«Для меня, – заявил Аарон, – все решительно ясно».
«И для меня», – ответил я, не медля, чтобы не выглядеть колеблющимся, но не с той безаппеляционностью, которая отличала Дана и Аарона.
Тут наши взгляды обратились на Яира и Айю, которые выглядели печальными и погруженными в размышления.
«Если по правде, – сказал Яир, – я присоединяюсь к вам, но не с большой радостью».
«Тут и нет места большой радости, – обратился к нему Габриэль с пониманием. – Мы потеряли возможность действовать в большом масштабе. Мы потеряли возможность действовать от имени всего народа, всех его учреждений и лидеров по рецепту «Хаганы». И теперь мы вынуждены заниматься частными делами, к огорчению всего еврейского анклава, во имя которого мы вышли на тропу войны. Положение тяжкое, даже очень тяжкое!»
И тут он обратился к Айе:
«Может быть, ты хочешь все взвесить. Ты не обязана решить сразу же!»
«Я уже решила, – ответила она, словно бы медленно подбирая слова, – и все же не могу воздержаться от некоторых размышлений».
«Может, ты поделишься ими с нами?»
«Да, – сказала она, – вот, мы снова даем клятву, и забываем, что давали клятву «Хагане» всего лишь несколько месяцев назад. И тут я подумала: сколько еще клятв в будущем мы будем нарушать?»
Лицо Габриэля побледнело.
«И еще, – добавила она, с трудом выдавливая слова, – может, потому, что я девушка, мне несколько претит эта мысль… убивать, и как убивать, и как быть убитым другими, как будто в мире нет никого, кроме убийц и убиваемых».
Дан и Аарон с недоумением посмотрели на нее.
«Когда мы вернемся в гимназию», – спросила она Габриэля, как бы прося у него защиты, – когда мы услышим урок истории, подобный тем урокам в прошлом, который вы давали нам от звонка до звонка?»
И тут Габриэль дал ответ, который я и Яир не забудем до конца своих дней.
«Время учить историю, и время – ее творить! – отчеканивал он слово за словом. – Время – толковать факты, и время – их создавать! До сих пор мы толковали факты. Настало время их создавать!»
Я вгляделся в его лицо и увидел на нем «разводное свидетельство», которое он давал преподаванию. Об этом говорила напряженная решительная складка между его губами и подбородком. Он был великим учителем, но перешел от разъяснения материала к руководству действиями. Думая сегодня о нем, я склоняюсь к тому, чтобы определить его, как практического историка, в отличие от кабинетных, не отрывающихся от стола, знающего связь между первоисточниками, описывающими прошлое, и настоящим, требующим боевых действий. А иногда приходит мне на ум другое определение: вооруженный пророк. Так или иначе, он невероятно далек от старичков-коллег, с которыми сидел в учительской, и еще более далек от молодых учителей наших дней, которые лечат худобу их душ и пророчеств ложкой рыбьего жира педагогики, получая за это академические степени. Я всегда ненавидел эту пастеризованную педагогику, лишенную микробов неверия и веры, гладкую, как щеки евнуха, от рождения, уверенную, что является средством спасения вот уже сто лет.
Каждый раз, когда я слышу, насколько ныне учитель не влияет на учеников, я размышляю о Габриэле, и тоска снедает мою душу. Те, кто насмехается над профессией учителя, не знают, кем он может быть для ученика, и какая удивительная сила может течь по линиям высокого напряжения от кафедры к ученической скамье! Но для этого учитель должен быть выше всякой методики, не по званию, а по характеру.
Глава восемнадцатая
1
Габриэль приказал нам выйти из «Хаганы», но не сразу всем, чтобы не вызвать подозрение в сговоре, а по одному, с небольшими интервалами. Естественно, не открывать истинную причину ухода. По сути же, мы вообще не объявляли об уходе, а исчезали тайком. В конце концов, мы были рады тому, что наше исчезновение не вызвало особого внимания, быть может, потому, что в эти дни вся рота «связных» вернулась к занятиям в гимназии, согласно приказу, и деятельность в «Хагане» уменьшилась, чтобы дать ученикам нормально завершить учебный год и предотвратить полный распад школьных рамок.
Мечты Айи слушать снова уроки истории Габриэля Тироша осуществились. Ей, как и многим из нас, семиклассников, надоело безделье, мы соскучились по ежедневной учебе, по домашним заданиям. Мы даже были согласны с тем, что времени для развлечений оставалось все меньше. Вообще, я вдруг понял, что стремление к серьезной деятельности, которая может заполнить собой жизнь, стало для нас важнее поиска удовольствий.
Лишь тот способен достойно заниматься делом, требующим полной отдачи, всех душевных и физических сил, кто смолоду готов к нему. А развлечения, от которых ждешь столько приятного, занимают, как правило, не так уж много времени. Как это не странно на первый взгляд, молодежь благодарна тому, кто не оставляет ей даже одного часа для бездеятельности.
Однако мы вернулись на школьные скамьи, уже не такими, какими их покинули. К огорчению учителей, взросление привело и к определенному ослаблению интереса к учебе. И не то, чтобы мы манкировали учебой и приготовлением домашних заданий. Казалось, в нашем отношении к учителям появилось пренебрежение, словно уровень резко снизился и лишил их истинного авторитета.
Быть может, это случилось потому, что ученики столкнулись с военной субординацией, которая была намного жестче школьной. А может оттого, что им довелось участвовать в событиях, более важных, чем учебные предметы.
Я же это объяснял по-своему. Дни и ночи, которые мы проводили вне семейных и школьных рамок, сделали из нас «сабр» со всеми их признаками и оттенками. И на фоне культового отношения к «сабре», уроженцу и защитнику еврейской Палестины, особенно ярко проявлялась «галутская» психология учителей, и стена отчуждения между нами и ними становилась все непреодолимей. Мы вернулись в те же классные стены с множеством новых выражений, острых словечек, опытом влюбленностей и мужества, о котором рассказывали нам старшие товарищи, и встретили пожилых евреев, которые проповедовали нам устаревшие правила морали старыми голосами. Можно было заранее себе представить результаты этой встречи.
Так что работы у Габриэля Тироша было невпроворот. И главным его делом было задержать агрессию, направленную против доктора Шлосера, господина Дгани, Карфагена и других учителей. Сам он ничуть не пострадал от нашего «сабрского» пыла. Наоборот, к его образу воспитателя присоединился ореол командира «Хаганы». И хотя рота не успела почувствовать его командирскую руку, никто из учеников не забыл тот неожиданный таинственный вечер, когда, стоя перед ним по стойке «смирно», они были приняты в его роту.
Помню, как он разбирался с каждой жалобой учителей ему, как классному руководителю, как выгонял виновных из класса и впускал только после того, как они приносили извинения тому или иному учителю. Я удивлялся, откуда он берет силы педантично разбираться с каждым случаем, ведя тщательные записи в своем блокнотике и отмечая меры наказания, в то время как я знал, что главные свои силы он отдает другому делу. Меня изумляло, с каким упрямством он старается добиться от нас отношения к его коллегам точно такого же, как к нему, вероятно, не зная, что произношение ими ивритских слов с ашкеназско-идишским акцентом было достаточно, чтобы вызывать наши усмешки и отдалять их от нас. В период «бури и натиска» они проявляли близорукую умеренность, не видя, что на их глазах происходит революционное изменение манеры поведения. Они относились к нам, как к молодежи, воспитывающейся в каком-то европейском интернате, далеком от пустыни, хамсина и крови. Все, что они нам говорили в этот период стрельбы и поножовщины, исчерпывалось выражениями типа «Мудрецов изречения несут покой и излечение» или «Когда я ем, я глух и нем», с которых, казалось, сочилось чистое оливковое масло. Сегодня я размышляю о них с пониманием и милосердием. Они пытались сохранить старомодную культуру и уважение в окружающей нас пустыне. Но не сумели они понять, что молодежь, сидящая перед ними стоит перед экзаменами, стократ более тяжкими, чем экзамены по литературе и грамматике, и не чувствовали, что это вовсе не молодежь, готовящаяся поступить в университеты Швейцарии и Германии. И понял это лишь один Габриэль Тирош, хотя был выходцем из Берлина. Именно он, чужеземец, служил нам образцом и примером личности, которая стоит у истоков преобразования страны Израиля.
2
Мы не спрашивали, где он достал пистолеты и патроны, которые в один из вечеров раздал нам. Мы поняли, что он где-то их купил для нас, ведь до этого собрал с нас деньги. И еще мы поняли, что покупка оружия связана с теми его таинственными поездками в канун субботы за город, в место, которое стало нам известным спустя много времени. Мы уже были научены не допытываться у него ни о чем, и уважать его молчание.
«Отныне у вас есть ваше личное оружие. Следите за ним, как положено».
Он дал нам несколько указаний относительно хранения оружия, чистки и смазки. Со священным трепетом получили мы из его рук эти твердые и блестящие орудия защиты и нападения. Свой пистолет я спрятал в старом толстенном словаре русского языка, вырезав его нутро, и заложил на самый верх книжного шкафа, где, я был уверен, до него никто не дотянется. Мой отец, который не меньше отца Аарона был фанатиком иврита, поклялся мне, что рука его не коснется этого словаря. Я полагался на эту клятву. Опасался лишь матери, которая могла это обнаружить, ибо несколько раз в году вытаскивала книги из шкафа, чтобы их проветрить. Но у меня с мамой были такие отношения, что я мог бы спрятать в доме пушку, объяснив, что это для меня важно. Патроны я завернул в бумагу и спрятал в ящике моего письменного стола, где был такой беспорядок, что там ничего нельзя было найти. Снова я должен отметить водораздел между зимой и весной, когда мы проходили занятия по обороне, от абсолютно нового периода, когда, наконец, дано было нам сделать то, о чем давно мечтали, атаковать врага нашим оружием. Но прежде я расскажу один эпизод, который сейчас вспомнил.
Доктор Розенблюм, который понимал, что творится в наших душах, больше, чем его коллеги, не хотел перейти к занятиям без того, чтобы празднично отметить период нашей короткой мобилизации вне школы. Для этого он решил организовать встречу с нами всеми и произнести похвальную речь нашей службе на благо нации, чтобы мы, не дай Бог, не подумали, что руководство школы и учителя видели в нашем отсутствии на занятиях уклонение от учебы. Выяснилось, что этот старый человек, несмотря на то, что далек был по возрасту и воспитанию от нашей юности, был весьма чуток к нашим сердцам, жаждущим, чтобы кто-то хоть как-то оценил те ночи на матрацах, даже если служба была не бог весть что.
«Наши бойцы вернулись с фронта, – начал он свою речь, подмигнув нам, как тот, который в курсе, что нет здесь бойцов, и не было фронта, – вернулись на более скромный и менее опасный фронт, фронт учебы. Тут нет выстрелов, лишь звонки на перемену, нет черных рамок, только красные линии, подчеркивающие ошибки…» Все мы улыбались от удовольствия, ибо говорил он с юмором, размягчающим сердца и, главное, понимание сквозило в каждой фразе его речи.
Затем он открыл нам, что ему известны в мельчайших деталях все наши дела в дни службы, и не скрыл мнение командиров о нас и о том, как мы выполняли их приказы.
«Я слышал хорошие отзывы о вас, и я горд вашими успехами».
И тут его слова повергли меня в сильное смятение.
«Также слышал я небольшой рассказ о мужестве двоих из вас, юноши и девушки, которые не прервали выполнение задания, несмотря на то, что несколько хулиганов-арабов угрожали им палками и кнутами».
Шепотки любопытства пробежали по рядам ученикам, усиливаясь с минуты на минуту.
«Юношу стегнули кнутом по спине, и он был ранен, потерял много крови, но он выполнил приказ и показал нападающим образец мужества, которое долго не забудется, – он и девушка на мотоцикле ринулись прямо на хулиганов и продолжили выполнение приказа»
Я вообще стеснялся, когда обо мне говорили публично, будь это хвала или хула. Я и представить не мог, что слух об этом случае дошел до руководства гимназии. Я глядел на Айю и видел, как изумление появилось на ее лице и покраснели щеки. Дан, сидящий рядом с нами, взглянул на меня, как бы говоря, что он об этом никому не говорил. Лишь позднее выяснилось, что госпожа Надя Фельдман не только разнесла все это, но и потребовала от директора объяснений. Доктор Розенблюм проявил себя, как настоящий мужчина, и объяснил ей, что ее дочь вместе со своим напарником вели себя, как требовала от них «Хагана». Она этим не удовлетворилась и обратилась офицеру полиции – еврею, старому своему знакомому, но тот сказал, что лучше всего об этом деле помалкивать.
Доктор Розенблюм не назвал наших с Айей имен, но наши покрасневшие лица были достаточным свидетельством для сидящих вокруг нас, и на перемене все стали нас поздравлять. Ученики младших классов шли за нами толпой. Все это виделось мне шумным и ненужным преувеличением.
Ожидало меня рукопожатие Габриэля, на которого я наткнулся случайно, спускаясь по лестнице со второго этажа школы.
«Видишь, мой выбор был удачным», – сказал он мне тихо и быстрым своим шагом прошел мимо.
3
Теперь мы подошли к главному, во имя чего были подготовлены Габриэлем: стать охотниками на тех, кто охотился за нами.
Поля нашей охоты растянулись вокруг западных кварталов Иерусалима, на холмах западнее Санхедрии, Тель-Арази и Ромемы, до границы еврейского анклава в Гиват-Шауле, Бейт-Акереме, Байт-Ва-Гане и, далее, через русло ручья, спускающегося в Крестовую долину, до Рехавии и Шаарей-Хесед. Целью Габриэля было следить за дорогами, ведущими из ближайших арабских сел в эти кварталы, чтобы упредить любого, который пробирается сюда, чтобы вести стрельбу или швырять бомбы.
Но пока это был первый этап. Когда же мы наберемся достаточно опыта ночных засад, обещал нам Габриэль, начнем устраивать их на околицах арабских сел, и попытаемся «уничтожить змей прямо на выходе их из нор». Третьим решающим этапом будет ночная акция: вторжение в арабское село, являющееся гнездом убийц и уничтожение их в их же домах.
Габриэль предупредил нас о тройной опасности – от полиции, от бойцов «Хаганы», которые могут нас принять за арабов, и от самих арабов. Он напомнил нам все те правила движения в ночи, которым обучал нас зимой. Уже в первых ночных походах выяснилось, что мы ничего не забыли, и радовались умению наступать особым образом на разный грунт, получая беспрерывный ток от подошв, ступающих то по стерне, то по щебню, издающему шум, то по острым выступам или гладким участкам скал. Невысокие ряды кустов виноградника расступались перед нами и смыкались за нашими спинами. Колючки царапали нашу одежду сухими царапинами протеста. Темные громады деревьев и скал внимательно изучались нашими острыми взглядами. Снова мы стали гражданами ночного царства.
Вначале успех нам не улыбался. В районе Ромемы мы слышали выстрелы со стороны Гиват-Шауль. Когда мы добирались туда, стрельба начиналась в квартале Байт-Ва-Ган. Казалось, кто-то издевается над нами и к вящему своему удовольствию меняет места своего присутствия с быстротой, неподвластной нашим ногам. Усталые и разочарованные, мы возвращались далеко за полночь домой, но и тут получали следующую порцию издевательства. Только забирались под одеяла, чтобы поспать считанные часы до утра, как рядом с нами начиналась стрельба. Утром, встречаясь в классе, мы с горечью изливали другу-другу наше разочарование, надеясь на успех в следующий раз.
4
Помню наше первое столкновение с врагом. Произошло это после того, как Габриэль изменил систему наших действий. Вместо того чтобы обходить в одну ночь все кварталы и пригороды, он выбрал для засады одно место на всю ночь с учетом топографических интересов врага. Мы замаскировались у края Крестовой долины, следя за любым, кто по ней приблизится с южной стороны к пригороду Рехавия.
«Вероятнее всего, – говорил Габриэль, – что убийцы приходят из села Малха. Дорога оттуда к Рехавии наиболее удобна и соединяется с долиной чуть южнее Крестового монастыря. Оливковые деревья в долине дают им отличную маскировку, но из оливковой рощи у монастыря они не смогут целиться в дома, стоящие на горе. Поэтому им надо будет подняться на соседствующий с рощей холм. Полагаю, что они будут подниматься вот сюда». Он указал нам на холм, который был нам известен под названием «Малый торчащий холм», ибо на нем действительно торчал одинокий старый дуб, называемый арабами «торчащим». Дуб этот не был таким малым, но в долине был еще один, более огромный дуб, названный арабами «Большим торчащим».
Габриэль правильно рассчитал, что бандиты не поднимутся до самого верха хребта, точно так же, как мы остерегались показывать свои тени поверх его края, и выберут для стрельбы одну из ступеней склона.
Мы выбрали более высокую ступень, откуда видны были дома Рехавии, мерцающие светом окон, и устроили засаду так, чтобы вести концентрированный огонь с короткого расстояния по тропе, идущей из долины.
В прежние ночи, когда мы уже лежали здесь в засаде, напряженное ожидание было настолько большим, что любой шорох со стороны тропы мгновенно вводил всех нас в дрожь. Но на этот раз послышались шаги, и мужской голос произнес по-арабски «хон», что означает – «здесь». С места нашей засады мы увидел двух мужчин на площадке под нами. Оба были вооружены винтовками и одеты по-крестьянски. Они присели на большие камни, отдыхая после подъема.
Я чувствовал трепыханье в желудке и абсолютную сухость на губах и во рту. Я испытывал страх от всевозможных мыслей, приходящих в голову, к примеру, боязнь остаться одному во тьме, боязнь коров и собак. Но все эти страхи вершились в душе, не касаясь тела. На этот же раз этот страх я ощущал физически. Пальцы мои затвердели, как сосульки льда, и неожиданно возник другой страх, что я не смогу нажать пальцем курок. Странно было то, что более года я боялся вооруженного врага и, главное, необходимости в него стрелять, самого этого мига, когда от нажатия моего пальца вылетит пуля, чтобы его убить. Я содрогался от самой мысли, что это темное тело, произнесшее «хон», и рядом с ним сидящее второе тело будут лежать на земле, истекая кровью. Я ощущал в себе леденящее сопротивление этому чрезвычайному для меня действию, убиению себе подобного, то отталкивающее чувство, которое возникало во мне на рынке Маханэ-Иегуда, у лавки, где резали кур.