- Я ходил слушать Сартра. Что за чудовище, друзья мои! Если б вы его видели! Я заметил, что он косит, и был в таком смятении, что упал на лестнице в амфитеатре.
- Надо было крепче держаться за перила, - проворчал Озорио.
Поэтесса Алда, пышногрудая дуреха, которая являлась на литературные вечера, когда ее выпроваживали из других мест или когда хотела с помощью Сантьяго Фариа повлиять на какого-нибудь издателя, не нашла в этом ничего остроумного: она пришла сюда с определенной целью и желала добиться ее как можно скорей. Забавные рассказы Арминдо Серры, как и надменно-снисходительный вид Озорио, раздражали ее, поэтому она бесцеремонно оборвала разговор:
- Прекратите паясничать. - И тут же, без всякого перехода, обратилась к Сантьяго Фариа: - Вы не могли бы достать мне переводы? Я совсем на мели.
- Сколько раз я тебе должен напоминать, Алда, что в издательствах сотрудничают постоянные переводчики?
- Но они сотрудничали там еще до того, как я родилась. - И вдруг, будто в припадке безумия, она вскочила, прокричала: - Любовь - это состояние души. Она не цель и не средство. А теперь посмотрим, как вы это переварите.
И удалилась, точно ураган, который неожиданно врывается в комнату, все переворачивает вверх дном и улетает, оставив после себя разрушение.
Лишь через несколько минут они пришли в себя. Серра раскрыл рот от изумления: "Да она совсем помешалась!" - и не испытывал ни малейшей охоты рассказывать, как прежде намеревался, о живописи Матье, о том, как Париж не знал, осуждать или приветствовать его рекламные афиши для "Эр Франс". Все понимали, что Озорио уже готов задать вопрос, которого ждал каждый, и что молчание для него как нельзя кстати, однако его опередил Релвас:
- А что вы скажете об этих фашистах от искусства?.. - и, не дожидаясь ответа, он поспешил уверить присутствующих, что ему по плечу любое геройство: - Подложить бы бомбу в здание Академии и покончить со всей их породой!
Заметив усмешку Озорио, которая недвусмысленно говорила о презрении к его отчаянному, но безрассудному порыву, Релвас умолк, углубившись в свои мысли, и продолжал кивать головой, точно марионетка, когда ее дергают за веревочку и она без конца соглашается с тем, что никому не известно и о чем никогда не скажет.
В голове у Озорио и в самом деле созрел план. Но он предпочитал, чтобы сначала высказались другие, хотя и не скрывал, что придает событиям большое значение. Озорио не пощадил даже Сантьяго Фариа, превозносимого собратьями по перу как образец гражданственности.
- А что предлагает наша славная столичная литература? Любопытно было бы послушать.
Сантьяго Фариа грыз трубку, в его светлых глазах сверкали искорки затаенного гнева, и казалось, сейчас он повторит одно из своих любимых изречений: "Всегда ненавидят тех, кто достиг того, чего мы сами хотели бы достичь" или "Когда человек приобретает известность, он становится врагом для своих друзей", - тем не менее он сказал с кажущейся доброжелательностью:
- Что я предлагаю? Почти ничего и почти все: твердость и благоразумие.
- Благоразумие? Этим меня каждый день пичкают за обедом. И знаешь почему? Чтобы я им пресытился.
Надоел этот Озорио со своим бессмысленным подстрекательством. Только Релвас, уже забывший о его оскорбительной усмешке, ликовал. Наконец настал черед Васко:
- А ты что думаешь?
Суровость Васко уважали. Даже Озорио, обращаясь к нему, сбавил тон, и Пауло Релвас приготовился слушать, опершись подбородком на руки.
- Я думаю, надо действовать.
- И у тебя есть какая-нибудь идея?
- В идеях, к тому же захватывающих, у нас недостатка не ощущается. Таков уж наш темперамент онанистов.
Васко понимал, что этой фразой захлопнул перед Озорио дверь. И вдруг отчетливо представил себе, что это не фраза, не пустые слова, что главное не в том, чтобы срочно найти противоядие от озлобленности Озорио. Просто он откровенно высказал свою точку зрения и хотел, чтобы эту его искренность поддержали, чтобы она пошла на пользу делу. Поэтому непонятное молчание Озорио, который вдруг поник, задело и разочаровало его.
Слышно было, как в зубах Релваса, решившего подкрепиться, хрустят косточки молодого петуха. По тому, как вилка его замерла в воздухе, Васко догадался, что журналист придумывает ход, чтобы всезнающий Озорио не обвинил его в глупом бахвальстве. Все еще держа вилку над останками петуха, с таинственным видом Релвас поведал о трех друзьях, которые скрываются в ожидании, когда можно будет перейти границу. А пограничная зона кишит агентами тайной полиции, перейти границу можно, лишь воспользовавшись эмиграцией крестьян.
- Обязательно нужен предлог? - удивился Сантьяго Фариа, взгляд его снова стал спокойным и прозрачным, словно вода в ручье, он не мог упустить случая придраться к Релвасу.
- Предлог лучше, чем ничего…
Крестьянам удавалось пересечь границу, ведь нищета успевает далеко уйти, прежде чем ее заметят, и в сети полиции попадали другие. Требовались деньги и смелый опытный проводник, который переправил бы друзей Релваса через границу вместе с крестьянами.
- Начнем, разумеется, с денег, - едко заметил журналист.
Это относилось к Васко и Малафайе, "капиталистам" кружка, а также к Сантьяго Фариа, у которого только что вышла в свет еще одна книга; правда, Релвас не осмелился нанести удар открыто; некоторое время Васко внимательно наблюдал за собеседниками, особенно за настороженным и насмешливым Озорио, и едва выскочка Релвас умолк, с надменным видом обратился к нему:
- Лучше начнем с проводника. Может быть, вы возьметесь?
- Я?! - изумленный Релвас, зажав вилку в руке, ударил себя в грудь. Что это за шутки?
- А почему бы нет? - подхватил Сантьяго Фариа, воспользовавшись замешательством Релваса. - Разве во время алжирской революции вы не выдавали себя за араба, чтобы спасти арестованного оасовцами друга?
Релвас прикрыл глаза, изображая поруганную невинность.
- Ну и что?
- Стало быть, вам будет не трудно сойти и за контрабандиста.
И между ними разгорелся ожесточенный спор, который обычно примирял противоречия. Все сидели молча, насупленные, о событиях в Академии изобразительных искусств никто больше не упоминал. Пришедший последним Азередо, приветливо потрепав Васко по плечу, поздоровался со всеми и не получил ответа.
- Черт побери, что за похоронные лица?! Кто-нибудь скончался? воскликнул он.
Озорио не забыл об этом разговоре. Уже совсем поздно, после ужина, он постучал в дверь квартиры Васко. В застланной ковром гостиной Васко сразу заметил, что перед ним другой Озорио. Вернее, он старался быть прежним, но тщетно. Робкий провинциал был напуган тем, что видел вокруг себя: портьерами, мебелью, скульптурами. Удивление, почти ужас отражался в его совиных глазах, и он потирал руки, чтобы скрыть, что они дрожат от смущения.
- Дай мне чего-нибудь выпить.
И лишь после двойной порции коньяку он решился снова, хоть и окольными путями, завести разговор о выборах в Академию, перемежая его бессвязными воспоминаниями об университетских годах или просто невнятным бормотанием. Замолкая, Озорио пристально разглядывал натюрморт над проигрывателем, и всякий раз, казалось, находил в нем новую экстравагантную деталь: горлышко бутылки походило на изогнутую свечу, кусок дыни словно пламенел на огненно-красном фоне, и его молчание, объяснявшееся то ли хитростью, то ли застенчивостью, становилось для Васко невыносимым. Уж лучше бы гость болтал чепуху, ругал его или пытался навязать свое мнение. Васко хотел было расшевелить Озорио.
- В прошлый раз ты спросил, как мы думаем сорвать провокации фашистов, которые могут иметь куда более опасные последствия, чем полагают иные простаки, а своего мнения не высказал. Что ты думаешь на этот счет?
Озорио уклонился от прямого ответа:
- Да, я не высказал своего мнения. Пока что проверяю настроение людей.
Немного погодя, удобно расположившись на диване, Озорио вдруг сказал:
- Знаешь, Васко, стоит только начать, потом не остановишься.
На что он намекал? На обстановку квартиры, на "преступное" буржуазное благополучие? На стремление к славе любой ценой? На вызывающее бесстыдство и равнодушие, которые стали для многих знаменем бунтарства? А ну его к черту! Пускай напивается, если он для этого пришел, если желает таким образом выразить свое презрение. Хотелось крикнуть: "Пей, Озорио! Пей!" Но тело Васко цепенело, точно наливаясь густым ядом, печальное чувство непонятной вины в который уже раз овладевало им. А Озорио все пил, продолжая изучать натюрморт. Он не решался признаться, что привело его сюда, не осмеливался довериться Васко. Вскоре он уже не мог подняться с дивана без посторонней помощи. Когда Мария Кристина вошла с чашкой крепкого кофе, Озорио, у которого слипались глаза, произнес:
- Я слишком много выпил, Васко. Как я только что сказал: стоит только начать, потом не остановишься.
На следующий день события стали развиваться с головокружительной быстротой. Дирекция Академии изобразительных искусств, срок полномочий которой истекал, заявила, что признает законными преемниками лишь избранных путем свободного голосования коллег, а не ставленников официальных властей, которых собираются навязать после политической проверки кандидатов. Был назначен день выборов, но полиция пригрозила запретить их, если обстановка в Академии изобразительных искусств останется неспокойной. Все понимали, что это значит, как и арест двух архитекторов, авторов манифеста, как и скопление отрядов вооруженной полиции неподалеку от мест студенческих митингов, как и анонимные предупреждения, присланные по почте наиболее активным художникам, передовые статьи в правительственных газетах, попытки привлечь на свою сторону общественное мнение - словом, был поставлен на ноги весь аппарат запугивания и репрессий; и все же именно в те дни они осознали, что живы и пробуждаются для борьбы, что еще способны проявить мужество, в которое накануне не верили. Живы и солидарны. Озлобление побежденных сменилось непринужденной общительностью, столица вновь стала городом, где люди смотрели в глаза друг другу, вкушая плоды радости и делясь ими, где бастовал общественный транспорт, мальчишки засыпали в трамваях и босые ноги ступали по траве запретного газона, стала городом Алберто, Полли, простых и честных людей.
У Малафайи состоялось экстренное заседание - и какое имело значение, что рядом с Озорио гордо восседала поэтесса Алда, что Гуалтер беспрестанно жевал сласти из запасов Сары, что Соуза Гомес все время подбегал к окну, восклицая: "Просто поразительно, Лиссабон все дальше уходит от Тежо!" и наслаждаясь видом на реку, освещенную фонарями бродячих лодок, мягким ароматом вечера, - а город и в самом деле расширялся и рос, наступая на ближние плоскогорья, - что неугомонный, как всегда, Зеферино всем наливал колареса, который он, любитель спиртного, обнаружил в баре Малафайи ("Для подкрепления сил, они нам очень скоро понадобятся") - и что Сара этим утром вывихнула ногу - надо же было такому случиться именно этим утром - и поэтому некстати вмешивалась в разговор: "Пойди присмотри за детьми, Карлос, я не могу и шага сделать. У Жоаны расходились нервы, поговори с ней, только не кричи на нее, ради бога, не кричи, слышишь?"; нога Сары лежала на подушках, ее окружали кошки и друзья, подающие ей то сигарету, то чайник для заварки, и Алда была вне себя от этого, разве ее бюст не должен затмить всех женщин Лиссабона? И какое значение имело их легкомыслие, весь этот спектакль и неумелые статисты, если Васко знал, если Озорио знал, если все они знали: пусть они утратили веру в себя и других, это лишь неверие заточенных в темницу, которое может поколебать даже пустяк. Поэтесса Алда бродила по комнате, наталкиваясь то на одного, то на другого: "Куда девалось это пойло, у меня во рту пересохло", зато Алберто привел с собой друзей, желая, чтобы они стали посредниками и связными между разрозненными кружками, он только ждал сигнала от Васко и, казалось, даже умолял о нем; на следующий день полиция обнаружила, что Академия изобразительных искусств занята художниками, она стала их оплотом, их правдой; лишь силой можно было изгнать оттуда художников, но тогда они оказались бы победителями; пикеты сменялись в строгом порядке, подчиняясь дисциплине, художники поддерживали друг в друге пламя энтузиазма, как в Ангре, Васко, как на репетициях пьесы в Ангре, город снова ожил, преисполнился чувства солидарности; лица людей озарило ликование, девушки приносили бутерброды и кофе художникам, которые не собирались уходить из Академии, пока не состоятся свободные выборы; Озорио сбивался с ног, Васко чувствовал себя партизаном, вернувшимся в строй; сначала с удивлением, а затем с радостью они поняли, что для единства у них гораздо больше причин, нежели для разногласий, и, наконец, фашистская полиция штурмовала Академию. Здание Академии было разгромлено, полотна изрезаны, статуи разбиты, мебель поломана, архивы уничтожены. Узнав о погроме, Алда публично разорвала рукопись своей последней книги.
- Она принесла бы куда больше пользы, если бы могла накормить грудью детей с проспекта Свободы, - заметил по этому поводу Арминдо Серра.
XIX
"Стоит только начать, потом не остановишься". Но он должен с этим покончить, должен освободиться. Не от Жасинты, не только от Жасинты и от комнаты Барбары, но и от подстерегающих вещей, которые в конце концов сжирают людей, от прикрытых штор, от полумрака, от своих перерастающих в привычки маленьких слабостей, едва заметных для постороннего; должен освободиться от того, что в нем разлагается. Теперь он не боялся возвращения домой, встречи с Марией Кристиной, бурной или холодной. Все это будет потом. Время бежало, проспект за окном шумел, призывая его, слышался то нарастающий, то стихающий гул уличного движения, отзвуки ненасытной жадности и усталости, и ему постепенно становилось ясно, что мысли его и воспоминания, соединяющие и вновь разделяющие, казалось бы, не связанные друг с другом события, все больше удаляются от Жасинты и Марии Кристины, хотя он должен был порвать с одной из них или с обеими сразу, чтобы найти Васко, который, возможно, никогда не существовал или существовал лишь благодаря его решимости создать такого Васко. Слишком поздно он пришел к этому ("Иногда мне кажется, что конец близок") или, напротив, слишком рано? Ему вспомнился - может быть, некстати - один из многих разговоров с Жасинтой, собственно, это был даже не разговор, а несколько фраз, погребенных под лавиной слов, обрушенных Жасинтой, когда слова, особенно их пыл, должны возбуждать страсть; кажется, он начал так:
- Когда-нибудь я постарею.
Жасинта не слушала его, не хотела слушать, она гладила нахмуренный лоб Васко и говорила о его руках, о всякой чепухе, о состоявшемся накануне званом обеде, и Васко повторил:
- Она уже не за горами.
- Кто, дорогой мой?
- Старость.
Ничего на это не ответив, Жасинта отняла руку и в негодовании стала сетовать на то, что ее посадили за обедом не там, где ей хотелось бы сидеть, например рядом с Коута Рибейро, а он в это время думал о своем дяде, который любил птиц и деревья и мечтал дожить до следующего апреля только затем, чтобы в последний раз послушать кукушку и в последний раз поговорить с вечнозеленым, знакомым ему с детства дубом; чем живут старики, Жасинта? чем живут те, кто отказался от живой жизни? - и тогда он сказал:
- Я не люблю стариков.
- А я не люблю себя. Однажды я уже призналась тебе в этом, помнишь? Вчера меня унизили, Васко. Только теперь я начинаю приходить в себя.
- Не хотел бы я дожить до старости.
- И я тоже, любимый, я тоже. Только не говори мне сейчас об этом, не расстраивай меня, Васко. Я чувствую себя оскорбленной. Люби меня, дорогой.
- Иногда мне кажется, что конец близок. Пусть я и доживу до ста лет, старость может наступить гораздо раньше. Я знаю, что так будет.
- Какие глупости, дорогой, ты - великолепный любовник и самый поразительный человек из всех, кого я знала.
Что означали на самом деле подобные слова, подобные минуты? Правду или ложь? Полноту жизни или начало распада?
Надо этому положить конец. Он позвонит мужу Жасинты: "Я любовник вашей жены". Никакая щепетильность не помешает ему это сделать. Впрочем, он не хотел обвинять Жасинту, он обвинял самого себя. Муж растерянно спросит, сначала с сомнением (если у него еще остались сомнения) - и черная поверхность телефонной трубки помутнеет от его потных пальцев: "И вы сами звоните?" - или еще что-нибудь столь же нелепое, а он спокойно ответит: "Да, я, Васко". Муж молча выслушает его и медленно опустит трубку на рычаг, когда поймет, что ничего нового не услышит. А может быть, не захочет слушать вообще и бросит трубку после первой же фразы. Вполне возможно, что Марио уже давно утвердился в своих подозрениях, но скрывает это от других. Разоблачив себя, Васко тем самым разоблачит его.
Только Мария Кристина все еще мучилась сомнениями. Даже после того дня, проведенного у обрывистого берега, когда над морем нависало покрытое тучами небо, а пустые лодки в бухте залива, отданные на волю яростных волн, напоминали побежденную и разграбленную флотилию. Стакан упал и разбился, и другие услышали только звон стакана, выскользнувшего из пальцев Жасинты и разлетевшегося на куски. Даже Мария Кристина, наверное, не заметила того, что предшествовало этому мгновению. А когда остальные обратили на них внимание ("Боже мой, осколки так опасны", - причитала Сара), все уже было кончено. Васко снова сидел на площадке, очнувшись от наваждения, которое едва не погубило его, но и вернувшись к действительности, он оставался далеким от того, что происходило вокруг. Однако благоразумие подсказывало ему, что надо примкнуть к какому-нибудь кружку, иначе Мария Кристина не замедлит поинтересоваться, почему у него такой отсутствующий вид. Две пары, продолжавшие свою глупую болтовню, помогут ему очнуться. Он сел поближе к ним, поставил стакан на низенький столик, избегая увлажнившихся глаз Жасинты. Мужчина, восхищавшийся раньше спортивным автомобилем, который взбирался по откосу холма, сказал, очевидно имея в виду длинную машину, недавно появившуюся на стоянке:
- Теперь такие машины ценятся меньше.
- Неужели? - разочарованно протянул собеседник.
- Да, гораздо меньше, а жаль. - Последовала унылая пауза, пока вновь не вспыхнула искорка оживления: - Я тебе не говорил, что в следующий раз куплю "феррари" или "ковентри"? Скорость триста километров в час. Не так плохо. Только цену лучше не называть.
Васко заставлял себя слушать. Он нуждался в этом алиби. Площадка и ее обитатели были, как и разбитый стакан, реальностью. Вполне очевидной и безобидной.