Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка - Николай Никонов 13 стр.


И, глядя на это многодневное шествие, поражаясь ему, я думала: "Война должна кончиться. Неужели немцы не понимают - они проиграли ее с самого начала, с того первого дня.." И еще понимала, что я не вложила в эту грядущую и, наверное, скорую уже победу своей лепты, своих сил. Слишком спокойной казалась мне теперь жизнь на батарее, я чувствовала, многие были этим довольны, но сама постоянно ощущала себя словно бы лишней.

Я подала рапорт с просьбой отчислить меня и направить во фронтовой госпиталь по специальности медсестры.

Рапорт мой был принят, тем более что дивизион снимали с бесполезной теперь охраны дорог. Он шел на соединение с зенитным полком, а поговаривали, теперь формируют где-то целые истребительно-зенитные дивизии особого назначения.

Как бы там ни было, я получила приказ выехать в штаб армии за новым назначением, и это меня удивило больше всего. Штаб армии представлялся мне таким же неведомым, непонятно-недоступным местом, как, допустим, рай или какой-нибудь Гонконг. Почему меня вызывали туда? Так далеко? Какое я имела отношение к штабу? Все было непонятно, кроме приказа прибыть. Сейчас я никак не могу вспомнить название того населенного пункта, куда мне надлежало ехать. Помню только - километров за восемьдесят от нашей позиции, и я решила добираться туда попутной санитарной машиной, которая должна была возвращаться, - отвозила до ближней действующей станции какого-то важного заболевшего начальника. Шофер велел мне ждать его к вечеру за разбомбленным, обгорелым зданием станции у круглого каменного колодца, где все время останавливались проезжающие машины.

Распрощалась с девчонками, собралась - что у меня было собирать? Краюху хлеба, котелок, трофейную фляжку - ее подарил мне командир батареи. Все это имущество сложила в противогазную сумку. Стрельцов неожиданно пошел меня провожать, хотя в спину я слышала смешки, ощущала какие-то взгляды, краснела, но все-таки молчала, делала вид, что ничего не замечаю. Так мы ушли с батареи, от землянки - я впереди, он на шаг-два сзади, и оба мы торопились, хотя торопиться совсем было некуда. Я стеснялась, что командир с чего-то вдруг пошел за мной. Правда, замечала, особенно в последний месяц на батарее, что лейтенант ко мне вроде бы как-то благоволит, посматривает, иногда о чем-нибудь спросит и даже покраснеет, фляжку вот подарил, но, с другой стороны, часто он был хмур, резок, бывало, и кричал на меня, когда я не справлялась с подачей, казался холоден - не подступись, а тут вот пошел за мной, совсем как, бывало, ходили ребята там, в школе, до войны… Я, кажется, никогда никого еще не любила. В школе ребята, как это называлось тогда, "мазали" за мной, вроде бы ухаживали, а на самом деле просто старались пихнуть, толкнуть, как-нибудь неловко прижать и обнять в тесноте раздевалки или на выходе из класса - только и всего. Да еще, когда училась в восьмом, за мной стал ходить ученик из десятого - Мехоношин. Я даже не знаю, как его звали, только фамилию. Этот Мехоношин был огромным парнем с глубокими, спрятанными под лоб черно-белыми глазами, молчаливый и страшноватый. Я его просто побаивалась. Временами он напоминал мне слепого. Обычно он ждал меня за углом школы и потом шел за мной, как Волк за Красной Шапочкой, а я только косилась на него, быстро шла до угла нашей улицы - знала, тут Мехоношин отстанет, повернет обратно. Так же, ни слова не говоря, он встречал меня у этого же углового дома утрами и шел позади до школьного крыльца.

В середине года он исчез. Кто-то сказал - уехал, кто-то говорил,

Мехоношина положили в больницу с какой-то странной тяжелой болезнью…

И сейчас я подумала, что лейтенант идет за мной точно так, как шел-ходил тот парень, и я почему-то улыбнулась, хотя на душе было муторно. Все эти месяцы регулярно писала домой и не получила в ответ ни одного письма, мучилась тоской по дому в этой снежной окаянной степи, где, словно в пустыне, было только небо, снег, полусгорелые стены станционных бараков, наши норы-землянки, пушки, дорога и - война… Как здоровье матери? Почему она не пишет? Неизвестность разрывала душу. Из-за нее я теперь не спала по ночам, стоило только раздуматься - слушай до утра храп и стоны девчонок… Письмо. Хоть бы одну строчку от матери.

- Ну, что, Одинцова, - спросил лейтенант, нагоняя меня. - У колодца… простимся… Как в песне.

Опять попыталась улыбнуться. Не получалась улыбка. Мне бы лучше заплакать. Убежать от него. Зачем идет?

Лицо у него было темное, смущенное и слепое, как у того Мехоношина.

- Эх, и посидеть-то негде, - пробормотал он. - Ни доски, ничего… Степь проклятая… Погоди, может, на станции чего найду… - Пошел к обгорелым стенам барака, где все мы добывали топливо для печек в землянках. Если бы не этот барак, вообще непонятно, чем здесь топить. Говорили, кизяком. Лейтенант исчез в разломе стены, а я все смотрела и сравнивала его с парнем из десятого. Правда, был чем-то похож. Не внешне, а так, в манере держаться. Вот он уже идет обратно, несет какой-то обломыш горелого бревна.

- Скорей бы отсюда, - сказал он, бросая на землю бревно, отряхивая руки и шинель. - Степь… Надоело… Тоска белая - больше ничего… Садитесь… Садись… Посидим.

Сели на это бревно. Стрельцов молчал. Я тоже. Он стеснялся - понимала это и храбрилась, хотела что-то сказать, а молчала. Не могла. Хотела сказать, что не рада… Уезжаю, не знаю зачем. Куда - неизвестно.

Остаться бы на батарее до победы. Теперь, после Сталинграда, Победа будет. Хотела еще сказать что-то, смотрела сбоку на худое, копченное орудийным дымом лицо лейтенанта, видела: тоже молчит, мается. "Два дурака. Школьники.." - это так думаю и представляю сейчас. Тогда так не думала, просто молчала, чувствовала, как алеет, наливается огнем щека, та, что была к лейтенанту.

Он вытащил пачку папирос. Закурил (хорошо ему, курит, может, это помогает). Затянулся, выдувая дым, топорщил бровь, глядел куда-то на сапоги, наконец сказал:

- Холодно… Февраль какой… Вьюги здесь, ветры, а снегу… Жалко, Стрельцова, уезжаешь..

- Я Одинцова.

- Ой, а я сказал?

- Извини. Фамилия похожая.

- А я ведь тоже рапорт подал.

- Какой рапорт?

- Не могу больше. Прошусь во фронтовую артиллерию или в пехоту, вот..

- Зачем же? Вы так хорошо командуете..

- Да понимаешь, Стрель… Что это я. Понимаешь, Одинцова..

- Зовите меня Лида.

- Можно? Понимаешь, Лида, надоело над бабами командовать. Не могу. Не умею. Понимаешь? Хорошо обращаешься - сразу начинается: глазки… То-се. Фигли-мигли… Ножки-сапожки. Накоротке - вовсе никуда. Там чулочек подтянут, там еще что… Эх… Так и хомутают… А строго - опять нехорош… Дуются, куксятся, артачатся… Стоит, понимаешь, такая цаца, бровками подведенными поигрывает. Будь моя воля - ни одну бы из вас близко к войне не пустил. Не ваше это… Нет. Ваше дело - жизнь, дети… Вот и думаешь: влепить наряд-другой вне очереди, сейчас треп: "На бабах злость вымещает, горе-командир". Вот так и суюсь. Тебе жалуюсь. Уезжаешь. И не такая ты какая-то. Нет в тебе этого… Хорошо..

- Чего?

- Ну, этих, бабьих штучек.

- А я и не баба..

- Ну, прости, Лида, так… Ты меня понимаешь. Ну, нравишься мне… По-товарищески. С тобой как-то просто. А с этими - не могу. Пять месяцев ими командую - четыре рапорта подал. И стыдно как-то.

- Что вам стыдиться. И тут командовать надо. Командир вы хороший..

- Нет, с меня хватит.

Молчали.

- Понимаешь, Одинцова, понимаешь, Лида. Это… Ну..

Видела: краснел, темным пунцовым румянцем. Бросил папиросу.

- Хочу сказать… Это… Ну… Да… Все вижу, как ты тогда на батарею прибежала. В одном сапоге. Вся в кровище. Нос разбит, а сидит и юбку порванную зажимает. Смехота.

- Вам смехота, а я чуть богу душу..

- Да я не к тому, а… Вот бы нам вместе опять служить.

- Я бы не отказалась. Привыкла к вам.

- Говори и мне "ты". Я тебя на два года всего.

- Не получится.

- Ну, как хочешь. А хорошо бы… Да только… Сейчас тебя в штаб возьмут. Девочка ты красивая. Комполка приезжал и то заметил.

- Зачем меня в штаб. Я - сестра..

- Там найдут. Недаром высоко вызывают.

- Не пойду я ни в какой штаб..

Он вздохнул. Снял шапку. Надел снова. Казалось мне, что-то все хотел спросить или сказать. И я ждала. Мне нравился он, хоть, может, и не так, как нравятся, когда влюбляются. Да и откуда я знала, как влюбляются?

Вид у него был неброский. Хотя я понимала, наверное, он красивый, этот лейтенант, который изо всех сил старался быть взрослым, суровым. Вся красота его была в глазах, мягкая, заботливая душа просвечивала там. Вот так же, как у моего отца, хотя ничем он его не напоминал больше, был тонок, прыщеват на висках, с длинными, худыми руками, с тонкими ногами, которые нелепо высоко выставлялись над широкими голенищами кирзовых сапог. И еще у лейтенанта были красивые ровные зубы. Когда он улыбался, словно забывшись, совсем не походил на военного, больше всего лицо его напоминало какого-то молодого художника.

- Слушай, Одинцова..

- Машина вон. Кажется, та… - перебила я его.

- А? Машина… Правда. Ну, тогда… - Он совсем побагровел, вставая с бревна, глядел в сторону.

Крытая трехтонка-санитарка с тентом притормозила около нас.

- Лезь давай! - кивнул, открывая кабину, шофер.

- Ну, прощайте, - сказала я. - Не поминайте лихом. - И боязливо подняла глаза.

Лицо Стрельцова теперь зажелтело какой-то острой, восковой желтизной.

- Прощай… - глухо сказал он.

Когда я села в кабину, видела, как он уходит. Было мне почему-то щемяще тяжело, гадко. Что это я? Так вдруг. Так холодно, так не по-людски. Чуть не выскочила из кабины, не побежала за ним. Догнать бы… Остановить..

Шофер со скрежетом перевел рычаг. Машина зафыркала, тронулась. Видела еще… как лейтенант остановился. Смотрел. Выскочить бы… Или бы хоть рукой махнуть? Катится машина. Вот и не видно уже никого. Чуть не реву. Кусаю губы. Как тяжело быть женщиной. А я и не женщина. Девочка я. И никто этого не понимает. Не могу привыкнуть, что все здесь считают меня женщиной. Виновата моя фигура. Ноги эти. Да еще… Вот смешно и стыдно писать, на фронте, на батарее то есть, я поправилась за эти месяцы, раздалась, посвежела. Все во мне как будто налилось. Да и в последний этот месяц отоспались, пришли в себя. Немцы не налетали. А у пушек учеба - это просто, не сложнее моей огневой специальности. Разве только наводчикам да заряжающему тяжело. Теперь я могла зарядить пушку, научилась быстро окапываться, греть мерзлую землю. Знала все немецкие самолеты на слух, даже стреляла из счетверенки, пробовала, испытывала сосущее желание сбить падающий черный "юнкерс", мечущийся в мишени прицела. Так я представляла, конечно. А в том сбитом трехмоторном были и мои снаряды.

Но все-таки уехать я решила твердо. Как ни странно, тянул госпиталь, моя главная профессия. Хотелось снова быть на своем месте: перевязывать, утешать, хотя кошмар челюстно-лицевой все еще красным, кровавым стоял в памяти, бывало, и снился. На батарее я - так само получилось - тоже исполняла обязанности сестры, парила из привезенной хвои настой, проверяла на вшивость - что делать? Приказ. Кто-то должен. Мазала йодом царапины, перевязывала, хотя тяжелых, да и вообще всерьез раненных, на батарее не было, но были больные, девчонки ручались ангинами, животом, изжогами, а к концу моего пребывания здесь ко мне бежали даже советоваться из-за задержки месячных, будто я заправский доктор. Никто не верил, что кончила всего-навсего краткосрочные курсы, что я такая же, как они, и даже младше их. К лейтенанту Стрельцову я привыкла с первых дней, хотя не старалась лезть ему на глаза, находила себе дело. И не подумала почему-то, что будет мне теперь так тяжело.

Машина повернула, и еще на секунду я увидела вдали, у черных строений, маленькую одинокую черточку: он все еще стоял там.

XII

Вижу себя в большом селе вблизи Волги, с хатами из самана, соломенными крышами, которые казались мне дивом; у нас, на Урале, нигде не было ни саманных строений, ни таких кровель. Название села стерлось в моей памяти, зато хорошо помню, как нас, таких, как я, вновь прибывших медсестер, собрали на сельской площади, выстроили в шеренгу и подполковник с тремя "шпалами" в петлицах шинели, сопровождающий седоватого грузного человека, - не знаю, в каком он был звании, потому что одет не по форме: в кожаном коричневом пальто-реглане с меховым воротником, но, видимо, в большом, очень большом, - стали обходить строй, медленно шли, останавливались возле отдельных девушек и, вызвав на шаг вперед, что-то спрашивали, может быть, год рождения, специальность, и записывали, вернее, записывал подполковник, а важный военный только властно смотрел и почти ничего не говорил. Переводя взгляд с этих командиров на шеренгу девушек в шинелях, я вдруг чуть не закричала, не выскочила из строя, потому что справа от меня, человек через десять, стояла моя подруга Валя Вишнякова, живая и здоровая. Не знаю, как я удержалась на месте. Валя здесь! Валя жива! Неужели мы снова окажемся вместе..

Подполковник и начальник в реглане подошли как раз к ней, и я слышала, как она отвечает, слышала только голос, а не слова.

Подошли они и ко мне.

- Фамилия? - спросил подполковник.

- Сержант медицинской службы Одинцова, - ответила я по всей форме, и мой четкий ответ, видимо, понравился им обоим.

Командир в кожане смотрел на меня, как смотрят где-нибудь на выставке на манекен. Я тоже пристально глядела на этого кожаного, совсем не военного человека. У него было старое, вислое лицо, тщательно выбритое и наодеколоненное, под глазами полумесяцы коричневых сумок. Серые усы квадратами под крупным вялым носом - такие усы, помнится, назывались "наркомовские". Старик напоминал старого, безучастного ко всему сенбернара, может быть, все это из-за щек, из-за уныло-кислых глаз в подпалинах. Люди вообще часто напоминают собак. А еще он походил на того старика режиссера или актера - французского буржуа, с которым мы часто стояли в очередь за тощими кусочками бескарточного хлеба. Только у "буржуа" были ботинки с кнопками на боку, а этот военный был обут в белые бурки с отворотами.

Я так обрадовалась, увидев Валю, что отвечала невпопад, глупо и счастливо улыбалась, но и это опять странным образом понравилось обоим командирам.

- Кем служили?

- Младшая палатная сестра эвакогоспиталя. После бомбежки - в зенитном дивизионе.

- Печатать умеете? - перебил подполковник.

Не поняла, глупо смотрела на него.

- То есть как? Что?

- Обыкновенно. На машинке, - усмехнулся он.

- Никак нет.

Подполковник полуобернулся к кожаному пальто.

- Научим… Оставить при штабе… - медленно сказал тот, и в глазах его, старых и равнодушных, мелькнула зеленая искорка.

- Я не останусь! - не знаю почему, вдруг ляпнула я. Душа моя все еще до сих пор болела с того расставания.

- Сержант… Одинцова… вы обсуждаете приказ?

- Это не приказ, - сказала я. - А я не машинистка.

- Ого! - подполковник снова полуобернулся к старшему. Командир в реглане ожидал согласия, благодарных улыбок, может быть, даже "глазок", сердито сопнул.

- Не умеете печатать… Дадим другую работу.

- Никак нет. Я хочу в госпиталь. На фронт..

- Но фронт же здесь.

- Хочу служить в госпитале по своей специальности..

- Н-ну… что ж… - сказал старший, как-то словно бы все еще с раздумьем, и не закончил.

Подполковник вопросительно косился на него, на меня, потом сказал:

- Девушка, вас же хотят оставить здесь. Навоеваться там вы еще успеете. Вы еще очень молоды. Вас просто жаль..

- Я не останусь, товарищ подполковник. Не надо меня жалеть.

- Вот как? Ну, что ж… - сказал тогда старший. - Отправьте на передовую. В санроту или в батальон. Вы… этого хотели? - сказал начальник тихо и с какой-то трудноулавливаемой тяжелой угрозой. - Этого вы хотите, сержант… Э-э… Одинцова?

- Так точно.

Подполковник что-то черкнул в блокноте, и они пошли дальше, минуя девушек, стоявших рядом со мной. Я стала в строй.

- Молодец! - сказала рядом со мной белесая толстая рыжуха в шинели пузырем.

- Героиня… - с иронией послышалось дальше. Когда "смотр" этот закончился, ко мне бросилась Валя. Оказалось, и она усмотрела меня. Обнялись, целовались, плакали.

- Сестры, что ли, встретились, - сказал кто-то, но тут же и осадил себя: - А не похожи… Ишь какие разные..

Действительно, даже в шинелях, в ушанках мы были разные. Черная, черноглазая Валя словно еще подросла за это время, набрала вес, была на полголовы меня выше. Едва отстранившись, она тут же запричитала:

- Лидка?! Ты, кажется, отказалась? Что ты наделала! Что ты наделала, дура несчастная! Что наделала? Тебя же убьют там в первом бою! Вот дура ненормальная выискалась! Вы посмотрите на нее? Героиня нашлась. Жанна д'Арк! Весталка несчастная. Ну… Ну, хочешь, побегу сейчас, упрошу этого, чтоб тебя оставили? Скажу, передумала. Лидка? А? Ты с ума сошла. На передовую. Только встретились и… Как же я здесь без тебя?

Да. Я поняла, что тут, пожалуй, была сказана правда. Со мной ей и здесь было бы легче, проще, спокойнее. Так ведь было всегда, со школы, со второго класса, когда за парту вместе со мной посадили бойкую чернявую девочку-булочку с красивыми полными ножками, с пышным наглаженным белым бантом в коричнево-черных волосах. В первый же день она спокойно списала у меня решение примеров, подсунула свою тетрадку проверить ошибки в диктанте, а дальше вообще я безмолвно подчинялась ей, чувствовала, что эта новая красивая девочка, даже списывая у меня, словно делала мне большое одолжение, навсегда отвела мне вторую, зависимую и неравную роль. Вначале это бесило меня. Я грубила ей, не давала тетрадки, вообще говорила под горячую руку: "Убирайся с моей парты!" Но она, эта новенькая, умела как-то не принимать мою грубость всерьез, умела легко меня обойти, иной раз и надуться, напустить слезы на свои вишневые южные глазки, и мне становилось совестно: зачем я ее обидела? Мы мирились, и все опять становилось на место. Опять я была подругой и - помощницей, а Валя повелевающей стороной. Я была для нее отдушиной. На мне срывалось раздражение, мне поверялись ее беспрерывные тайны, ее секреты и мечтания, часто даже такие откровенные, от которых я немела и краснела, а Валя только ухмылялась улыбкой сладострастницы, досматривающей с открытыми глазами приятный сон. В чем, в чем, в этом она была удивительный человек - могла спокойно рассказывать и говорить о таком, о чем у меня не повертывался язык, и тогда, видя мое смущение, очень довольная, она хохотала, целовала меня и называла то весталкой, то Орлеанской Девственницей.

И сейчас, вытаращив свои ошалелые зазывные глаза, она убеждала:

- Ты же там про-па-дешь! Мужики. Солдаты. Немцы! Ведь это пе-ре-до-вая! Все время под огнем. Нет, я не хочу, не могу допустить, чтоб тебя убили! Знаешь, сколько я из-за тебя переплакала! Дура несчастная! А если попадешь в плен? Знаешь, что с тобой сделают? И ни поесть, ни поспать… Туда вон какие здоровые бабы идут, а оттуда… Погоди. Я все устрою. Попрошу. Ну, будешь в штабе, познакомишься с кем-нибудь путным. Устроишь жизнь. Война кончится. Что ты? Что ты? Первая? Последняя?

Она оттащила меня в сторону, подальше от любопытных, обняла и опять что-то горячо, убеждающе шептала. А я словно окаменела, ненавидела ее за этот шепот, за то, что она тискала и оглаживала меня, как сваха товар.

Назад Дальше