...Ваш дядя и друг Соломон - Наоми Френкель 29 стр.


И вот мы вдвоем, впервые в нашей жизни, выходим так рано на прогулку через все подворье до вещевого склада. Восходящее солнце обещает быть большим и сияющим. Настоящее солнце конца весны и начала лета. Первые его лучи ползут по красным крышам, проникают через окна в комнаты. Открываются двери, люди выходят во двор, и шаги их эхом сливаются с нашими шагами по тротуару, словно мы с Амалией участвуем в общем утреннем марше со всеми. Утро еще прохладно. Панамы, кепки, надвинутые на лоб, тела, съежившиеся в серых рабочих одеждах. Останавливаются, смотрят на солнце, зевают, и снова волокут устало ноги по тротуару. Курицы кудахчут в курятниках, коровы мычат в коровниках, птицы чирикают, псы лают, а шаги отдаются эхом на мостовой и тротуаре. Мойшеле нигде не видно. Амалия говорит:

"Он сказал, что уезжает рано".

Входим в столовую. В огромном чане завал грязной посуды после завтрака тех, кто начинает рано работу в долине и во дворе. Садимся у чистого стола. Амалия падает на стул, и я говорю ей:

"Только начался день, а ты уже без сил".

"Да, Соломон, в последнее время я очень устаю".

"Сиди, Амалия, сиди. Выпьем еще стакан чаю".

Набираю ей из титана чай, чего ни разу за всю нашу совместную жизнь не делал. Сделала глоток и уже отодвигает стакан. Наклоняюсь над ней:

"Пей чай, Амалия".

"Не хочется".

"Может, намазать тебе чем-либо ломоть хлеба?"

"Нет у меня аппетита, Соломон".

Готовят столы к главному завтраку, а мы мешаем. Встает Амалия, проходим мимо грязной посуды, Амалия повышает голос:

"Ну, погляди, Соломон, как ведут себя в нашем кибуце".

И падающая без сил Амалия берет тряпку, вытирает повидло, которым вымазан блестящий металл чана, собирает рассыпанный сахар и ошметки маргарина на всем.

"Амалия, оставь это!"

"Терпеть не мог этот беспорядок, Соломон".

Я вытягиваю ее за руку на двор, который уже опустел. Только мы вдвоем пересекаем двор по тропе, рассекающей зеленые травы и купы цветов. Ароматы овевают нас. Вдруг она сжимает мою руку в испуге:

"Голова вдруг закружилась".

"Возвращайся домой, Амалия, может, ты заболела?"

"Я заболела? Минутная слабость и уже – заболела?"

И она, собравшись с силами, упрямо идет к складу. Теперь я держу ее под руку и думаю про себя, что целую жизнь видел себя так идущим с ней под руку только в воображении. Вот с анонимной незнакомкой я совершал целые походы. И вот впервые иду с женой в сиянии чудного утра, среди зелени и цветов, но глаза мои встревожены.

Пришли к вещевому складу – вотчине Амалии. Постояли молча. Вдруг, как-то неосознанно, я легонько погладил ее по волосам. Такую ласку мы себе тоже никогда не позволяли. Амалия опустила голову под моей рукой, и я говорю:

"Если почувствуешь себя плохо, немедленно возвращайся домой и ложись в постель".

"Посмотрим".

"Обещаешь?"

"Может быть".

Кивнула мне головой, что тоже не в ее привычке. Уже собралась открывать дверь, вернулась:

"Соломон, как ты считаешь, отношения между Адас и Мойшеле… наладятся?"

"Наладятся".

"Ты это говоришь просто так, или что-то знаешь?"

"Я точно знаю, Амалия".

Не был я уверен. Стоял у дверей швейной, поглотившей Амалию, и сердце мое было не на месте. Пошел проведать Адас и Мойшеле. Шаги мои медленны и тяжелы.

Дорога моя – через квартал старожилов, и вдруг я застываю на месте. В открытую дверь своего дома выходит Шлойме Гринблат. Он выгоняет метлой с порога грязную воду на грядки. Кончил мыть полы в квартире. Уже несколько лет он занимается всем по дому. Жена его Ханче медленно слепнет.

Когда мы были молодыми, Ханче была обладательницей карих глаз, светлых волос, красных щек. Симпатичная улыбка ее излучала полноту жизни. Шлойме привез ее из Польши. Многие годы он был холостяком, и все уже отчаялись видеть его женатым. От холостой жизни он освободился благодаря своим коровам. Послали его в Голландию купить лучшую породу коров и быка-производителя. Подвернулся случай, и он привез также жену Ханче.

Из Голландии поехал в Польшу проведать родителей и встретил ее на мельнице, принадлежавшей ее родителям, рядом с Варшавой. Воспитывалась Ханче в большом городе. Политика и движение ее не интересовали. Она была выше Шлойме на голову, обладала приятным голосом, и тотчас заняла достойное место в хоре кибуца. Но к жизни в кибуце привыкала с трудом. Вначале с ней были одни проблемы. Зажиточные родители снабдили ее всем лучшим. Гардероб у нее был, как у дамы из Парижа. Каждый вечер она появлялась в столовой в новом платье, и ни одно из них не соглашалась сдавать в коммуну. Но в конце концов ей пришлось приспособиться к жизни в коммуне, и многие девушки щеголяли в ее платьях. Ханче ходила в брюках, работала в поле. Она обладала сильными мускулами и вскоре обрела славу отличной работницы. Работала на цитрусовых и виноградных плантациях. Родила трех дочерей, двух светловолосых, похожих на мать, а третью – рыжую, в Шлойме. Рыжая Ницца – закадычная подруга Адас.

Однажды Ханче работала в цитрусовом саду, и ветка ранила ей глаза. Она ослепла на один глаз, а второй с годами стал слабеть, так что теперь она не различает между ночью и днем. Ханче – женщина мужественная, не ноет, не впадает в черную меланхолию, по-прежнему поет в хоре. Шлойме ведет ее на репетиции и затем – домой. Читает ей книги, покупает пластинки. Часто из их дома доносится звуки патефона.

А сейчас Шлойме срезает розы. Пожалуй, уже несколько месяцев я не обменивался с ним ни единым словом. Последняя ссора вспыхнула между нами в тот день, когда орудия гремели на Голанских высотах. Мы знали, что туда поднялись наши десантники. Среди них ли Мойшеле? В день освобождения Иерусалима от него тоже не было никаких вестей. Орудия гремят, а мы поднимаемся на гору и наблюдаем за языками огня по горизонту. И в ночь, когда вся страна сотрясается от военных действий на Голанском плато, говорит мне Шлойме:

"Соломон, не посчитай мне во зло, если я введу тебя в дело, которое касается не меня, а тебя. Я это делаю лишь во имя нашей дружбы. Береги свою Адас! Этот Рами… Ты ведь знаешь, я никогда не относился к нему с большой любовью".

"Иди ты к черту!"

Выругал его, ибо знал, что на этот раз он говорит правду. Со дня рождения Мойшеле, еще до их свадьбы с Адас, я знал, что дела между нею и Рами не совсем гладки. В дни войны эти слова поразили меня громом. Оба мы были оскорблены: Шлойме – потому что я не поверил правде, я – потому что он высказал эту правду.

Сейчас, когда я увидел его у роз, словно толчком поразила меня внезапная мысль: Соломон, тебе надо помириться с Шлойме. Столько лет вы живете в одном кибуце, и все эти годы он был твоим главным противником. Пришло время прощения. Что было, то было.

"Доброе утро, Шлойме".

"Доброе утро, Соломон".

"Что слышно?"

"Слышно".

"Сегодня будет жаркий день, Шлойме".

"Да, будет очень жарко, Соломон".

"И ты спасаешь розы от хамсина".

"Это для Ханче. Ты же не знаешь, что сегодня ей минуло шестьдесят!"

"Что ты говоришь! Молоденькой Ханче уже шестьдесят?!"

"То, что ты слышишь, Соломон. А мы уже по дороге к семидесяти".

Замолкаем и оба смотрим на розы, и Шлойме уже не тот Шлойме. Волосы его поседели, и быстрые его глаза с вечной хитринкой потускнели. Вижу я то, что долгие годы не замечал: Шлойме Гринблат живет в глубокой печали. Двадцать лет он приносит розы своей ослепшей жене, и я, у которого Амалия очень больна, мог бы вместе с ним поплакать о наших увядших женах. Шлойме говорит:

"Вечером мы будем праздновать ее день рождения, Соломон. Собирается вся семья. Приезжают даже двоюродные братья из Хайфы и Тель-Авива".

И тут на миг Шлойме стал самим собой, говорит с гордостью, вытянулся в рост, ударил себя в грудь. Я терпеть не могу эти движения у него и собираюсь идти дальше. Он говорит:

"Соломон, что слышно у Мойшеле?"

"У него все в порядке. Думаю, он уже вернулся в свою часть".

"Как ты думаешь, эти перестрелки и наши бомбардировки по ту сторону Суэцкого канала приближают нас к миру?"

Я просто сбежал. Больно было мне за Шлойме и за себя. Миг примирения был слишком короток. И все из-за его разговоров о политике. Но что у нас, живущих столько лет бок о бок в кибуце, есть общего со Шлойме, кроме политических разногласий. Шлойме кричит мне вслед:

"Соломон, погоди, Соломон!"

Поворачиваю к нему голову и смеюсь про себя. Что я от него хочу, от этого низкорослого седого человечка, который выглядит таким потерянным среди цветущих роз! Что я от него хотел и что он хотел от меня все эти годы? Мы же приближаемся к семидесяти, Господи, к семидесяти!

"Может, придете к нам вечером, Соломон, ты и Амалия – на день рождения Ханче? Я не должен тебе объяснять, как она обрадуется вашему приходу".

Я кивнул головой в знак согласия, и слова мои разнеслись эхом по пустому двору:

"Придем. Почему не прийти. Конечно же, придем".

Иду я своей дорогой. Все раскинувшееся подворье кибуца ухожено, клумбы в полном расцвете, у деревьев разрослись и сгустились кроны, грядки поражают цветным колоритом. Но взгляд мой обращен не на это буйное цветение, а на запущенные углы по дороге к квартире Адас и Мойшеле, где высоко поднялся чертополох, дикие травы, кусты колючек.

Недалеко от эвкалипта Элимелеха я вхожу в гущу колючек, словно пришел в кибуцный заповедник. Господи, сколько субботников прошло в те годы по выкорчевыванию сорняков в подворье, в садах и на полях. Как суббота – так всеобщая мобилизация. Сорняки пустили глубокие корни в эту сухую землю. Уничтожали мы их, выкорчевывали, а они снова растут. Нет конца сорнякам, и нет конца субботникам. Целые семьи с детьми и собаками добровольно выходят в субботу на "пикник сорняков". Цветные панамки детей порхают по садам. Собаки валяются в тени, а мы работаем. И еще как работаем. Обливаемся потом, и вода льется в глотку из сосудов без конца и без пользы.

Специалистом по выкорчевыванию сорняков был Элимелех. Он буквально шел на них врукопашную, и после него не оставалось ни соринки. И всегда первым вызывался на субботник. Особенно любил разбивать камни, расчищая поля. Субботники эти были настоящим бедствием для всех нас, кроме Элимелеха. Земля эта вырастила камни, поколения камней. Плуг не мог бороздить землю, пока эти камни не удаляли. Спины наши сгибались под льющим на нас олово лучей солнцем, дыхание наше было столь же горячим, как ветер, обвевающий нас. Губы трескаются, лица покрываются бороздами, но земля становится гладкой. Элимелех во главе, неустанно раскалывает камни, складывает их рядами и грудами.

Элимелех, который был изгнан из кибуца, всю жизнь носил в себе боль и унижение этого изгнания. Всю жизнь был подвержен иллюзии, что все его таланты могли развиться и достичь истинных высот лишь в кибуце. Бедный мой друг, мы ведь не пришли к этой жизни в кибуце, чтобы раскрыть все свои возможности. Никто из нас не старался себя превозмочь, выделиться из ряда вон, никто из нас не рвался в полет. Мечты наши достигали больших высот, но мы не взлетали за ними. Может, гора эта мучила нас, сухая эта земля ожесточила нам жизнь, быть может, они в этом виноваты. Порыв наш был остановлен. Созданная нами жизнь, это построенное нами прекрасное поселение – восстали против нашего порыва. Быть может, создание всегда становится тормозом для создателя?

Я сидел на камне среди колючек. Время было еще достаточно раннее. Не хотел так рано идти к Адас и Мойшеле. Боялся их разбудить. Когда я один, я разговариваю с самим собой, Вот и сейчас подумал: "Порыв наш был остановлен или мы сами его остановили? Но не стоит впадать в отчаяние: надежда не потеряна. То, что не осуществилось – осуществится впредь. Гора не сдвинется, но не отменено восхождение. Вечность моих мечтаний не обманет".

Вытряхнул я камешки из сандалий и глубоко вздохнул. Кажется, все мои вздохи за все эти годы стоят, не исчезая, в подворье. Но в это утро все мои вздохи соединились в один: "Мойшеле".

Вскочил я и вернулся на зелень лужаек, где веселились, шумели, скакали дети под присмотром воспитательниц и учителей. А я иду к старому оборонному укреплению, которое служило жильем, любовным гнездом Адас и Мойшеле. Поколения защитников кибуца прошли через это укрепление. Были молодыми, состарились. Другие пришли им на смену. Длинна и неиссякаема наследственная династия бойцов. Первые поселенцы в долине заложили это укрепление на холме, у края подворья, вкопанное в землю и обложенное мешками с песком, не очень устойчивое. Защитники несли потери. Затем пришли тридцатые годы со своими кровавыми событиями. Жизнь в этом передовом укреплении, защищающем долину и поселение, не прекращалась. На простых земляных брустверах возвели бетонные стены – долговременную огневую позицию. Но и это не давало полной защиты. Снайперы с горы вели беспрерывный обстрел позиции. Были раненые и убитые.

Грянула Вторая мировая война, за ней – война за Независимость Израиля, и позиция эта обрела особую важность. Добавили к укреплению еще один этаж, пробили амбразуры, утолстили стены, в общем, превратили его в настоящую крепость. А дни были тяжелыми, крепость обстреливалась не только снайперами, но и автоматным огнем.

И опять прошли годы, изменились условия войны, осталась крепость пустыми глазницами амбразур в сторону долины и горы. Вьющийся хмель, который защитники посадили еще в дни боев, в тридцатые годы, разросся во все стороны, сорняки, чертополох, дикие травы заполонили весь холм. Старая олива и несколько сосен своими взлохмаченными шевелюрами открыли общежитие пернатых, и воздух вокруг укрепления всегда оглашается птичьим щебетанием и пением.

Когда Мойшеле и Адас поженились и искали место, где, как говорится, свить гнездо по своему вкусу, я и указал ему на это укрепление, и Мойшеле освободил его от запустения, обновил стены, вставил стекла в амбразуры, соорудил дверь. Первый этаж был местом проживания, второй – художественной мастерской. Окружающее пространство Мойшеле также вывел из дремоты, подрезал хмель, обвил им стены.

И я думал, что в тот момент, когда старое оборонительное укрепление превратится в любовное гнездо, в истинный семейный дом, завершатся все проблемы. Оказалось, что они лишь начались.

Дошел я до холма на краю подворья, на котором покоилось укрепление, превращенное Мойшеле в дом для их молодой семьи. Дом был погружен в дремоту среди высоких деревьев, цветущих грядок и старой оливы, блестящей на утреннем солнце. У оливы я замер, удивленный мертвой тишиной, окутывающей дом. Стучу в дверь. Никто не откликается. Осторожно открываю и застываю: дом пуст, лишь на полу валяется разорванная ночная рубашка…

Я медленно возвращался, спотыкаясь о камни и не чувствуя боли. Сердце не предвещало ничего хорошего. Уже издалека заметил на крыльце нашей квартиры Адас. Увидела меня, побежала навстречу. Одета была в кухонный передник с алыми пятнами от свеклы. Слезы текли из ее глаз:

"Дядя Соломон, тетя Амалия упала в обморок. Врач и медсестра у нее. Уже вызвали скорую".

Увезли Амалию в больницу и сделали ей операцию. После операции она уже не встала.

Глава двадцатая
Соломон

Адас, детка моя, письмо написано тебе, но адресовано всем нам. Пожалуйста, пошли его Мойшеле и попроси его послать Рами. А тот пусть вернет его тебе. И все трое приглашаетесь ко мне, если, конечно, пожелаете, – прочесть груду листов на моем столе. Все рассказы будут открыты каждому, в том числе и мой рассказ. Приходите, дорогие мои, стакан вкусного горячего кофе и не менее горячее любящее сердце ожидают вас в моем доме.

Дорогие мои молодые друзья, Адас, Мойшеле и Рами, прошел день, прошла ночь. Прочел я все, написанное вами и мной. Шесть недель прошло со дня смерти Амалии, шесть недель отпуска, который я взял от нормальной жизни. Завтра я должен вернуться к работе, и поверьте, дорогие мои, ничего в этом нет особенного для еврея в моем возрасте.

Дни и ночи сидел я у стола, погруженный в ваши и мои собственные сомнения и колебания. Вы обнажили передо мной свои раны, а я перед вами – свои. На моих листках вы прочтете рассказ человека своего поколения, который испытал все возможные страсти и желания своей эпохи. Я хранил в сердце чувство веры и крупицы надежды в то, что герой моих снов и мечты – человек, по сути своей, добр.

Дорогие мои, дни и ночи слышались в моей пустынной квартире голоса близких и друзей, покинувших этот мир, и ваши молодые голоса. Шаг за шагом я двигался с вами, и сейчас, когда вы прочтете мои записи, вы словно будет сопровождать меня по тропинкам прошлого. Сыновья должны знать правду о жизни своих отцов. Знаю, что рассказы о прошлом не очень-то вам интересны, молодые не любят получать советы от стариков. Таковы пути мира. Каждое поколение само добывает себе опыт жизни. Жаль. Огромный опыт жизни просто выбрасывается на свалку, а ведь это имущество драгоценное, которое надо охранять. Но опыт жизни – это не то богатство, которое можно хранить в сейфе или передавать по наследству, ибо молодым он кажется рухлядью, лишенной всякой ценности.

На этот раз вы все же прислушались ко мне, и это для меня воистину бесценно. Я не собираюсь давать вам советы. Нет у меня рецепта для решения ваших проблем. Каждый из вас найдет сам себе путь в жизни. Даже если он не будет мне по душе и по духу, делать нечего. Я поднимаю руки и покоряюсь судьбе.

Дорогие мои, я люблю вас и примирен со всеми тремя. Да, даже с Рами. Читал твой рассказ, Рами, и сказал себе: "Рами всегда Рами, и хорошо, что есть такой Рами в мире. Остроумный, легконогий, за словом в карман не лезет. Любит клоунаду, а все же взвалил на свои плечи, в духе наших непростых дней, нелегкую серьезную ношу. Конечно же, Рами был бы рад избежать ее и отдаться своим подражательским и клоунским талантам. На Рами, любящего природу, владеющего пером, на дружеской ноге с метафорами, – жизнь ополчилась трудными делами и ограничениями. Меня огорчает этот приговор, и я, старый Соломон, не собираюсь его усугублять.

Сижу я здесь один, в комнате, и взгляд мой устремлен на одинокую старую дум-пальму, высящуюся на горизонте, над прудом, над сверкающей зеленью лужаек и цветистостью клумб кибуца. Хризантемы, анемоны, лютики просто ослепляют своим пламенем, старая же дум-пальма суха, а в сегодняшнем пекле потеряла даже свои кисловатые плоды. Вот и стоит на грани отчаяния. А ведь у всей этой зелени и цветов корни коротки, лишь у старой пальмы – глубоки. Все эти цветы и зелень быстро увянут, а пальма будет стоять долго, корни ее уходят в глубь земли, выжимая из ее сухости наималейшую влажность, побеждая своей живучестью мимолетную красоту.

Я обращаюсь к тебе, моя дум-пальма, я говорю тебе: еще настанут дни, и расцветут ветви твои, и оживут все легенды, которые были сотканы вокруг тебя, легенды о тысячелетних героях, погребенных в твоей тени, и легенды о нашей жизни в этой долине, и присоединится легенда к легенде.

Дорогие мои, Адас, Мойшеле и Рами, я благодарю вас. Вы составили мне компанию в нашем откровенном разговоре в то время, когда я остался в одиночестве, и опостылело мне все вокруг до того, что я это мое окружение возненавидел, ибо не нашел в нем даже крупицу моей мечты. Вы прислушались ко мне и спасли старого человека от когтей его тоски. Если вы нашли в себе силы помочь мне, быть может, настанет день, и хотя говорят, что поколение восстает против поколения, но и спасает его, и в вас – залог этого спасения. На этом я прощаюсь с вами, дорогие мои, ваш дядя и друг Соломон.

Назад