и оглянулся – Наташа смотрела на него синими грустными глазами. Глаза ее говорили ему то же самое: никому ничего не объяснишь. Он поцеловал ее в щеку и они пошли в зал.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
Игорь Шпагин проснулся от того, что на кухне гремели сковородки. Он уже давно, с тех пор, как в семье Шпагиных кончился мир, просыпался под грохот сковородок – жена Светлана так давала ему знать, что она уже встала и уже горбатится, чтобы ему, тунеядцу, было чего съесть на завтрак. Завтрак при этом у нее получался такой, что сковородками можно было и не греметь. Прежде, "до войны", когда семья была еще семьей, она тоже готовила завтрак, но тогда делала это тихо, и тот завтрак можно было есть.
Шпагин закрыл глаза и в который раз спросил себя – как же так вышло? Полтора десятка лет назад, когда они познакомились со Светланой, ничего не предвещало такого вот поворота.
Шпагин вспомнил тогдашнюю свою жизнь. На исходе восьмидесятых, когда они со Светланой познакомились, Игорь был, можно сказать, богат – держал видеосалоны и с этим незамысловатым бизнесом просто не знал, куда девать деньги: вход стоил рубль, а видик стоил тысячу. В день можно было собрать рублей пятьсот. Так что видик окупался за два дня, а все остальное была кристально чистая, как сельский самогон, прибыль. Да ведь и рубль тогда стоил денег! С этой его красивой жизни все у них со Светланой и началось. Игорь думал, что вот так это примерно и будет всегда, но потом времена сменились, а Игорь на хребте российского капитализма не удержался – слетел. Потом еще пару раз пытался начать все заново, но уже не получалось. Светлана все ждала, когда снова начнется белая полоса, а когда поняла, что никаких белых полос уже не будет, и надо радоваться серому, затосковала по тем временам, когда у них на все хватало денег и когда у них был свой постоянный столик в лучшем ресторане города.
Сейчас он работал экспедитором в фирме у своего товарища, который когда-то давно был в его видеосалоне кассиром. (К этой ухмылке судьбы Игорь относился спокойно и удивлялся, почему она так раздражает его жену). Светлана работала кассиром в банке, и эта работа – постоянный пересчет чужих денег – еще больше распаляла ее.
Жизнь дала трещину уже давно, но в последние месяцы эта трещина стала такой, что не перепрыгнуть, да и, признавался себе Игорь, перепрыгивать уже не хотелось. Из любого события Светлана делала скандал. Она контролировала его деньги, выясняла на работе размер зарплаты и премии, требовала приносить все чеки из магазинов и даже из бара, куда Игорь время от времени заходил с друзьями попить пива. Игорь понимал – проще принести, – и приносил. Домой ему хотелось все меньше. Он стал радоваться командировкам, но и в командировках происходило что-то не то. В последний раз, например, отказала кредитная карта. Игорь думал, что наверняка в этом деле не обошлось без Светланы – она терпеть не могла, когда он тратил деньги на себя, по ее мнению расходовать их можно было только на ее нужды. И это при том, что свою зарплату она оставляла себе полностью. "Что мое – мое, а твое – тоже мое!" – это был принцип ее семейной экономики.