Я возвращаюсь к машине и звоню в офис Аннализе. Аннализа, я сегодня опять останусь возле школы. Пауза. Отмени все встречи и все звонки переключай мне на мобильный, привези сюда документы на подпись; знаешь, сегодня просто чудесный день. Пауза. Я диктую ей адрес. Пока. Стоп. Ну и пусть она и вправду растеряется, пусть молниеносно промелькнут все оттенки недоумения на ее лице, и она пойдет пошептаться к Эммануэле, секретарше Пике, их столы стоят рядом за перегородкой в open-space: такой интерьер захотели австралийцы, когда они несколько лет назад купили нашу компанию, а французы, в прошлом году пришедшие на их место, решили все переделать, но пока еще не взялись за дело, и потихоньку сообщит ей новость: "Паладини и сегодня останется на целый день у школы своей дочери"; все же я так и сделаю, мне все равно, черт возьми! Я же директор, в самом деле, что мне нужно карточку компостировать, что ли? Пока меня не уволили, я сам буду решать, где мне работать, а если меня уволят, то из-за слияния, а не потому, что я прогуляю два рабочих дня.
И опять я взглянул наверх, на большое окно на третьем этаже, третье слева. Пять минут десятого. Я спрашиваю себя, может быть, Клаудия уже выглядывала из окна, когда я был в баре, и не увидела меня? Но даже если она меня и не увидела, она, конечно, заметила мою машину, и при первой же возможности выглянет еще. Здесь я спокоен: Клаудия мне верит. Я обещал ей совершенно серьезно, и она мне поверила. Опершись о машину, я оглядываюсь по сторонам: муниципальный полицейский, пакистанец моет лобовые стекла автомобилей, щебечут птицы, проехало несколько машин, идут два-три пешехода, парочка целуется на лавочке в скверике. Как и вчера удивительное, буколическое спокойствие в этой точке земного шара ободряет меня, вселяет уверенность в своих силах, хотя я все еще ощущаю неясное смятение, или точнее отголоски смятения: какое-то смутное волнение поднимается из глубины души, подобно тому, как я слышу шум движения на дороге подо мной, шумы долетают сюда, наверх, приглушенными, мягкими, как бы издалека, но не слишком уж издалека. Спокойный хаос, думаю я: такой же хаос вчера вечером ощущали у себя внутри все родители, приехавшие забрать детей из школы, такой же хаос царит в душе каждого ребенка, в каком бы уголке нашей планеты он ни жил. Только сейчас я так думаю по отношению к себе, к патовой ситуации, что по-прежнему оберегает меня от горя, хотя все, буквально все считают, что я пребываю в его власти, но пока что это не так. Спокойный хаос, вот что я ощущаю внутри. Да. Спокойный хаос.
Парочка на скамейке все еще блаженно целуется. Интересно, в котором часу начинается перемена?
6
Список девушек, которых я поцеловал:
Лара; Катерина; Патриция; Сильвия; Микела, француженка, любительница кемпингов; немка, тоже в кемпинге, Джудитта; Лаура; Лучия; Габриелла; Кристина; Марина; Луиза; Бетти; Антонелла; Моника; Николетта; Амелия из Кальяри; Паола; Беатриче; Дария; Леопольдина; Соня; пранотерапевт, подруга Сони; Барбара; Ева; Сильвия 2; Антонелла 2; Элеонора; Изабелль, немка, живущая в Париже; Александра; Марчелла; Даниела; Изабелла; Кармен; Лаура 2; Аннализа; Марта; Анжелика; Бета; Мария; Грация; Миа; Клаудия; Фил; Патти; Сандра; Киара; Патрисия; Валентина.
Пятьдесят две. Я поцеловал пятьдесят две девушки. Девушки, не женщины, почти все они были у меня до Лары, еще в молодости, когда я был холостым. Почти все. Нет, Ларе я не был безупречно верен; вот было бы здорово сейчас сказать, что я ни разу ей не изменил, что, когда был с ней, даже не поцеловал другую, но это не так. Я ей изменял. Со сколькими, это не важно, впрочем, с немногими. Тем не менее, даже сам факт, что я ей изменял, теперь уже не имеет никакого значения. Важно то, что я составлял этот список, ныряя в пучину своей памяти, и меня это не тревожило и сейчас нисколько не угнетает. Никакой боли, пока я составлял его, и пересчитывая в эту минуту их имена, я совсем неплохо себя чувствую. Пятьдесят две. Интересно, сколько же девушек мог поцеловать вон тот полицейский? Или, например, пакистанец, что моет сейчас стекло автомобиля?
И все же, несмотря на все приложенные мной усилия, чтобы выудить эти имена из своего прошлого, и на риск, вспоминая, получить обухом по голове, этих поцелуев больше нет, как нет больше и Лары. Эти поцелуи просто не существуют. Они превратились в ничто. От большинства из них не осталось даже воспоминания о том, каким был поцелуй. Однако они были, но сейчас мне, может быть, не хочется вспоминать об этом. Когда я целовал тех девушек, меня, конечно же, обуревали самые разные эмоции, сердце бешено стучало в груди, и мне было хорошо, однако от этого ничего не осталось, ничего, кроме этого солидного числа, что свело их воедино в краткую последовательность из четырех слогов и пробудило воспоминания обо всех них сразу, всех-всех, так что может создаться впечатление, что я прожил жизнь полную любви и страсти. Этот список мне очень дорог, хотя, в общем-то, и он ничего из себя не представляет. Тем не менее, это большое число, получить такое число под силу только привилегированным. И, конечно же, этим можно гордиться, например, сидя у стойки бара в Лорентеджо, когда в два часа ночи ты уже пьян в стельку, можно попытаться удержать последнего клиента, который уже платит по счету, затеять с ним разговор и похвастаться: "Погоди, друг! Знаешь, я поцеловал пятьдесят две девушки". - "Замечательно. Ну, что? Я пошел, что ли?"
- Пьетро!
Жан-Клод. Я узнал его по голосу еще до того, как повернулся в его сторону и увидел. Больше всего меня поразило то, что в этот утренний час приехал сюда именно он; он, кто никогда не появляется в офисе раньше одиннадцати часов утра. Я узнал его трассированное "р" и режущий слух голос, который ни с каким другим спутать невозможно. Я тут же оглядываюсь и вижу его. Жан-Клод.
Он идет мне навстречу. Без пиджака, шагает не спеша, улыбается. За ним я разглядел его серую "Альфу": президентская машина припаркована неподалеку от скверика, и шофер, Лино, сидит за рулем. Вот это да! Какая странная картина: самый влиятельный из людей, которых я знаю, и, конечно же, самый замечательный из всех, самый гениальный, самый независимый, идет мне навстречу во дворе школы моей дочери и улыбается. Зачем он пожаловал? Ведь он же, в конце концов, мой начальник. Он мог бы мне приказать вернуться в офис. Он может уволить меня. Я закрываю записную книжку со списком девушек, которых поцеловал, и украдкой бросаю ее на сиденье машины, я вдруг испугался, что он может отругать меня.
Мы пожимаем друг другу руку. Как дела, смотри какой выдался славный денек, в этом году лето что-то затянулось, сейчас бы к морю… Свои соболезнования он мне выразил уже не один раз при других обстоятельствах, был на похоронах, прислал прекрасный венок, и именно он посоветовал мне подождать с возвращением на работу, пока у меня не переболит, пока я не преодолею свой кризис.
- Как здесь хорошо, - говорит он, глядя по сторонам. Потом любуется суровой красотой здания школы. - Эта?
- Да, - подтверждаю я, - класс Клаудии там, на третьем этаже, третье окно слева. - И я показываю ему ее окно.
Жан-Клод поднимает глаза и пристально смотрит на него, нет, он пришел не для того чтобы увезти меня в офис. Я смотрю на него, на его седую, шалую бородищу, растрепанную и длинную, как у Бин Ладена, - иначе как сенсационной эту достопримечательность его физиономии не назовешь, его борода - это что-то вроде вызова условностям общества, в котором он не из тех, кто остается незаметным, словно он желает отвесить добрую пощечину всей Западной цивилизации. Увидев ее впервые, ты сначала растерян и инстинктивно настраиваешься против него, но потом почти сразу же эта борода вынуждает тебя, для твоего же блага, поискать какие-нибудь достоинства у ее обладателя - заметить красоту точеных черт лица, твердый взгляд голубых глаз человека, привыкшего повелевать, изящные манеры, элегантный костюм, сшитый у превосходного портного, изысканные мелочи, как, например, тантрическое обручальное кольцо - он женат на индианке - и старинные часы, украшающие его запястье. Один за другим ты обнаруживаешь эти качества, прикрытые бородой Талибана, и пока ты делаешь эти открытия, думаешь, какой же все-таки я конформист, сколько же у меня предрассудков: достаточно какой-нибудь чудной бороды, и я тут же настораживаюсь, а ведь все как раз наоборот, передо мной человек редкой породы, из благородных. И если кому-то удалось заставить тебя сделать такой вывод, то он уже завоевал твое доверие.
- А вон та, твоя дочь? - спрашивает он. Я поднимаю глаза и между неожиданно распахнувшимися створками окна вижу какую-то головку.
Бум-бум - сердце подскочило к горлу. Да. Это Клаудия. Хотя отсюда ее узнать трудно: ее головка, такая маленькая, слишком высоко, она утонула в густой тени громады архаического карниза, нависающего над окном.
- Да.
Это Клаудия, она машет мне рукой. Бум-бум. И я машу ей в ответ. Ну, конечно же, она улыбается, хотя отсюда не видно, и эта ее невидимая улыбка меня растрогала. Я еще слаб, слишком слаб, если из-за такого пустяка способен расчувствоваться. Нет, Жан-Клод, рано мне еще в офис. И он ее приветствует. Этим летом он приезжал к нам на море вместе женой и подарил Клаудии абсолютно фантастическую лодку.
- Мой отец был летчиком, он летал на истребителе, - говорит он. - И, возможно, он был агентом секретной службы. Его никогда не бывало дома. Он ни разу не пришел забрать меня из школы, ни разу.
Французский акцент сильно облагораживает его резкий выговор, смягчает тембр его голоса. И это тоже его достоинство. Клаудия все еще выглядывает из окна, а вот рядом с ней появилась какая-то девочка, отсюда мне ее не узнать. Я смотрю на часы: десять тридцать пять. Значит, перемена начинается в пол-одиннадцатого. Мы снова машем друг другу рукой.
- Как она? - спрашивает у меня Жан-Клод.
- Нормально, - отвечаю я. - Не понимаю, как это ей удается, но с ней все хорошо.
- А-а, послушай, Аннализа передала для тебя документы на подпись, - говорит он. - Они в машине.
Меня разбирает смех: какая странная штука жизнь. Ты думаешь, что знаешь людей, а потом случается такое, что по твоему разумению никогда не могло бы произойти. Да как же такое только могло случиться? Где она могла набраться наглости, эта Аннализа, чтобы передать с президентом, раз уж он собрался ко мне, какие-то там бумаженции на подпись?
- У меня забрали самлет, - вдруг заговорил Жан-Клод. Ему никак не удается произнести слово "самолет". Самлет - единственный изъян в его итальянском. Хотя, возможно, он просто привык так говорить.
Я смотрю на него, он улыбается, но по нему видно, что он сообщил мне ужасную вещь. Слегка дует ветерок, просто абсурд какой-то, будто мы не в Милане, а в Смирне или на Роди, или в Танжере, ветерок поигрывает волосами у него на висках и кончиком его бороды.
- Как это забрали?
- Забрали и все. Постановление из Парижа. Я не могу больше летать самлетом компании.
Клаудия в последний раз машет мне рукой и исчезает, окно закрывается. В скверике больше никого нет, парочка, что целовалась на скамейке, исчезла. Все скамейки пусты.
- Пойдем, присядем? - предлагаю я, Жан-Клод кивает. Мы проходим мимо его машины, Лино читает "Спортивную газету". Он поднимает глаза и видит меня, здоровается, возвращается к чтению. Он классный шофер. Болельщик "Ювентуса".
Усевшись на скамейку, Жан-Клод зажигает сигарету "Житан", удобно откидывается на спинку и глубоко затягивается. Я тоже зажигаю сигарету. Откуда-то издалека ветер доносит музыку, кажется, это песня "Кукуррукуку, голубка".
- Почему у тебя его забрали?
Жан-Клод разражается смешком.
- Урезают бюджет…
Ahiahiahiahiahi, cantaba… Айяйяйяйяй, она пела…
- Знаешь, что это значит? - добавляет он.
- Думаю, нет.
- Это значит, что со мной завязали, Пьетро.
De pasiyn mortal, morna… От смертельной страсти умирала…
- Так уж и завязали. Не преувеличивай, пожалуйста. Ведь это все лишь самолет…
Я произношу эти слова просто так, лишь бы что-нибудь скачать, и не отдаю себе отчет в том, насколько абсурдно они звучат. Такие люди, как Жан-Клод, взлетели слишком высоко и слишком давно они вкушают прелести сладкой жизни высшего общества. Уже одно это должно бы служить ему утешением, по крайней мере, он бы мог и не страдать так искренне и так жестоко от мысли, что отныне ему придется стоять в очереди у стойки в аэропорту, чтобы зарегистрироваться. Несмотря на то, что кому-то его переживания могут показаться гнусными, по сравнению с тем, из-за чего горюют другие, Жан-Клод сейчас страдает, как собака, он просто убит горем: ведь ему ясен смысл постановления - завтра он может получить другое, в котором его обяжут перед очередным заседанием Правления сбрить бороду. Но в большей степени, он страдает оттого, что уже привык летать на личном самлете, ему страшно нравилось возить с собой пассажиров и на некоторых участках пути самому управлять самолетом, командир экипажа садился с ним рядом и хвалил его: "Молодец!" Я дважды летал с ним, и дважды самолет пилотировал Жан-Клод, поэтому сейчас, когда я узнал, что его отец был летчиком, этот факт обретает, естественно, более глубокий смысл, но даже если бы это было не так, - хотя все же это так, потому что за всеми удовлетворениями, которые только люди могут получить от жизни, всегда стоит фигура отца, - даже если бы речь шла всего лишь о какой-то суперигрушке суперменеджера, как полагал я, то, что они ее у него отобрали так неожиданно, цап и все, когда он уже свыкся с мыслью, что самолет принадлежит ему, должно быть, породило в его душе такую же дикую, невыносимую боль, какую всякий раз испытывает мой племянник Джованни, когда Клаудия вырывает у него из рук игру "Game-boy". С той лишь разницей, что такой человек, как Жан-Клод, победитель по своей натуре, не может послать по факсу в Париж ответ: "Prendez garde à moi, car je suis sage!"
Cucurrucucu, paloma… Кукуррукуку, голубка…
- Правда. Это всего лишь самлет. А знаешь, кто подписал постановление?
- Терри?
- Oui.
Cucurruccucu, no llores… Кукуррукуку, не плачь…
- Да-а-а… А куда ему было деваться? Он же вынужден был его подписать, ведь так?
- Нет. Подписать мог и Боэссон. Он, если хочешь знать, мог даже ни о чем и не подозревать… - Жан-Клод глубоко затянулся сигаретой, а потом медленно-медленно стал выпускать дым и добавил: - Он меня предал.
- А вы с Терри разве уже не поссорились? - спрашиваю я. - Разве в глубине души ты не был к этому готов?
Жан-Клод не отвечает. Он долго и внимательно разглядывает окурок, как будто раздумывая, стоит сделать последнюю затяжку или нет, а потом отбрасывает его в сторону.
Тишина.
De pasión mortal, moria… От смертельной страсти она умирала…
Ах, да. Тициана. Она была старше меня. Один раз мы уже целовались на кровати у нее дома, как вдруг ей кто-то звонит: ее дочке плохо, и она тут же убежала. Тициана. Пятьдесят три.
- Он меня предал… - повторил Жан-Клод.
7
- У нас с ним был договор, Пьетро. Тайный договор. С самого начала, когда только еще Боэссон стал об этом заговаривать, Терри был против слияния, и я тоже. И Терри сразу же догадался, что на карту были поставлены и наше прошлое, и наша страсть, и наша свобода, словом, все. Это было всего лишь год назад, подумать только. Мы вместе поужинали в ресторанчике "У Тони" в Венеции, я там как раз был на кинофестивале. В ресторан мы пошли тайком, только он и я, никто ничего не знал. В тот день была годовщина моей свадьбы, со мной в Венеции была и Элеганс, и в ресторан-то в тот день должны были пойти мы с ней, чтобы отпраздновать это событие. Но Терри мне позвонил из Парижа и сказал, что через два часа он будет "У Тони" и чтобы я приходил один и никому ничего не говорил, что есть очень важный разговор… Я сразу понял, что случилось что-то серьезное, потому что я знал, что в тот день в Париже было заседание Правления, я на него не поехал. Я сказал Эли, что наш ужин откладывается на завтра, и ушел. Я ей ничего не сказал о Терри, потому что у нас с ним так было заведено: у меня на первом месте всегда был он, а у него - я. Я ждал его "У Тони", сидя за столиком под деревьями, пил местное белое игристое вино и любовался профилем венецианских дворцов на фоне пурпурно-красного неба, такого неба я никогда раньше не видывал, клянусь, даже в Африке. Я был взволнован, Пьетро. Взволнован и счастлив. Я думал о том, сколько совместных дел нас связывало, меня и Терри, сколько невероятных побед было на нашем счету, мы побеждали вопреки всем предсказаниям, вопреки логике, с тех пор как нас стали презрительно называть аутсайдерами; я думал, как мне повезло в жизни, если мой лучший друг едет ко мне, чтобы обсудить со мной очень важный вопрос, ты понимаешь меня? Этот вопрос и вправду был важный, но не только для нас обоих, это был вопрос чрезвычайной важности и для экономики нашей страны, и для биржи, и для политики, этот вопрос обязательно должен был попасть на первые полосы газет. Что же было в этом такого особенного, задавал я себе вопрос, почему это, от этого и жизнь мне кажется такой прекрасной? Во всем мире каждый день столько суперменеджеров идут вместе в ресторан, чтобы за ужином решать вопросы чрезвычайной важности. Что же было такого уникального в моем случае? Дружба, Пьетро. Никто из тех менеджеров не дружит со своим соседом по столику, более того, зачастую он его просто ненавидит. А посему во время ужина он не пьет, не любуется прекрасным видом из окна, даже не ест, а только делает вид. Слушает, сомневается, вычисляет, разговаривает. Это машина. Он ему не доверяет, а значит и расслабиться не может, у него не должно быть никаких чувств, он должен бороться и в ресторане, бороться везде и всегда. Именно поэтому у него никудышная жизнь. Я же собирался поужинать со своим другом и наслаждался ночным бризом, любовался панорамой, попивая винцо, я ждал, когда он придет и расскажет мне о своем важнейшем деле, и жизнь казалась мне прекрасной.
Потом пришел он, он был подавлен и уже порядком одуревший, я так думаю, он время от времени все еще понюхивает, и сразу же, понимаешь, сразу же мне и говорит, что слияние нужно провалить. Он это сказал еще до того, как рассказал мне, что в тот день на заседании Правления Боэссон говорил о слиянии с американцами, он сказал: "Jean-Claude, la fusion jamais!", и мне даже пришлось у него спросить: "Какое слияние?", потому что до этого дня никому бы и в голову не пришло, что Боэссон страдал манией величия. Терри был искренен, в тот вечер; конечно же, он был порядком обглюченный, экзальтирован, но все равно он был искренен…