Кружевница - Паскаль Лене 7 стр.


Стремясь, доказать Эмери свое обожание, девушка трудилась не покладая рук, так что словно бы растворялась во множестве домашних дел. И это ее стремление стушеваться и отодвинуть все житейские заботы от любимого создавало вокруг Эмери зияющую пустоту - так расступается толпа перед властелином. Студент же при этом чувствовал себя так, точно его обволакивает, берет в кольцо, зажимает в тиски нечто невидимое, ускользающее в последний момент. Порядок у Помм был налажен безукоризненный. Но было что-то даже бестактное в том, сколь тщательно и упорно юная хозяйка старалась держаться в тени. И молодому человеку порой хотелось, чтобы его поменьше оберегали.

Вскоре Эмери стал все больше и больше ценить долгие дни одиночества, когда Помм была занята на работе. Он убеждал себя, что ждет ее возвращения. И мало-помалу совместная жизнь превратилась для Эмери в череду разлук, когда разлука физическая сменялась разлукой духовной.

Вечер; девушка, синевато-бледная, лежит на разобранной постели. С той минуты, как спустился туман, все естество ее собралось в комок где-то внизу живота. Лампа на стене кажется кусочком льда во влажном воздухе ночи.

Студент, высунувшись из окна, смотрит вниз - под ним проползает крыша автобуса. Он в халате, напоминающем редингот.

Все застыло. Словно в музее восковых фигур.

Девушка медленно закрывает простыней ноги. Студент закрывает окно. И какое-то время стоит спиной к ней. Одна только лампа кажется живой в комнате.

Было что-то мучительное в этом молчании, существовавшем бок о бок с ним. Быть может, оно лишний раз доказывало - убедительно, почти даже грубо, - что человеческие души это обособленные миры, движущиеся на параллельных широтах, и единение, даже самое интимное слияние двух существ лишь отражает вечную, не находящую удовлетворения жажду встретить подлинно близкого человека? Юноше начинало казаться, что каждое его слово, адресованное Помм, - все равно как несостоявшееся свидание. И он сожалел о минутах откровенности, хотя в действительности его никто не слышал.

Но иногда Эмери убеждал себя, что даже если Помм его и не слышит, он, наоборот, понимает ее и что их все-таки можно назвать парой, хотя бы потому, что он-то в состоянии ее понять без слов, которые она не умеет произнести. А значит, они существуют друг для друга - как статуэтка, погребенная под слоем земли и никому уже больше не нужная, и археолог, который извлек ее на свет божий. Красота Помм принадлежала к другой эпохе, забытой, похороненной под обломками тысяч сломанных судеб, похожих на судьбу ее матери, и вот теперь в этом ничем не примечательном теле, в неискушенной ее душе вдруг возродились из небытия все эти поколения с их тайной, ибо чем же иначе объяснить появление на свет такой драгоценности, как столь чистая девочка. А ведь именно такую красоту искал наш юнец, он же - студент, он же - знаток латыни, он же - будущий хранитель музея. И вечная его неудовлетворенность, его неприятие существующего мира было не что иное, как желание встретить красавицу из красавиц, но не похожую на всех других, не упоенную собой, а появившуюся на свет милостью случая. И Помм как раз была такой.

Эмери же спрашивал себя, а не похожа ли Помм на тысячи других девушек. Не сам ли он наделил ее тем, в чем так нуждался и что, казалось, угадывал в ней? Помм ставила перед ним извечную, трудно разрешимую проблему - проблему доверия: сама ли она хотела завести с ним роман или же, как многие, откликнулась на призыв мужчины, от которого женщина ничего не ждет, но откликается просто потому, что противиться нет смысла? И, быть может, она лишь делает вид, притворяется, что получает наслаждение, чтобы не выпускать его из сетей? Впрочем, едва ли: ведь Помм, казалось, наоборот, была больше его удивлена и смущена таким взрывом чувств и даже как бы пыталась перед ним извиниться.

Эмери говорил себе, что после него Помм найдет десять, двадцать, сто мужчин и станет чьей-то любовницей на вечер, или на год, или на всю жизнь - если кому-нибудь придет в голову жениться на ней. Но эти метания все равно не помогут ей пробудиться, не выведут ее из одинокого сна. Эмери презрительно, не без отвращения относился к девицам, которые подчиняются желанию первого встречного, не потому, что идут навстречу собственному желанию, а наоборот - из стремления ограничить, зачеркнуть его, тем самым зачеркивая одновременно свое "я"; при этом им не только безразличен мужчина - они безразличны сами себе.

В такие минуты молодой человек упрекал себя в том, что отдает свою любовь и уважение существу, которое, вероятно, может принадлежать кому угодно, стоит только поманить.

Его неотступные поиски "особой красоты" привели к тому, что он, Эмери, принял за золото дешевую безделушку, валявшуюся на дороге, которую, возможно, никто и не дал бы себе труда подобрать. Сознание, что он единственный сумел "разглядеть" подлинную Помм, выявив тем самым ее ценность, порою перечеркивалось мучительным сомнением, и он казался себе простофилей, глупцом, дикарем, увидевшим яркую бусину!

Он стал винить Помм: почему она ничего не требует, а значит, и не ценит того, что он хочет ей дать. Правда, казалось, она и не собиралась ничего брать. Иногда, он мог надуться и целый вечер с ней не разговаривать, но потом сам первый сдавался, коря себя за черствость, хотя Помм не жаловалась и не просила его ни о чем, - вот и выходит, что надо винить в черствости Помм. Он закурил "Житан" с фильтром.

Теперь Эмери старался занять все свое время, чтобы не оставаться наедине с ней: его пугало это молчание - ее, его и снова ее. Вечером, наскоро поужинав, он снова погружался в книги, взятые в библиотеке. А Помм долго-долго мыла посуду, словно боялась при нем сидеть без дела. Когда же с мытьем посуды или со стиркой было покончено, она садилась и внимательно перелистывала книги, выпущенные издательством "Галлимар", которые Эмери советовал ей прочесть. От рук ее приятно пахло "Лимонным лосьоном".

А ведь были и воскресенья. Иногда Эмери уезжал к родителям; но вообще он не любил оставлять Помм одну (точно ушел, оставив в квартире раскрытое окно). Поэтому чаще всего он никуда не ездил. Тогда его хотя бы не мучили мысли о несчастной, одинокой девушке, не способной даже скучать и придумывающей себе из любви к нему десятки никому не нужных дел. Всякий раз, вернувшись из Нормандии, он обнаруживал очередную подушечку, обвязанную нехитрым плетением, или ему преподносили какое-нибудь заштопанное старье, которое он забыл выбросить прошлой зимой. И Эмери становилось стыдно за нее и за себя - было что-то чудовищное в этом отсутствии взаимопонимания. Но он молчал. Он не мог ей этого объяснить, ей вообще ничего нельзя было объяснить. И он решил проводить воскресенья с Помм - тогда он сможет хотя бы последить за ней, избавить ее от унизительных, дурацких актов самопожертвования, а вернее, избавить от угрызения совести самого себя.

Но ему не о чем было с ней говорить, а она - она считала, что все отлично. Не мог же он целыми днями читать или заставлять читать ее. Она делала какие-то дела по хозяйству - если б он и хотел, то все равно не мог бы ей помешать. Но в то же время, жалея ее, он с горечью думал, что в этой комнате, где проходит их жизнь, нет ничего, заслуживающего столь бережного отношения, - ничего такого, что стоило бы тщательно вытирать, убирать, переставлять.

Друзей ни у Эмери, ни у Помм не было - во всяком случае, таких, с кем хотелось бы познакомить "другого", а потому не было возможности убить время даже на то, чтобы пойти в гости или пригласить кого-то к себе. Помм ни разу больше не зашла к Марилен. Да и Марилен уже не интересовалась Помм.

Итак, наши возлюбленные ходили в кино или просто гуляли. Студент по-прежнему громогласно восхищался отражением Нового моста в Сене или ноябрьскими туманами, обволакивающими сады Тюильри. Его склонность к романтике и неуемные восторги при виде "прекрасного", казалось, даже усугубились с тех пор, как он стал жить с Помм. Эмери не умел просто чем-то любоваться - он непременно должен был высказать суждение, произнести сентенцию. Он всегда стремился докопаться до истины - выяснить, что есть ценность, а что поделка. Так уж он был устроен: вечно что-то исследовал, подсчитывал, препарировал, точно работал в судебно-медицинской экспертизе. В этом заключалось для него все удовольствие - а, впрочем, может быть, в том, чтобы переломить себя и не поддаться душевному влечению (вот только был ли он способен на "душевное влечение"?). Вернее, ему необходимо было все время себя пересиливать, решать новые и новые головоломки.

Ну, а Помм? Научилась ли она хоть немного смотреть на вещи его глазами? Этот вопрос также входил в сферу его аналитических изысканий, несмотря на крепнущее подозрение, что Помм на поверку оказалась пустышкой. Она покорно восхищалась всем, чем восхищался Эмери. А он все мучился сомнениями, выражает ли ее "да" лишь покорность (быть может, смутный страх перед ним, который и заставляет ее так много и бессмысленно "заниматься хозяйством") или же Помм действительно искренна. Но разве могла она быть неискренней? Ведь именно отсюда проистекала ее покорность. И мало-помалу Эмери убедил себя в том, что сомневаться в искренности Помм просто смешно. Видимо, в ней есть что-то такое, что позволяет ей испытывать одновременно с ним подъем чувств. А вот сами чувства - иные.

Однажды Помм все-таки удивила его. Они осматривали церковь Сент-Этьен-дю-Мон (это была обычная для них прогулка с осмотром достопримечательностей, где наш архивариус выступал в качестве гида). Помм захотела на минутку присесть (это было так на нее не похоже - вдруг чего-то "захотеть"); Эмери осведомился, не устала ли она. Она ответила, что все в порядке и она вовсе не устала, - просто ей хочется на минутку задержаться здесь: "В таком месте тянет помолиться". Когда они выходили из церкви, он спросил ее (до сих пор ему и в голову не приходило задать ей этот вопрос), верит ли она в бога. В глазах ее засветилась бесконечная нежность, но - лишь на миг, и она ответила: "Конечно!" И впервые Эмери показалось, что она отвечает не ему, не на его вопрос, а словно бы кому-то, кто стоял позади него и кого Эмери не видел. Они пересекли улицу Суффло у комиссариата полиции V округа. Полицейские, стоявшие у двери на часах, дружно проводили Помм взглядом, в котором сквозила откровенная солдатская похоть.

Молодой человек и девушка сидят у окна друг против друга. В купе они одни. Девушка сидит очень прямо, сжав колени. Такое впечатление, точно она предстала перед судом или вот-вот предстанет. Неподвижная, как терракотовая статуэтка. Молодой человек на нее не смотрит. Лицо его повернуто к окну, где деревья - почти все с облетевшей листвой - раскачиваются под порывами ветра.

В тот день Помм, наконец, увидела владения молодого человека: его замок, его родителей, мир его детства, который он открывал для себя, бродя по узким тропинкам между плотными рядами кустарника и ежевики.

Большую часть замка занимала гигантская кухня, где был очаг величиной с подворотню и витал запах дичи. В кухне было очень холодно, но все же теплее, чем в гостиных и спальнях, по которым Эмери быстро провел Помм. Помимо основного здания существовала еще ферма, куда они не заглянули, и голубятня, которую Помм приняла за одну из башен замка.

Отец молодого человека держался как кавалерийский офицер, а одевался как конюх. Мать молодого человека была исполнена этакой колючей любезности. Помм совсем оробела. Утром она целый час выбирала, какой бы свитер и какую юбку лучше надеть.

Пообедали. Отец Эмери невероятно много пил и каждый раз причмокивал, опрокидывая бокал. Помм нашла, что он не слишком вежлив, но весьма решителен. В конце трапезы он отпустил два-три отеческих наставления и, не слишком твердо держась на ногах, отправился по своим делам.

Эмери развел в очаге огонь (словно крошечный огарок загорелся в гроте). Его мать приготовила кофе. Помм хотела было помочь убрать посуду с длинного дубового стола, на котором они ели без скатерти. Но дама не позволила. Она нажала на кнопку звонка, и в комнату ввалилась невероятно грязная крестьянка, сбросила посуду в раковину и, со злости отвернув до отказа кран, залила все водой.

Кофе пили без кофеина, сидя у очага. Дама растянулась на диванчике в стиле мадам Рекамье, единственном предмете, напоминавшем о комфорте в этой каменной пустыне. Помм сидела навытяжку на соломенном стуле. Беседовали. Мать Эмери задала девушке несколько вопросов, на которые ответил юноша. Однако даму не интересовали ответы - ей важно было спросить.

Помм молча, скромно слушала, как о ней говорят: она понимала, что не должна вмешиваться в беседу. У нее было такое ощущение, точно она выставлена на аукцион: с одной стороны продавец - Эмери, с другой стороны клиент - его мать. Но конечно же, между матерью и сыном ни о какой купле-продаже и речи не было, как не было речи о том, принять ее в свой круг или не принимать. Весь разговор шел просто так, смеха ради. ("Она очень миленькая, но совсем дурочка", - сказали сыну глаза дамы и тем же взглядом спросили: "Разве ты не слышал, что она сказала?" - "Но... она ничего не сказала", - так же молча ответил ей сын. И, однако, суровый приговор, недвусмысленно вынесенный матерью, произвел на него не меньше впечатления, чем если бы он был высказан вслух.)

После кофе молодые люди отправились прогуляться по голым осенним лугам, окружавшим замок. Свет дня уже разрезали, раздробили черные ветви наиболее высоких деревьев, и он медленно оседал, исчезал за темной стеной окружавшего луг леса. Помм взяла было Эмери за руку, но тот быстро высвободился и зашагал впереди крупным, тяжелым шагом мелкопоместного дворянина, предоставив ей самой заботиться о том, чтобы не сломать ногу на высоченных каблуках, какие носят парикмахерши.

Возвращались они по каменистой тропинке - Эмери по-прежнему шагал впереди, а Помм ковыляла за ним, проваливаясь в рытвины, спотыкаясь о камни. Эмери - в который уже раз - воспевал при Помм несравненную красоту осени, когда небо точно вымощено белыми и серыми валунами и застывшие деревья тоже постепенно становятся как бы изваяниями. При каждом новом приливе вдохновения вся эта поэзия облачком тумана слетала с губ Эмери. И Помм, глядя на эти облачка, чувствовала, как ее затопляет волна любви. Ведь это была частица его души, с которой она молчаливо, но старательно пыталась слить свою душу.

- Ты хоть слушаешь, что я тебе говорю? - внезапно взорвался Эмери. И решив, что хватит изливаться, быстро зашагал к замку, предоставив далеко отставшей парикмахерше самой заботиться о целости своих щиколоток. Войдя в кухню, он захлопнул за собой дверь. Когда же через минуту-другую появилась Помм, он произнес лишь: - Едем домой!

А его мамаша еще подлила масла в огонь:

- Я бы с удовольствием оставила вас ночевать, но, по-моему, это не совсем удобно.

Помм не промолвила ни слова: два дня отгула, что дала ей хозяйка, можно ведь использовать и в другой раз.

Что-то словно мешало Помм проявлять свой ум - будто ставило перед ней барьер. Она никогда не задавала вопросов. Казалось, ее ничто не удивляло, ничто не поражало.

И вот однажды Эмери понял, что не в силах больше слышать, как она чистит зубы.

Раздражение все росло и росло с неотвратимой быстротой, тем более что у Эмери не было опыта жизни вдвоем, - теперь он уже не мог выносить прикосновения ее ног в постели. Потом не мог слышать по ночам ее дыхание.

Вероятно, Помм смутно догадывалась, что ее присутствие стало раздражать Эмери. И она постаралась сделаться еще незаметнее - еще прилежнее занималась домашними делами, еще больше хлопотала по хозяйству. А на Эмери все сильнее и сильнее давило это безграничное, поистине непристойное уничижение, которое мешало ему восстать, мешало даже мысленно сформулировать хоть малейший упрек. И это незаметно его ожесточало. Невыносимая безгрешность Помм точно связывала его, лишая естественного права взбунтоваться. Это вечное стремление девушки стушеваться изрядно давило на него.

А потом появился стыд, который охватывал Эмери всякий раз, как он видел обращенный к нему смиренный взгляд, оценивавший и его, студента, меркой своего смирения. Но человек, которого видели эти глаза, был, право, не Эмери. И его грызло подозрение, что на самом деле Помм живет не с ним, а с кем-то другим, кто очень на него похож, но все же не он.

Так или иначе, в один прекрасный день Эмери все равно должен был прийти к выводу, что его нежность, даже, как ему казалось, любовь, - всего лишь сделка. Но откровенно признаться в этом нельзя - таковы условия контракта.

С первых же минут его увлечение Помм, хоть и было вполне искренним, уже содержало в себе зародыши будущего ожесточения. Он поддался чувству больше, чем сам того хотел, но в ту минуту, когда это произошло, уже понимал, что все кончится крахом. Так почему бы честно не признать, что он предвидел крах и это входило в его расчеты?

Когда Эмери осознал, что тоска, охватывающая его всякий раз, как Помм оказывается рядом (а эти участившиеся вспышки злости - против кого они? против нее или против самого себя?), рождена (и уже давно) тем, что подруга стала раздражать его, он понял и другое: раздражение это уже укоренилось в нем и оно неразрывно связано с "любовью", которую он до сих пор питал к Помм. Переход от одного чувства к другому - от любви к раздражению - произошел незаметно, ибо по сути дела был следствием "перерождения" любви.

Вот почему Эмери какое-то время пытался бороться с этим раздражением. В нем оставалось еще слишком много нежности к Помм. Не мог он взять и вдруг возненавидеть ее молчание, ее смирение, чистоту ее души, которая покорила его когда-то и покоряла до сих пор, как только он над этим задумывался.

Помм все еще была нужна ему - он это чувствовал, когда ее не было рядом. Ему тогда словно чего-то не хватало - не хватало ее. Но когда Помм возвращалась с работы и входила в комнату, он не ощущал ни удовлетворения, ни радости. Наоборот, у него тут же пропадало желание ее видеть. И всякий раз он испытывал легкое, едва ощутимое, однако самое настоящее разочарование, и всякий раз его охватывала злость: он целый день ждет встречи с Помм, а вместо нее приходит другая. Но на что же он рассчитывал?

Ирония этой банальной истории заключается в том, что Помм, которая готовила ужин и садилась есть только после Эмери, была как раз наиболее подходящим персонажем для личной драмы молодого человека, только она не сумела выдержать свою роль до конца, чего, по правде говоря, не сумел бы выдержать никто.

Назад Дальше