А тут вместо шкафа – холодильник. И не ее он, а – мой. День, когда двое наемных рабочих пришли, разобрали шкафчик и поставили на его место холодильник, был для Амалии черным днем. Холодильник уже поблескивал белизной, как она встала передо мной, со старым ведром, полным мыла и всякой всячины в одной руке, и метлой – в руке другой. В голосе ее слышалось отчаяние.
"А это все куда деть? Во всей квартире нет места для метлы".
"В чем же я виноват? Не я же планировал этот квартал старожилов".
"Но кто же виноват? Мог ли кто-либо когда-либо представить, что в кибуце будет у каждого личный холодильник?"
Но что поделаешь, жизнь в кибуце меняется с головокружительной быстротой, так что приходится хромать за нею. Жизнь-то у нас меняется быстро, но мышление отстает. Только вникнешь в реальность, а она же изменилась. Неприятно чувствовать себя неуспевающим учеником в школе окружающей действительности.
Так вот, место холодильнику нашли, метла же осталась беспризорной. Так всегда, решишь одну проблему, возникает другая. Поставишь метлу в коридоре, у вазона, – мозолит глаза. Поставишь в тесную нашу душевую, становится мокрой. Раздеваешься или одеваешься, она все время путается под ногами, с ней, как говорят, и черт ногу сломит. Словно бы эта метла пытается вымести нас из квартиры.
Амалия смирилась с холодильником, и даже признала, что я был прав. Жизнь наша изменилась. Каждую субботу начала собираться у нас большая компания на праздничную трапезу. Пищевая промышленность, естественно, обосновалась в нашем доме. Амалия стала готовить торты с шоколадной коркой, приносить яйца два раза в неделю. Один раз – для торта, другой – для мороженого. Мне все это не мешало, кроме этого ее вечного трубного восклицания: "Вот и торт, приготовленный Соломоном". А я всего-то смешивал порошок какао с яйцом, сахаром и маргарином.
И вот, сижу сейчас в пустой квартире и гляжу на пустой холодильник. Нет в нем деликатесов Амалии, нет компаний в доме. Как будто вместе с холодильником, кондиционером и мебелью я вернулся в эру кувшина со льдом. Только грешные мои мысли заполняют мой опустевший холодильник. Всю жизнь в кибуце я чувствовал себя хорошо только в обществе крамольных мыслей. Они всегда были у меня, как утопия, как некая личная надстройка к реальности. И в эти минуты пришла мне новая грешная мысль: "Если уже есть в доме холодильник, на кой черт нужна мне столовая? Зачем мне топать туда в жару, в дождь, в бурю, толкаться со всеми, есть надоевшую мне пищу"
Вспомнил я одну короткую историю. Мы были молодыми в маленьком кибуце, детишки были наперечет. Мы были далеки от города, и добраться до нас было нелегко. Никто нас не посещал. Но вот, однажды, из Афулы приехал турист на карете с извозчиком-арабом, посмотреть на кибуц. Одет он был по лучшей английской моде – в белых длинных брюках, белой рубашке, повязанной галстуком, пробковом шлеме. Увидели его дети, стали бежать за каретой и кричать: "Еврей! Приехал еврей!"
Но сколько таких "евреев" у нас в кибуце сегодня. Битники из разных стран, молодежь, изучающая иврит в ульпане – со всего мира, наемные рабочие-арабы, считающие себя сынами Измаила, допризывники, школьники средних школ, приезжающие помогать на сборе урожая, не говоря уже о бесконечных стадах туристов.
Среди них немного членов кибуца. Но что мне делать, если мне диета не нужна, и я не сижу со своими сверстниками за диетическим столом, а за обыкновенным, и ем обыкновенную пищу, и не знаю, кто сидит рядом и откуда он. Это, в общем-то, портит мне аппетит. Я и не ем, а просто глотаю пищу, встаю и ухожу.
Сегодня утром мне особенно повезло: напротив сел Томер Брош. Понять не могу, что случилось с Шмерлом Боксбаумом. Стал он Шмерлом Брошем, ну, и ладно. Но зачем он дал всем близким и детям кроме этой "кипарисовой" фамилии имена деревьев? Сыновья у него – Томер – "пальма", Орен – "сосна" и Ротем – "ракитник". Сидящий напротив меня Томер – огненно рыж. Длинные почти красные волосы скользят по его плечам, смешиваясь с такой же огненной бородой. Парень дал себе обет не стричься, пока у нас не воцарится мир. Он кричит каждому встречному, что бритва не коснется его волос и бороды, как библейского Самсона-назорея, пока арабам не вернут оккупированные земли. Отлично. Непонятно лишь, какая существует связь между бородой и миром? Так или иначе, у меня пропал аппетит при взгляде на эту рыжую нечесаную копну волос. Вероятно, Томер решил до пришествия мира не только не стричься, но и не расчесываться. Я даже чаю не смог выпить, встал и ушел.
Так и не сумел я посидеть среди людей из-за Томера, сына Шмерла. Связь между бородой и миром примерно такая же, какая была между верблюдом, которого араб считал мерой покупаемого корма, и мировоззрением Шлойме Гринблата. Очевидно, в каждом поколении есть свой рыжий, и никуда от них не деться. Только рыжий моего поколения был коротко острижен, а нынешний безобразно длинноволос и длиннобород. Я же, в любом случае, тогда не терпел этой "рыжести" и сейчас не переношу.
И снова я сижу в пустой квартире, уставившись в блестящую белую дверцу холодильника. Сижу и оттачиваю очередную крамольную мысль: "Когда, наконец, этот ящик освободит меня от человеческой толкучки, называемой кибуцной столовой?" Удивляясь самому себе, поворачиваю взгляд во двор. Приличны ли такие мысли тебе, Соломон, одному из основателей кибуца?!
Во дворе вижу троицу в белых халатах: врача, медсестру и сиделку, идущих посещать больных. Нас они посещали часто, по сути, каждое утро. Амалия не вставала с постели, худея и съеживаясь, как усыхающее растение, которого лишили воды и воздуха. Она ведь ни одной беседы не имела с врачом о своей болезни. Только о болезнях других. Всегда у нее была уйма вопросов к врачу о любой болезни и способах ее излечения, о всяческих лекарствах и их лечебном воздействии, только об уколах, которые ей делала медсестра, не спрашивала. В то время, когда та готовила укол, врач, сидящий на краешке кровати, беседовал с Амалией о болезнях и лекарствах. Амалия начинает разговор, а врач слушает ее и молчит. Да и не мог он соревноваться с Амалией в болтовне, которая, конечно же, слабела с каждым днем. Врач – новый репатриант из Румынии, не очень-то владеет ивритом. Каждому ее совету он кивает головой. Но одну фразу он выучил и ею прерывает время от времени непрекращающийся поток советов Амалии:
"Чтобы было на здоровье!"
Медсестра втыкает иглу в руку Амалии, а она продолжает говорить, делая вид, что вовсе не чувствует укола. После укола врач вставал и уходил, унося с собой советы и указания Амалии. Почему указания? Быть может потому, что для врача, нового репатрианта, печать на документе в коммунистической Румынии имела особое значение, и он ни за что не желал ставить печать и подписывать какую-либо бумагу. Даже когда солдат, приехавший на побывку, заболевал, и его просто трясло от высокой температуры, врач не хотел подписывать ему справку. И больной вынужден был ехать в тяжелейшем состоянии в Афулу, в комендатуру, чтобы там получить документ. Беда была с этими подписями. Не проходило и дня, как у нас не открывалась дверь, и не входила чья-то мать или отец. Отчаяние было на их лицах. После полагающихся слов о здоровье Амалии, они сразу же переходили к просьбе. Всем известны отличные отношения Амалии с врачом. Только она может добиться у него подписи. И добрая моя Амалия это делала. Ей врач не отказывал.
Можно сказать, что до последнего своего дня Амалия заботилась о здоровье других. Для Амалии визит сиделки Захавы был тем же самым, что для Болека посещение столовой. Врач и медсестра уходили, а сиделка оставалась, занималась уборкой. Ни мне, ни Адас жена моя это дело не доверяла. Сиделка была для нее окошком в мир кибуца. От нее Амалия черпала информацию обо всех делах – кто с кем встречается, кто собирается жениться или выйти замуж, кто понес ребенка и кто уже родил, у кого выкидыш и у кого какая болезнь. Только разводы ее не интересовали.
В дни болезни Амалии Адас все свое свободное время просиживала у постели больной, держа ее за руку и пересказывая ей прочитанные книги и увиденные фильмы. К нашему удивлению, Амалия отлично разбиралась в новой литературе. О Мойшеле они не разговаривали. Мойшеле домой не приходил и ничего не знал о болезни тети. Амалия взяла с меня клятву – ничего не рассказывать Мойшеле о ее болезни. Да, война в эти дни закончилась, но нечего беспокоить парня, занимающегося воинским делом, какой-то там незначительной болезнью тети. Она не хотела, чтобы парень, которого она любила больше всех на свете, увидел ее, не встающей с постели, слабой и беспомощной. Сиделку она иногда осторожно спрашивала о положении в семье Эрез, но, главным образом, о здоровье Леи. Амалия была уверена, что все болячки Леи от нервов. И сиделка Захава добавляла к этому свое мнение:
"Ну, как она может не быть нервной, если Рами вообще домой не приходит. Сидит в своем воинском поселении и даже не помышляет приехать домой и поинтересоваться здоровьем родителей".
"Ни разу не приехал, Захава?"
"То, что ты слышишь, Амалия. Уехал отсюда и ни разу не возвращался".
Именно это Амалия и хотела слышать. Некое подобие улыбки проскальзывало по ее больному лицу, все более желтеющему с каждым днем. Тут у нее появлялись силы перейти к другой важной теме – швейной мастерской. Швейную машинку Амалии передали Кейле, почему-то именно Кейле, с которой Амалия все годы соревновалась за звание "лучшей портнихи кибуца", и, конечно же, титул этот принадлежал многие годы Амалии. "Королевой швеек" была, и все товарки хотели только у нее шить платья, но не все к ней попадали. От кого же она узнала, что ее швейная машинка перешла к Кейле? Сама Кейла ей это и сказала. Приходила проведать и спросить о разных новшествах в машинке Амалии, ибо у нее она была новейшей швейной машинкой. И голос Амалии доносится с постели:
"Что она себе думает, скажи, Захава – села за мою машинку и будет шить так же, как я? Никогда так не шила и не будет шить".
"Конечно же, никогда, Амалия. Никто из портних в кибуце не доходит до твоего уровня".
"Но почему посадили ее за мою машинку, а меня даже не спросили?"
"Ты что, не знаешь, как это в кибуце, Амалия?"
"Я что, не заслужила, чтобы спросили меня, Захава? И вообще, это ведь всего лишь на время ей передали мою машинку?"
"Конечно же, ты заслужила, что там говорить".
"Ты согласна, что так не делается?"
"Так не делается".
"Я, значит, права?"
"Еще как права".
До чего важны были ей эти слова Захавы. Лицо ее успокаивалось. Укол начинал действовать, и глаза ее смыкались. Добрая моя Амалия все дни своей жизни жаждала быть правой. На смертном ложе достигла, наконец, того, что все соглашались с ее правотой. Со всеми у нее установились отличные отношения, и врача из Румынии обожала до случая с будильником. В этот день все было не как во все дни уже с утра. Я пою Амалию чаем, и она пьет его с ложечки маленькими глотками и молчит. Всегда у нас утренний чай был временем беседы с тех пор, как я ей сообщил, что ухожу с работы в сельскохозяйственном центре. Естественно, я не сказал ей, что причиной ухода была ее болезнь. Придумал причину, что должен писать исследование о работе курятников, которое меня попросили сделать. Она тут же спросила:
"Соломон, почему именно тебя выбрали?"
"А почему не меня?"
"Потому что ты о курах ничего не знаешь. Ты ведь все годы был общественным деятелем, и ни дня не работал в курятнике".
"Оказывается, я все-таки знаю".
"Не будем об этом спорить, Соломон".
Амалия хотела быть правой и в деле с курами. И каждое утро, выпивая чай, экзаменовала меня:
"Ну, Соломон, что с твоей диссертацией о курах? Какую часть ты написал вчера?"
И каждое утро я должен был сочинять новую главу о курах, и Амалия проверяла меня, как преподаватель ученика. Хотела знать каждую деталь моего исследования. Беседа продолжалась до того момента, как вошла троица в белом и освободила меня от кур, яиц и строения курятников.
В то утро Амалия даже не начала эту обычную беседу, и я себя неловко чувствовал. Уселся врач на краешек ее постели, и пришла очередь беседы о болезнях и медицинских советах, но Амалия молчит. Вдруг она даже с какой-то резкостью обращается к врачу: "Доктор, что со мной будет? Сколько мне еще лежать в постели, которая мне смертельно надоела? Сколько времени нужно человеку, чтобы подняться после такой легкой операции, какая была у меня? Когда я уже смогу вернуться на работу?"
Захава усиленно занялась тряпкой для вытирания пыли, я же глядел на медсестру Бронку, столь же усиленно копошащуюся над сывороткой для укола. Доктор же просто испугался этой атаки неожиданных вопросов, протянул руку к своему портфелю, лежащему на маленьком столике у кровати, пробормотал что-то о новом лекарстве и хотел вынуть его из портфеля, толкнул его, и портфель скинул будильник Амалии, который все дни ее болезни продолжал тикать у ее уха. Этот гигант среди будильников, эта жестяная банка времени свалилась на пол с большим грохотом и замолкла. Господи, недобрый мой Бог! Все долгие годы нашей общей жизни я видел Амалию плачущей только два раза. Первый раз, когда ее поразили сплетни насчет того, что она "захомутала Соломона", и второй – с падением будильника. Тридцать лет он тикал без единой починки. Смущенный врач, видя этот поток слез, говорил ей без остановки: "Нельзя, нельзя, нельзя!"
"Он имеет в виду, что тебе нельзя расстраиваться, Амалия", – пояснила Бронка, втыкая иглу в руку Амалии, и та впервые вскрикнула от боли.
Слезы ее текли по морщинам, которые углубила болезнь. Врач и медсестра поспешили оставить наш дом. Верная Захава осталась. Я поставил будильник на место. Амалия смотрит на умолкший будильник и кричит:
"Соломон, что я буду сейчас делать?"
"Что ты будешь делать? Успокойся и лежи, пока не выздоровеешь".
"Но ведь будильник разбит, Соломон. Как я смогу вставать каждое утро на работу?"
"Будильник можно исправить".
"У часовщика в Афуле? Но он же не умеет чинить".
"Ну, так у часовщика в Хайфе. У него и починим. Перестань плакать, Амалия".
"Соломон, я очень сержусь".
"Ну и что, если ты сердишься, Амалия?"
Господи, недобрый мой Бог, сколько страданий, боли и отчаяния можно прятать в этих словах, лишенных всякого значения. Сердце мое разрывалось, а я говорил эти ничего не значащие слова, исходящие из моих уст. Слезы начали высыхать на лице Амалии, и успокоили ее не мои глупые слова, а сделанный ей укол. Бронка вколола расстроившейся Амалии увеличенную порцию морфия, и глаза больной сомкнулись сами собой. Я долго стоял у постели, гладил ее волосы. Краска парикмахерши Лиоры осталась лишь на кончиках волос, которые вернулись к своему обычному цвету – седине. Лицо же совершенно изменилось. Я погладил ее лицо, но она даже не почувствовала моих прикосновений. Вообще все эти поглаживания и поцелуйчики не были у нас приняты. Всю нашу долгую совместную жизнь мы их не знали.
Но в то утро я пытался повлиять на нее этой запоздалой лаской, словно просил прощения за то, что они отсутствовали во всей нашей жизни. В тот же день я поехал в Афулу починить будильник. Сидел в тесной каморке часовщика, следил за проворностью его рук. Починить надо было какой-то пустяк. И после полудня будильник уже бодро меня разбудил, гремя и тарахтя на столике у постели Амалии, но она даже не отреагировала на это…
Йошко врывается в рассказ об Амалии. Йошко внезапно появляется между домами и погромыхивает по шоссе своей телегой вместе с подпрыгивающим на ней йеменцем. Телега, лошадь, Йошко и йеменец – все они из старых добрых дней. С трудом катится по шоссе телега, разваливающаяся от старости, из тех первых телег кибуца, оставшихся в качестве экспонатов. Старая лошадь больше привыкла стоять, чем двигаться. Йошко ветеран кибуца. Всегда был веселым парнем и таким остался, несмотря на седину. Проезжает Йошко на телеге со своим йеменцем через кибуц, поглядывая налево и направо. Появился знакомый, и Йошко приветствует его залихватским взмахом кнута. Симпатичная молодица идет по тротуару, и Йошко радуется, натягивает вожжи, останавливает телегу и встречает ее шуточкой, даже приглашает прокататься. Куда же Йошко держит путь? На кладбище – присмотреть за могилами. Он добровольно взял на себя миссию охранять их, и владение его расширяется из месяца в месяц. Старый, худой йеменец, сидящий на краю телеги, наемный работник. Не нашлось никого в кибуце в компаньоны Йошко по обустройству и охране этого владения Божьего у подножья горы. И вправду, кто захочет целый день крутиться между могилами? Потому и существует в кибуце необходимость в наемных работниках. Что поделаешь, времена меняются. Души, находящиеся в Божьих эмпиреях вряд ли могли себе даже представить, что наемный работник будет ими заниматься.
А вот и Адас возникла на пути Йошко. Она идет ко мне, несет, вероятно, продолжение своего рассказа. Ну, а Йошко по привычке, увидев красивую девушку, останавливает телегу. Йеменец, ноги которого болтаются, свисая с телеги, дремлет. Смеется Йошко, Адас отрицательно качает головой. С того дня, как Амалия умерла, она ни разу не посетила ее могилу. Я откладываю перо. Мне еще предстоит закончить свой рассказ.
Глава восемнадцатая
Мойшеле
Дорогой дядя Соломон, сегодня получил твое письмо. Ты пишешь, что Адас рассказ свой завершила, и Рами также внес свою лепту в запись нашей истории. Ты пишешь, что не читал еще наши письма ибо занят своим рассказом. Потом, когда мы все завершим свои писанины, ты прочтешь всё сразу, в один присест. Если требуется открыть все карты, так тому и быть! Откровенность между нами должна быть полной. Этот мой рассказ, надеюсь, – последний в нашей истории.
Все, о чем я хочу теперь рассказать, случилось со мной в один из отпусков, который я провел в отцовском доме в Иерусалиме. Отпуск завершился, и я вернулся на военную базу в Синай.
Встретил ее в военторге в Эль-Арише. Поначалу обратил внимание на ее рост. Это была высокая, широкоплечая, с округлыми бедрами девушка, с темными, коротко остриженными волосами. Форма, влажная от пота, прилипла к спине. С бутылкой "колы" в руке, я направился купить ножи для бритья. У прилавка толпилась уйма солдат, так что невозможно было продохнуть. Шум давил на ушные перепонки. Я стоял в очереди позади нее. В одной руке она держала чемодан, в другой – тюбик с кремом для лица. Спросила, сколько стоит крем, и приятный ее голос привлек мое внимание. Продавец назвал цену, и она разочарованно произнесла:
"Не хватает у меня одной лиры".
"Могу помочь в этом деле", – сказал я.
Обернулась удивленно. Я осекся. Высокая, почти моего роста, мощная девка. Большие груди, широкое лицо, толстые губы, короткие волосы почти покрывают низкий лоб, но глаза красивые – карие и горячие. Ответила просто:
"Хочешь помочь – давай!"
Дал ей лиру и коснулся ее горячей потной руки. Подумал про себя: "Зачем ей нужен такой дорогой крем, все лицо ее в веснушках, и тут крем не поможет". Поставила чемоданчик на прилавок, чтобы положить в него крем. Успел увидеть там трусики и лифчик. Протянул ей бутылку "колы" и спросил:
"Хочешь пить?"
"Хочу".
Перед тем как дать ей бутылку, выпитую мной до половины, перевернул в ней соломинку. Она разразилась громким смехом, и смех ее был горяч, как и глаза ее и голос:
"Я не подозреваю тебя ни в какой болезни".