Васко познакомился с Полли в тюрьме. Иногда их помещали в одной камере. Сколько воды утекло с тех пор! Прошлое представлялось ему таким далеким и нереальным, и порой казалось, будто оно принадлежит кому-то другому. Но Полли действительно существовал! Забыть такого человека было невозможно. Маленького роста, как говорится с ноготок, и неистового темперамента. Глаза так и сверкали на его лице, напоминающем крысиную мордочку. Его звали не Полли, разве Полли - подходящее имя для человека, даже если в нем чуть больше полутора метров, ему дали это прозвище после того, как товарищ по камере, заметив, что он взволнован только что полученным письмом, заглянул через его плечо и прочел трогательное обращение: "Любимый Полли, мой рыжий крольчонок", напоминавшее о прерванном медовом месяце (Полли арестовали через две недели после свадьбы); с тех пор его стали звать не иначе, как "Полли, рыжий крольчонок", а потом просто Полли. Даже тюремные надзиратели называли его не Пауло, а Полли без всякого ехидства, но и без симпатии. Перед разносом почты он грыз ногти от нетерпения и пребывал в воинственном состоянии духа. Жена писала ему каждый день (он знал об этом и верил в нее, даже если это была последняя его надежда, даже если его никогда не выпустили бы на свободу), но полицейские, увидев, как он волнуется, когда нет писем, придерживали их или вообще уничтожали да еще издевались: "Сегодня ничего нет. Женам это тоже надоедает, приятель". Когда же наконец Полли получал письмо, он читал его несколько раз подряд, не отрываясь, а потом замирал с лукавым или мечтательным выражением, пока кто-нибудь из товарищей не начинал махать у него перед носом руками: "Эй, дружище!" Тогда он постепенно приходил в себя, возвращаясь из реального или нереального, известного только ему мира, и принимался хохотать и нести всякую чепуху.
Такое, впрочем, случалось со многими. Вдруг кто-то начинал смеяться. Или плакать. Смеялись громко, словно кричали. Чувство возмущения и протеста искало выхода и иногда выливалось в беспричинную жестокость. Полли хохотал, Полли плакал или безжалостно насмехался. Это был его способ держать себя в форме, не сдаваться, не позволять сдаваться другим. Маленький, точно игрушка, изображающая взрослого мужчину, может быть, немного смешной, он был настоящим человеком. Окружающие понимали это, пожалуй, лучше него. Как-то надзиратель захотел его поддеть: "Сегодня у тебя черный день, Полли, она перестала писать. На воле сколько угодно высоких мужчин". Полли сперва окинул его холодно сверкнувшими глазами, с подчеркнутым презрением смерив с головы до ног, а потом выпустил заряд: "Конечно, сколько угодно. Только стоит мне увидеть тебя, дылда дерьмовая, как я перестаю опасаться высоких мужчин. Там, где надо, у вас не выросло". Даже надзиратель, в слепой ярости пинавший его ногами, но так и не дождавшийся от него ни стона, ни умоляющего взгляда, понял, что перед ним настоящий человек.
Об этом Васко рассказал Алберто, когда они вместе возвращались из тюрьмы. "Вы были знакомы раньше или господь бог вас здесь свел? - спросил Полли. - Ах, случайно встретились, тогда я должен представить нас друг другу с подобающей моменту торжественностью. Это Васко, непревзойденный охотник за крысами (ты возразишь мне, Алберто, что сыт по горло разговорами про Васко Рошу, но ты не подозреваешь, как и вся эта свора, что он за личность, не говоря уж о таких его дарованиях, как способность укрощать диких зверей…); а это Алберто, малыш, давно уже переставший ходить в мокрых штанишках, хотя этому трудно поверить. Ты меня понимаешь, Васко?" Васко-то понимал, но "малышу" многое было непонятно, и, чувствуя, что остается вне игры, он состроил недовольную мину, его приводила в недоумение невероятно быстрая болтовня Полли, который бормотал, почти не раздвигая губ, обрывал слова на середине, лишая их смысла, словно во рту у него поместили стенографическую машину. И всякий раз, как часовой, размеренно шагавший от окна к двери, приближался к столу, Полли вдруг ронял фразу, никак не связанную с его бормотанием. Его рот и зубы, казалось, тоже усвоили правила конспирации. Создавалось впечатление, будто он исповедуется, зная, что за ним стоит длинная вереница ожидающих своей очереди и это заставляет его спешить, но не делать свои тайны достоянием других. Васко нисколько этому не удивлялся. И не терял нити разговора. Слушая шепот Полли, он утвердительно кивал головой и так же, как Полли, отвечал невнятным бормотанием. В конце концов Алберто почувствовал, что ладони его мокры от пота.
Это свидание взволновало Васко. Прошлое хлынуло могучей волной на пустынный берег настоящего, чтобы воскресить, день-за днем, сцену за сценой, тех же действующих лиц и те же чувства - ослепительно яркое солнце в мгновение ока разогнало тьму. Он ощутил властную потребность вспоминать и делиться воспоминаниями, устремляясь навстречу приливу, который сулил ему примирение с собой и со всеми теми, кого он боялся и кому не доверял, потому что страх и недоверие жили у него в душе. Вопрос Алберто: "Почему он назвал вас охотником за крысами?" - оказался как нельзя кстати.
Они ехали лесом. От осенних запахов кружилась голова. На фоне сгущавшихся среди деревьев сумерек неистово пламенели волосы Алберто. Биение усталого сердца столицы сюда не долетало.
- Почему он назвал меня охотником за крысами?.. Это наша выдумка. Жалкая ирония тех, кто создает свой мир в тюремных стенах. - Тут Васко услышал сигнал тревоги, раздававшийся в его ушах всякий раз, когда он собирался разоткровенничаться, и спросил Алберто, прежде чем тот успел раскрыть рот: - А что связывает вас с Пауло?
- Дружба. И убеждения. Полагаю, то же, что и вас.
Васко затянулся сигаретой. Машина поднималась на вершину холма, оставив позади растущие по склону скрюченные деревца. "Оттуда, - неожиданно подумал он, все еще представляя себя в тюрьме, рядом с Полли, все еще представляя себя товарищем "рыжего крольчонка" по камере, - оттуда мы видели три пути бегства: обманчивую гладь моря, дорогу на Азинейру через предательские горные перевалы и эту тропинку". Она-то и привлекла его теперь, но, верный себе, он удержался от искушения именно в ту минуту, когда уже совсем был готов свернуть на нее. За последние годы он привык к горным дорогам, к спокойствию безопасности. Это была та самая тропинка, на которую он несколько месяцев смотрел из окна своей камеры. По ней устремлялось его воображение. И его отчаяние. И еще что-то непокорное и горячее, но постепенно остывающее в его душе. Из тюремных окоп тропинки казались куда более привлекательными. Тропинки и весь остальной мир. Предвкушая свое возвращение, радуясь каждой мелочи, он представлял это возвращение неким гармоническим возобновлением жизни, которая до сих пор тратилась впустую. Когда этот день настал, Васко, не предупредив никого, даже Марию Кристину, поехал в город на автобусе, он заговаривал с попутчиками, вызвался поднести корзину старушке, которая решила отдохнуть на перекрестке, чем вызвала негодование водителя, без умолку болтал с шофером такси, а сам с жадным любопытством разглядывал улицы, здания, толпу прохожих, словно ощупывал их руками, словно видел впервые; он остановил такси, чтобы купить сигареты в табачной лавочке, перекинулся шуткой с продавщицей, и даже регулировщик-полицейский, высокомерно преградивший путь потоку машин, не охладил его радости; он, город и жизнь доверчиво постигали друг друга; Васко постоял немного перед домом, пытаясь успокоиться и заново навести мосты, связывающие его с окружающим миром. Дерево на бульваре, превращенном в сад, снова расцвело лиловой весной. Перед дверью он долго вытирал ноги, прежде чем ступить на священную землю.
Какое-то время его переполняла радость общения с людьми, счастливое чувство, все более властно захватывающее его, едва он вспоминал, что свободен. Васко рассказывал о тюрьме, почти не тая хвастливого пафоса, нарочно наводил разговор на эту тему, следя за реакцией слушателей, - совсем как мальчишка, стремящийся доказать, что он уже взрослый. "Когда я был в "Тель-Авиве"… - и Васко принимал торжественный вид. Он хотел насыщаться жизнью, как лошади насыщаются травой на лугах. Поэтому ему трудно было примириться с тем, что однажды все вернулось к прежнему: едва он начал "Когда я был…", Мария Кристина сжала его руку и сухо прервала: "Ты не находишь, что пластинка надоела? Неужели ты не понимаешь, что становишься смешным?" Он посмотрел на нее растерянно, точно его внезапно разбудили. Вот какова Мария Кристина. И вот к чему свелись его усилия забыть, подавить, усыпить совесть, обмануть себя. Теперь ему предстояла встреча с действительностью - без иллюзий и без отсрочек. Это Жасинта сказала позже, гораздо позже: "Насыщайся жизнью, любимый, как лошади насыщаются травой". Может быть, она не произносила именно этих слов или же повторяла свои призывы каждый раз по-иному, но смысл их от этого не менялся. Впрочем, Жасинта тоже отравляла его свободу. Жасинта… Мария Кристина… Иногда он их путал. Они одинаково поступали, одинаково его мучали, одинаково им распоряжались. Однажды, когда они с Жасинтой стояли в прихожей у Барбары, пока хозяйка смотрела в глазок, нет ли кого на лестничной площадке, Жасинта, вглядевшись в его осунувшееся лицо, посоветовала: "Тебе надо отдохнуть". А несколько дней спустя Мария Кристина тоже заявила: "Тебе надо отдохнуть". Это был приказ, возможно даже упрек, лишенное нежности сочувствие. Он принадлежал обеим и не имел права быть грустным или веселым по неизвестной им причине, когда они не могли на него повлиять. Мария Кристина связывала перемены в его настроении с тем, что происходило или должно было произойти между ними, и требовала ответа: "Что я тебе сделала?" Она подмечала тень, омрачающую его лицо, уклончивый взгляд и будто мучилась от того, что не могла вытащить наружу все, что скрывалось у него в душе; она подкрадывалась к нему, точно тюремщик, настигший арестанта при попытке к бегству, и спрашивала: "О чем ты думаешь? Почему такой угрюмый?" - с тем же холодным упреком, с которым могла бы спросить: "Откуда ты пришел? С кем был?" Постепенно он стал видеть мир таким, каким его видела Мария Кристина: обителью греха, ожидающего наказания. Стал ненавидеть ее ненавистью, восторгаться ее восторгами, судить окружающих и их поступки по ее строгим меркам, без всякой снисходительности. Мария Кристина делила людей на две категории: "никуда не годных" и "так себе" - и с особенным удовольствием выносила безапелляционный приговор, кривя узкий, точно лезвие ножа, рот: "Этот человек никуда не годится". Никто не понимал почему, и она не затрудняла себя объяснениями, лишь произносила насмешливо, презрительно или резко, словно ударяла кинжалом: "никуда не годится". Уже заранее можно было догадаться, что Мария Кристина собирается прибегнуть к одному из своих обвинений, по тому, как она поднимала палец и размахивала им, будто саблей, перед лицом слушателя. Жасинта тоже могла сказать: "Он никуда не годится" и, наверно, говорила, только в более узком смысле. "Обрати внимание на его жесты. Эти изнеженные мужчины просто отвратительны. Они никуда не годятся". Мария Кристина и Жасинта во многом походили друг на друга или ему так казалось, но прежде всего их сближало болезненное, ставшее почти навязчивым желание удержать пленника за решеткой. Если бы он вырвался на свободу, они сочли бы это своим поражением, оставшись наедине с зеркалом, отражающим их пустоту, их крах. На пляже с Жасинтой: "Это просто невыносимо, Васко. Разве ты не видишь, что лежишь на мокром песке?" На пляже с Марией Кристиной: "Вот уже полчаса ты подставляешь голову солнцу, хотя, конечно, это твое дело", или же: "Когда ты ведешь машину, не подвергай нас опасности, постарайся преодолеть свою рассеянность". Однако Жасинта наслаждалась жизнью и призывала его к тому же. Мария Кристина наслаждалась тем, что противостояла соблазну.
Итак, они в сумерках ехали по дороге. Алберто вцепился в ручку автомобильной дверцы, так что пальцы побелели, и даже поза его - он как-то неловко примостился на краю сиденья - была напряженной. Зато лицо светилось радостью.
…Почему он назвал меня охотником за крысами? Мой рассказ может показаться смешным, я знаю. Но только не для нас и не для тех, кто пережил подобное.
Да, смешным, даже этому пареньку, не сводившему с Полли восхищенных глаз. (Не смотри на меня так, Алберто, дай мне поглубже вздохнуть.) И все-таки он расскажет, о таком приятно вспомнить. Полли имел в виду крысу, которую Васко выдрессировал в тюрьме. Все началось однажды ночью. Он дремал, прикрыв глаза, но мозг его бодрствовал, когда вдруг послышались торопливые осторожные шажки, шелест газеты, в которую был завернут оставшийся после обеда сыр. Крысы всегда вызывали в нем отвращение. Но только не в тюрьме. Только не в ту одинокую и длинную ночь. И кроме того, ему показалось, что зверек глядел на него сперва с тревогой и испугом - ведь все пути к бегству были отрезаны, - затем выжидательно и наконец с простодушной доверчивостью. Впрочем, едва Васко пошевелился, крыса юркнула в щель. Он набросал кусочки сыра около ее убежища. На следующее утро сыра не оказалось. Он исчез после того, как Васко уснул. За обедом Васко подумал о крысе и, стыдясь краски смущения, залившей его лицо, захватил в камеру остатки еды. Он поставил котелок поближе к нарам и стал поджидать зверька, который не замедлил явиться. На этот раз шажки звучали не так робко и еще смелее стали на третью ночь. Тогда Васко решил попробовать, что будет, если он не принесет лакомке желанного угощения. Крысенок направился сначала к привычному месту, с возрастающим беспокойством порыскал в поисках съестного, возвратился в нору и наконец, собравшись с духом, вскарабкался на нары. Когда его мордочка коснулась руки Васко, зверек на мгновение заколебался и, испуганно попятившись, обратился в бегство; прошуршав по полу, он скрылся в норке. Васко тщетно прождал два часа и понял, что всю ночь не сомкнет глаз, если зверек не возвратится. Он не мог себе простить, что обманул его. Но если он вернется, а он должен вернуться, - Васко не мог представить, что этого не случится, - он угостит его всеми лакомствами, которые удастся раздобыть на других столах. И он пришел, когда ночь уже казалась нескончаемо долгой, а весь мир неподвижным и пустым, как тюрьма, и даже не попытался увернуться от пальцев Васко, которые осторожно его коснулись, едва он снова взобрался по одеялу, чтобы познакомиться со своим странным покровителем. Эта ночь оказалась решающей. Неделю спустя товарищи Васко нарекли вымытого и благоухающего мылом зверька Крысенком. Жил он теперь в камере и проводил там почти весь день, если только его не охватывала вдруг тоска по странствиям в подпольях свободы или не надоедало общество посетителей. Стоило чужому приблизиться к нему, как он прятался под подушку Васко и выставлял наружу мордочку, пытаясь определить, велика ли опасность. Когда в день свидания с женой Васко сунул руку в карман, чтобы достать оттуда теплого и мягкого зверька, Мария Кристина по выражению его лица сразу догадалась, что произошло нечто необычное. Впервые она видела лицо Васко таким просветленным.
Трудно сказать, как отнесся к рассказу Алберто. Но Васко мог бы держать пари, что в его глазах мелькнуло разочарование, причину которого Алберто и сам бы затруднился назвать. Должно быть, парень хотел спросить: "Разве такого рассказа о твоем заключении я ждал?" Не имело смысла оправдываться, объяснять ему, что в тюрьме люди становятся иными. Что там, например, удивительно обостряются чувства. Образно говоря, слепые начинают видеть, глухие - слышать. Заключенные улавливали едва слышные шорохи. Угадывали, когда открывается или закрывается дверь, даже если этот звук почти не нарушал тишины. Проходило время, и многие узнавали план тюрьмы, расположение камер и кто в них сидит, хотя выходили только на прогулки. Арестанты становились сообразительными, хитрыми, изобретательными, проявляя ловкость, на которую прежде не считали себя способными. Поэтому у них ничего не пропадало зря. Серебряные обертки от коробок с сигаретами (Когда-нибудь я расскажу тебе, Алберто, о том, как мы поставили пьесу, и ни один из надзирателей не узнал об этом. Настоящую пьесу, с актерами, декорациями и публикой. Наверное, я расскажу тебе и о другом. Но не теперь. Не сегодня, Алберто), спичечные коробки, крошки хлеба - всему этому сразу или потом, заранее придумав или неожиданно, мы находили применение, всегда испытывая радость увлекательного открытия. Из хлебного мякиша мы лепили шахматные фигурки, обертывая их фольгой. Однажды, Алберто, - я сидел тогда в одиночке, и у меня не было ничего: ни карандаша, ни тетради, ни газеты, - я ощутил вдруг, что должен излить свои переживания, иначе внутри меня что-то разорвется, и, смешав зубную пасту с пеплом от сигарет, я принялся рисовать портрет жены. И знаешь, портрет получился неплохой. Мне удалось его спрятать и позднее передать на волю. Он и сейчас висит в нашей спальне, но прежде, чем он там очутился, я представил себе этот портрет среди знакомых до мелочей, любимых предметов, на том самом месте, куда его повесила жена. И когда я вспоминал нашу спальню, квартиру, когда вспоминал разговоры с друзьями по вечерам, нашу жизнь с женой, все это оживало во мне благодаря рисунку, сделанному зубной пастой на клочке туалетной бумаги.