Самая счастливая, или Дом на небе - Сергеев Леонид Анатольевич


Прозу Леонида Сергеева отличает проникновенное внимание к человеческим судьбам, лирический тон и юмор.

Содержание:

  • Повести 1

    • Оглянись… 1

    • Самая счастливая, или Дом на небе - повесть-хроника 19

  • Рассказы 54

    • Танцующие собаки 54

    • В полдень на улице 55

    • Оборотная сторона удачи 57

    • Мост над обрывом 60

    • Затемненная часть леса 62

    • Прекрасный человек 64

    • Счастливец с нашей улицы 66

    • В горах идут дожди 68

    • В подвале 70

    • Женщина из тайги 72

    • То прекрасное время 74

    • Горячее ожидание - или - Возможно это любовь 76

    • Как я строил катер 78

    • Одинаковые сны 81

    • Что там еще впереди? 83

    • Я просто не могу жить без тебя 85

    • Стакан газировки в жаркий день 87

    • На реке 89

    • Одинокая фигура на опустевшей платформе 91

    • Давай дружить! 93

    • Пусть завидуют! 94

    • Дом на краю оврага 96

    • Молодой, веселый, беспечный… 98

    • Словесный портрет одного чудака 100

Леонид Сергеев

Чтобы писать о детстве, надо иметь более или менее безошибочный слух на детскую психологию. Слух этот не всем дан, он - особенность духовной памяти данного человека. Есть люди, для которых детство - как первая любовь, она всю жизнь какими-то живительными ключами болей и радостей питает их душу. Есть люди, для которых и детство и первая любовь проходят, как возрастные болезни, о которых потом никак не могут вспомнить, были они или нет. Более того, есть люди, для которых вообще никогда не бывало первой любви и - даже второй, они сразу начали жить с третьей. Это вполне достойные люди, при одном условии, что они никогда не будут пытаться писать о детстве.

Леонид Сергеев помнит детство, у него есть этот слух и, следовательно, его резервуар неисчерпаем. Повесть "Оглянись…" - тому подтверждение, она захватывает читателя своей интонацией, искренностью, ностальгией по ушедшему времени.

Ф. Искандер

Большое удовольствие получаешь, читая эту упругую художественную прозу. Повести цементирует точно найденная авторская интонация, из мастерски выписанных деталей создается привлекательный образ лирического героя - человека доброго, наблюдательного, жизнелюбивого. Признаюсь, последнее время многие произведения наших авторов не вызывают у меня никакого интереса. Повести Л. Сергеева - приятное исключение.

Л. Ленч

Одно из определяющих качеств характера Леонида Сергеева - самокритичность. Быть может потому, что Л. Сергеев художник, он и в писательстве неукоснительно верен натуре. Его рассказы отличаются живописностью и лиризмом.

И. Мотяшов

Перед нами добротная русская проза, произведения, отмеченные печатью таланта несомненного и очевидного. При чтении прозы Л. Сергеева как-то особенно чувствуется глубинная авторская тревога, ощущение своей обязанности, своего долга перед той жизнью, теми судьбами, которые он воссоздает. Жаль, что такой самобытный прозаик мало известен широкому читателю.

В. Сурганов

Повести

Оглянись…

То есть посмотри назад, вспомни свое детство и юность. Это рассказы - размышления, прощания… Автор не знает, как лучше их назвать: "Широкий ромашковый луг", или "До свидания, Аметьево!", или "Прощание с друзьями". Пусть читатель сам выберет, что ему больше нравится.

Там, где прошло мое детство, было два неба: одно над головой, другое под ногами - там столько росло колокольчиков, что рябило в глазах от синевы. А какой там был воздух! С запахами цветов и свежескошенной травы, и зеленых бархатных мхов, и выбитых троп, и древесины, и овощей с огородов… А то утреннее солнце! Вокруг поселка стеной стоял лес, но мы просыпались от солнца. Оно горячими струями просачивалось сквозь ветви, просеивалось сквозь листву и, затопив весь лес, водопадом обрушивалось на поселок. Оно пробивало стекла, золотило мебель, наливало свет в корыта и ведра. В памяти подмосковная станция Правда - бесконечное лето, сплошные желтые дни, беспечные, емкие, насыщенные жизнью. С той станции идет отсчет моего времени.

Я часто вижу отца и мать: они, точно дети, на корточках играют под новогодней елкой, перебирают елочные игрушки, показывают их друг другу, шушукаются, хихикают… Оттуда, с неба, здесь, на земле, все кажется играми: белые - красные, левые - правые, и у тех и других свои идолы, знамена, значки - копошатся люди на шарике, все не могут что-то поделить, найти места для счастья; и вечно у них, неугомонных, зависть, раздоры, обиды. На небесах легко потешаться над житейской всячиной, а попробуй здесь…

Вот стоят передо мной: кустарник в блестках паутины… ручей, полный гладких камней, песчинок и ракушек… стебли, розетки и чашки цветов… и среди плывучего зыбкого разнотравья - лица матери и отца. Все застыло: птицы в воздухе, мальки в ручье, не колышутся травы и шиповник перед домом… Отец в "нарукавниках" склонился над чертежами, во рту папироса, повисла спираль дыма, в руке карандаш, отточенный "лопаткой". А мать, русоволосая, голубоглазая, смеется, запрокинув голову, звонким, чарующим смехом, смеется долго, до слез… От ее смеха сотрясался воздух, дребезжали стекла окон и посуда в шкафу, и было в этом веселье какое-то неприкрытое осмеяние повседневной суеты. Все так и замерло: взметнувшиеся волосы, белозубый рот, завихрения воздуха…

Ни отца ни мать не помню без дела. Отец по утрам, перед тем, как ехать на завод, окучивал и поливал овощи в огороде, а по вечерам работал за "домашним кульманом" (чертежной доской на стопке книг). Он работал даже во сне - бывало, ночью вставал и что-то зарисовывал, записывал…

Руки матери всегда были горячими или влажными: то, смахивая капли пота, она колготилась у плиты, у брызжущей маслом сковороды, то стирала белье в корыте, сдувая волосы, падающие на лоб, и всегда пела - негромко, для себя… Ее пение смолкало только когда она делала форматки на отцовских чертежах или печатала на пишущей машинке…

И отец и мать уже давно в другом мире. Только и осталось от них - отцовские очки, круглые, с перевязанной дужкой да простая брошь матери. Родителей я, грешник, и "Там" не встречу; отец был слишком честен и откровенен для своего лицемерного времени, а мать, по всеобщему признанию, - почти святой.

Отец работал инженером на авиационном заводе. Мать за свою жизнь перебрала множество профессий: во время войны работала на хлебозаводе, в столовой, чертежницей, позднее - проводницей поездов, машинисткой-стенографисткой, киоскером… Я нарочно вначале о них. Ведь в сущности все мы листья одного дерева, звенья в цепи наложений сотен тканей; нам передаются эстафетные палочки наследственности, прошедшие не одну сотню лет. Короче, всякое настоящее - продолжение прошлого.

До войны мы жили в многонаселенной коммуналке у Красных ворот, но летом сорокового года на станции Правда авиационный завод построил двустенные засыпные дома, которые предложили живущим в стесненных условиях. Отец не раздумывая согласился, посчитав, что ему удивительно повезло, хотя ясно - пятнадцатиметровая комната за сорок километров от города не лучше десятиметровой в районе Садового кольца.

В поселке все спали на открытом воздухе, на сеновалах и чердаках, а мы укладывались в саду - стелили матрацы на траве перед домом и, засыпая в душистой траве, смотрели на падающие звезды, слушали стрекотание кузнечиков, кукушку в лесу, голоса в ближней деревне и гудки вечерних поездов. А просыпались от солнца, под высокими клубящимися облаками, когда уже во всю заливались птицы и пес Шарик лаял в уши, стаскивал с нас одеяла… Родителей уже не было. Отец утренней электричкой уезжал на работу в Москву, мать - в Пушкино в магазин и на рынок.

…Так получилось, но только в раннем детстве я просыпался от птичьих голосов; в дальнейшем - от грохота поездов, скрежета и лязга трамваев, а теперь - от болей и тревожных снов.

Нам с сестрой повезло - мы были предоставлены самим себе… Увязистая бузина, липкий желтый сок, красно-зеленые овощи на грядках, высокие спутанные травы, горячий пышный слой пыли на дороге, шпанские мухи с металлическим блеском, шмели, гусеницы, стрекозы… и бахрома тины в канавах, и серебристые жуки, разбегающиеся из-под камней, точно шарики ртути, - вот что нас окружало. Мы ловили марлей мальков в запруде, срывали бело-розовые граммофоны вьюна и пускали их, как маленькие парашюты… А на опушке, под раскаленными соснами, среди ржавой хвои собирали землянику, ловили ежей. И подкармливали белок, бегавших прямо у домов, и возились с собаками и кошками - устраивали бесхитростные игры и, как все земные существа, через игру познавали мир.

По утрам из деревни Тишково приходила молочница Аграфена, приносила в бидоне холодное молоко и горячий круглый хлеб. Как-то зашел муж молочницы дядя Вася.

- Вот что, Анатолий, тебе скажу, - начал он громовым голосом. - Я, пожалуй, твоих детей, этих белоручек, приобщу к труду. Не возражаешь?

Подмигнул отцу, посмотрел на нас с сестрой, преувеличенно строго нахмурился.

- Нет, конечно, - отозвался отец. - Пусть немного поработают.

- Ну и добро! Завтра утречком за ними Гришка и забежит. Я их, благородных, с тонкими пальцами, к труду приучу! - дядя Вася погладил сестру по голове, меня шлепнул по плечу, отцу вновь подмигнул.

Дядя Вася сделал нам грабли по росту, и вместе с его сыновьями, нашими сверстниками, мы ходили в луга. Первую половину дня ворошили скошенную траву, чтобы лучше просыхала, после обеда сгребали сено в валки. Было жарко, и ноги кололи ломкие, пересохшие стебли, грабли зарывались в землю или пролетали мимо травы по воздуху; все чаще то сестра, то я садились на землю и отдыхали. Дядя Вася посмеивался:

- Притомились с непривычки. Ничего! Я вас, благородных, с тонкими пальцами…

Его сыновья сгребали сено как заведенные. Стоило кому-нибудь из них остановиться и смахнуть пот, тут же слышался громовой голос:

- Не отлынивай, Гришка!

- Ну и лоботряс ты, Митька!

- Хватит бездельничать, Петька!

За ужином дядя Вася хвалил нас с сестрой, особенно сестру (он давно хотел иметь дочку); похвалив нас, распекал сыновей:

- Вот лодыри, так лодыри. Только б им груши сбивать! - и дальше, в форме воспитательной лекции, говорил о пользе крестьянского труда.

После ужина дядя Вася отвозил нас на телеге в поселок. Первые дни мы валились с ног от усталости: болела сожженная солнцем кожа и ныли ссадины; постепенно привыкли - сами вскакивали чуть свет. Напьемся молока с хлебом и в луга.

Вскоре у дяди Васи и Аграфены все-таки появилась дочка. В то время девчонка выглядела некрасивой пучеглазой, но родители не могли на нее нарадоваться; когда она возвращалась из школы, встречали с букетом цветов и называли "наша красавица".

Аграфена плела потрясающие кружевные покрывала на подушки - крючком из простых белых ниток вязала полотна легкой витиеватой вязи. Мать и другие женщины в поселке покупали ее шедевры. Позднее, в эвакуации, за эти покрывала мать получила в деревне целый рюкзак продуктов.

По воскресеньям приезжали родственники (с бутылками вина, закусками и конфетами "раковые шейки" для нас, детей). Мать пекла пироги, складывала в корзину, отец взваливал на плечи самовар, брали патефон, гитару и отправлялись на озера в Тишково. Располагались на пропитанной солнцем поляне, шишками разжигали самовар… На природе все было вкуснее: примешивались запахи леса и озера… Купались, слушали пластинки, играли на гитаре, пели песни Козина, Лещенко, Вертинского, Руслановой.

Мой дед, высоченный здоровяк, выпьет, но не захмелеет, не обмякнет, не развалится, только покраснеет немного. Откинется - огромный, плечи развернуты, в холщовой рубахе - наберет воздух в широкую вместительную грудь:

- Ну-с, кого побороть?

Он не мог без борьбы. Вся его жизнь была борьбой. За лучшую долю семьи, за справедливость… Обхватит отца, поднимет в воздух и плюхнет на землю, потом перекидает своих сыновей:

- Слабаки! Что с вас взять-то?! - тихо выругается, перекрестится и попросит прощения у Бога.

Дед работал "почтарем": начинал с почтальона, закончил начальником почты. Бабка всю жизнь проработала ткачихой на фабрике "Красная Роза". Оба верили в Бога и постоянно твердили матери, что меня с сестрой надо окрестить. Дед считал, что религия воспитывает совесть, зовет к добру, изначальным человеческим ценностям, что это не только вера, но и свод правил поведения, и что вообще нация без религии - безнравственный народ.

В начале войны дед послал письмо брату в Белоруссию, что "в Москве с продуктами плохо", после чего его вызвали на Лубянку и продержали два месяца. Он вернулся весь седой, собрал родню, выкинул иконы и публично отрекся от Бога.

Чаще всех на Правду приезжал друг отца инженер дядя Ваня, веселяга, остроумный насмешник. Он не входил в наш дом, а врывался, не уходил, а исчезал, пропахший хвоей, листвой или дождем, загорелый и улыбающийся, стриженый "бобриком", и непременно с цветком в кармане рубашки.

- Привет, осажденным семейными заботами! - кричал с порога. - А у меня нет ни жены, ни дома, зато полно приключений. У одиноких всегда полно приключений!..

И он рассказывал какое-нибудь происшествие, которое произошло с ним накануне или прямо сейчас по пути от станции… А потом самым серьезнейшим образом рассматривал мои рисунки, делал замечания, обозначал то, что я "просто обязан нарисовать", особо упирая на "живописные предметы" в поселке. В воскресенье с утра я всматривался в дорогу, а завидев дядю Ваню, мчал навстречу. И он ко мне спешил, махал рукой, кричал приветствие. Мы налетали друг на друга и обнимались. И возвращались к станции и пили до икоты газировку.

- Еще по стаканчику! - смеялся дядя Ваня. - Гулять так гулять! Но, бесспорно, здесь надо знать меру. Художнику на полный желудок скверно работается.

Как-то я нарисовал террасу, бочоночный круг, метлу из ореховых прутьев - больше не знаю, что рисовать.

- А что будет, когда вырасту? - поделился с дядей Ваней. - Все уже нарисуют, и мне ничего не останется.

- Ты что говоришь?! Ну, пусть нарисуют ваши дома, дорогу, электричку… Как бы охватят эти темы. А цветы чьи? А леса?! Забирай все! И небо в придачу. И рисуй! И пусть другие рисуют. Не жадничай, на тебя это совсем не похоже! Всем всего хватит, тут и говорить нечего…

"В самом деле хватит, - думал я позднее, вспоминая дядю Ваню, - ведь каждый открывает мир заново и видит его по-своему, по-новому, вбирает в себя то, что ему близко по наклонностям. И природа ни в чем не повторяется, каждая травинка отличается от другой, каждый цветок, каждая пчела".

Только однажды дядя Ваня меня расстроил. Уже ползли слухи о войне и, проявляя жгучее беспокойство, я привел в боевую готовность деревянное оружие, наделал глиняных гранат.

- Дядь Вань! А правда война будет?

- Если будет, я сразу удочки в охапку и в тайгу. Пережду заваруху где-нибудь у реки… А то еще кокнут, - он надул щеки и запыхтел, как бы раздувая свой позор.

Эх, дядька Ванька! Сильно я тебя ненавидел в те минуты! И презирал, называя "трусом", а ты нарочито серьезно оправдывался, ссылался на болезни, изображал хромоту… Где ж мне было знать, что ты одним из первых, не дожидаясь повестки, придешь в военкомат и уедешь на фронт, и в первые же дни войны сгоришь в танке где-то между Полоцком и Минском… Первая моя боль! Первая отметина на мальчишеском сердце… А сколько болей у отца? Сколько его друзей ушло на фронт, и ни один не вернулся!

Странно, дальнейшее, после Правды, - эвакуация и окраина Казани для меня - заброшенности, картины за пыльным стеклом… чтобы их рассмотреть, я стираю пыль, всматриваюсь, но они все равно год от года тускнеют, искажаются, покрываются защитной пленкой, непроницаемым занавесом, только станция Правда смотрится целостно и емко - тот короткий ослепительно радужный мир детства. Те дни - словно прохладная родниковая вода, которой никак не напьешься.

Дальше