Продолжение неволи - Рольникайте Мария Григорьевна 2 стр.


После того как она окончательно поняла, что ни отца, ни мамы с Сонечкой нет, чаще думала о Боре. Хоть бы он, единственный из той, прошлой, жизни, вернулся. Но время шло, уцелевшие, даже после тяжелых ранений, хоть инвалидами, возвращались, и ей все труднее становилось поддерживать в себе надежду, что Боря жив. Потом и вовсе запретила себе надеяться. Даже вспоминать, как в начале их дружбы он, проводив ее до дома, спрашивал: "В следующее воскресенье мне можно прийти?" Пока она однажды не опередила его, спросив: "В следующее воскресенье ты сможешь прийти?" Он рассмеялся, и с того раза, прощаясь, оба одновременно произносили: "До следующего воскресенья!" Потом он стал приходить чаще.

Но после рассказа этого человека о советских лагерях для бывших военнопленных надежда снова забрезжила. Может, Боря не погиб, а попал в плен и догадался назваться поляком. Он же светловолосый и по-польски говорит без акцента. А до сих пор не вернулся оттого, что его дольше проверяют. Эта крохотная надежда ее усыпила…

3

Когда на следующий день Альбина спросила, как ей понравился вчерашний гость, Люба удивилась, что о столько пережившем человеке можно расспрашивать - понравился, не понравился.

- А он, между прочим, тобой явно заинтересовался.

Альбина хотела еще что-то сказать, но ее позвали на отделение, и разговор оборвался. Потом и у нее было много работы - привозили одного за другим тяжелых больных, и она о вчерашнем госте даже забыла. Только вечером, вернувшись домой и увидев сиротливо стоящую посередине комнаты табуретку, на которой он сидел, вспомнила. И опять стало неловко: человек, наверное, приходил в надежде узнать о ком-нибудь из родных, а она своим удивлением, что он был и в советском лагере, "увела" его в соб-ственный рассказ. Хоть бы еще раз пришел. И лучше, чтобы один. Потому что Альбина недовольна этими расспросами. "Ты столько пережила, а эти приходящие еще и забыть не дают". Знала бы, добрая душа, что и без этих расспросов она живет не только в теперешнем времени… И не то самое трудное, что своими расспросами эти приходящие люди возвращают ее в лагерь, а то, что приходится их разочаровывать, почти виновато отвечать, что нет, не знает. Все, что она могла, - это обнадеживать: может, та женщина или девушка, о которой спрашивают, была в другом лагере, а если даже в том же, где она, то в другом блоке, то есть бараке. Ведь и внутри лагеря каждые два блока были отгорожены друг от друга высокой изгородью все из той же колючей проволоки. И только однажды она не могла обнадежить немолодую женщину - мать Рохци и Лили. Но и правду сказать не могла…

…Это было на последней селекции. Им приказали строиться, как обычно при селекции, в одну шеренгу. Унтершарфюрер объявил, что лагерь будут эвакуировать. Но возьмут только тех, кто в состоянии пешком преодолеть довольно длинный путь в другой лагерь.

Шеренга двинулась. Он плетью тыкал то в одну, то в другую узницу. Отобранная должна была выйти из строя и перейти к уже окруженным конвоирами смертницам. Когда он ударил по плечу Лилю и она, понурив голову, побрела к обреченным, Рохця вдруг метнулась к началу шеренги, к уже пропущенным. Но один из конвоиров - все его звали непонятным словом "перекульщик", наверное оттого что украинец, а перешел на службу к немцам, - ударил ее автоматом по голове, она упала, и он ее, лежащую, поволок за одну ногу по земле к уже угоняемым в газовую камеру.

Рассказать об этом их матери она не могла. А произнести: "Не знаю" - было еще трудней. И все-таки произнесла…

Только зря поделилась этим с Альбиной. Будто пожаловалась. Но Альбина почему-то была довольна.

- Наконец-то!

- Что "наконец-то"?

- Не молчишь, когда на душе камень.

- У каждого на душе свои камни. И не надо их перекатывать в чужую.

- А если не совсем чужую?

- Тем более…

- И тебе не приходит в голову, что своим молчанием ты ставишь между нами преграду?

- Какую… преграду?

- Разделяющую нас тем, что мне в то время было не так плохо, как тебе. Что на мою долю не выпало столько страданий.

- Что вы! Мне такое даже в голову не приходило. - Но спросить, что с нею в это время было, не решилась. Хотя очень хотела знать.

И Альбина рассказала. Правда, не в тот раз, а позже, во время одного общего ночного дежурства. Больные давно спали. Новых не привозили, и обе сидели, прислонившись к остывающей печи. Люба боролась с желанием закрыть глаза и хотя бы так, сидя, вздремнуть. Альбину, видно, тоже клонило ко сну, и она этому сопротивлялась, тихо мурлыча какую-то знакомую мелодию. Но неожиданно прервала ее и заговорила:

- Как ты думаешь, что нас с Пранасом спасло от отправления в Сибирь?

Сонливость мгновенно прошла.

- В Сибирь?!

- Ты что, не знала, что русские нас вывозили в Сибирь?

- Знала, но ведь…

- …Только богатых? Нет. Оказалось, что некоторым отделениям НКВД даже отпускали так называемые разнарядки - сколько человек и откуда доставить. И те старались. Брали не только так называемых кулаков и середняков, но даже бедняков-новоселов, которым сами недавно дали отнятую у кулаков землю. Главное, чтобы было нужное количество.

- Вы тогда жили в деревне?

- И родилась, и выросла. Она недалеко отсюда, тоже в бывшей Польше. А в тот вечер мы с Пранасом были в соседней, на танцах. Ушли, как всегда, последними - очень оба любили танцевать. Настроение было благостное - уж очень хорош был вид полей в этот предрассветный час. А главное, мы говорили о нашей предстоящей свадьбе. Наверное, поэтому не сразу удивились доносившемуся явно из нашей деревни лаю множества собак. Казалось, лают все, иные еще и воют. Мне чудилось, что узнаю голос нашего Маргиса. Даже Пранас забеспокоился, хотя зарева пожара не было видно и запаха гари ветер не доносил. Все равно мы побежали. Только вбежав в деревню… - Альбина умолкла. - И то не сразу мы поняли, отчего во всех хатах, мимо которых мы бежали, двери настежь распахнуты, а в окнах ни единого огонька, сплошная темень. И во всей деревне ни живой души. Одни лающие собаки. На нашем крыльце я споткнулась о валявшийся отцовский тулуп. А в сенях и обеих жилых комнатах все раскидано, ящики шкафа выдвинуты, везде следы поспешных сборов. Я, почти не понимая, что делаю, стала все собирать, водворять на место. Маргис прыгал вокруг меня, норовил лизнуть руку, явно стараясь что-то объяснить. Пранас побежал к себе. Но вскоре вернулся с нашим деревенским дурачком Юргялисом. Тот, видно, от пережитого страха еще и заикаясь, повторял одно и то же: что приехали чужие солдаты и всех увезли, из всех домов. Только Юргялис - он всегда говорил о себе в третьем лице - спрятался в коровнике, и его не нашли. Теперь он будет сторожить деревню вот даже грабли взял, чтобы этих солдат больше не впускать. Пранас его похвалил, а мне велел наскоро собрать самое необходимое, он вот уже собрал, и прямо сейчас, пока нас не хватились, уйдем в город. Там нас, может, не будут искать, да и в городе легче затеряться. Юргялиса попросил кормить собак. В домах и погребах какая-нибудь еда, наверное, осталась. Мы с Пранасом ушли. А в городе сразу, как были со своими котомками, пошли в костел, и Пранас попросил ксендза нас обвенчать, чтобы не жить вместе невенчанными. Ксендз нас и приютил, пустил в свой садовый домик.

- И вас не искали?

- Не знаю. Может, уже набрали нужное количество. А ровно через неделю началась война, и уже на второй день, как сама знаешь, загромыхали немецкие танки. Пранас меня, да и самого себя обнадежил, что за одну неделю наших, может, не успели далеко увезти, немцы же так стремительно наступали, что могли догнать эти эшелоны и всех вернуть. - Она вздохнула. - Увы… Пранас дважды тайком ходил в деревню. К сожалению, там была та же пустота, даже дурачка Юргялиса не нашел. Выходит, наших успели довезти до своей России… Хоть знать бы, что мои в этой проклятой Сибири не мерзнут. Ведь отцовский тулуп валялся на крыльце. Может, не разрешили его взять, не сам же он его бросил. - Она умолкла. Но, видно, не все, что на душе, излила. - Да и при немцах было ненамного лучше. Правда, не так жутко, как вашим, не расстреливали всех подряд. Только тех, кто при Советах был каким-то начальником, арестовали. Но страха мы тоже натерпелись. Главным было, чтобы не отправили в Германию. Вначале, пока изображали освободителей, только агитировали, чтобы мы ехали. Разные листовки распространяли. На них красивые картинки - уютные комнаты, на кроватях белоснежные покрывала, на окнах занавески, цветы. Но никто им не верил. И они стали проводить облавы, особенно на мужчин. Во время одной Пранас еле убежал проходными дворами и до ночи отсиживался в костеле. Потом, к счастью, устроился на другую работу - в авторемонтные мастерские, и получил "аусвайс", что не подлежит взятию на другую работу. Это его уберегло. А я работала в семье большого начальника няней. Хоть свой, литовец, но очень злой, не лучше немцев. Важничал, гордился доверием новых хозяев. Собственная жена его побаивалась. Тайком от него отпускала меня на вечерние курсы медсестер. Не хотела, но из-за него пришлось удрать в Германию. Кто знает, как там ей и ребенку живется. Может, все же лучше, чем моим в Сибири.

- Вы о своих родителях так ничего и не знаете?

- Нет. В анкете, когда сюда нанималась, по совету заведующей написала, что, прости Господи! - и перекрестилась, - умерли. На каждой исповеди ксендзу в этом грехе признаюсь. И за их здоровье утром и вечером молюсь.

Любе показалось, что она и теперь, в наступившей тишине, молится.

4

После этого ночного рассказа Альбина ей стала еще ближе. Вспоминала и нового знакомого. Может, он знает что-нибудь о Боре, хотя его родители получили извещение, что погиб. Но сами же рассказали, что какая-то их знакомая тоже получила такое извещение - Люба даже про себя не произносила этого безжалостного слова "похоронка", - а человек вернулся. Оказалось, он был только тяжело ранен, без сознания, санитары думали, что мертв, а попал он в плен.

Однако попросить Альбину привести этого ее знакомого еще раз, даже просто заговорить о нем, стеснялась: смущали слова Альбины, что он ею явно заинтересовался. А человек, наверное, просто приходил, как многие, особенно в первое время, чтобы узнать, не была ли она в лагере с кем-нибудь из его родных. Может, человек придет еще раз. Тогда и сама его спросит, не встречал ли в плену или в том, советском, лагере Борю. Даже представляла себе, что он, как в тот приход, сидит на ее единственной табуретке посередине комнаты, а она ему описывает, как Боря выглядел. Даже сама ужаснулась оттого, что подумала о Боре в прошедшем времени…

Но все было не так. Не к ней домой пришел этот человек, а стоял напротив проходной. От удивления она растерялась.

- Вы Альбину ждете? Она сегодня дежурит.

- Нет. Вас. Извините, что не имел возможности предупредить.

- Ничего.

- Можно вас проводить?

- Да, пожалуйста. - И поспешно добавила: - Спасибо.

Он пошел рядом. Но молчал. А когда они переходили на другую сторону улицы и было скользко, бережно поддержал ее под локоть. Этим почему-то еще больше смутил. Но так и не заговорил. А у подъезда остановился.

- Рад был вас повидать.

От неожиданности у нее вырвалось:

- Я тоже.

- Вы не будет возражать, если я как-нибудь загляну к вам?

- Нет, пожалуйста. Только в воскресенье я буду после суток. - И очень застеснялась свой поспешности.

- В понедельник вас устроит? По выходным я тоже не могу, езжу показываться в место прописки. Надо, чтобы меня там видели.

Это он уже говорил.

- Понимаю. - Она не знала, что еще сказать. - До свиданья. - И вошла в подъезд. Подумала, что надо было поблагодарить его за то, что проводил. Но не возвращаться же. Да и он, наверное, уже ушел.

Когда она на следующий день рассказала Альбине, что этот Яковас ждал ее у проходной, проводил до самого подъезда и попросил разрешения наведаться, Альбина не удивилась.

- Я ж тебе говорила, что он тобой явно заинтересовался. А что не очень молодой - это ничего. Зато не будет заглядываться на других.

Любу это очень смутило. Она уже пожалела, что согласилась, чтобы он пришел. Но как было отказать человеку в его желании узнать что-нибудь о своих родных? А то, что всю дорогу молчал, можно понять - не на ходу же расспрашивать. Ведь сама тоже не спросила о Боре. Но в понедельник обязательно спросит. Только не сразу. Пусть он заговорит первым. И уж потом она спросит, были ли у него в том, советском, лагере друзья. Уточнит свой вопрос тем, что сами они в лагере кто по две, кто по три "держались вместе", то есть норовили работать рядом, на утренних и вечерних "аппелях" становились друг за дружкой, делились воспоминаниями о прежней жизни. А когда одну из подруг во время очередной селекции угоняли в газовую камеру, оставшаяся не сразу примыкала к такой же осиротевшей.

Нет, об этом ему рассказывать ни к чему. Мужская дружба, наверное, проявляется в чем-то другом. Надо ему просто описать, как Боря выглядел. Что он высокий, светловолосый, не похож на еврея. И по-польски говорит без акцента. Может, попав в плен, догадался назваться поляком.

Весь вечер, а потом всю неделю она представляла себе их будущий разговор.

Но он был совсем не таким.

В понедельник этот человек так же, как в прошлый раз, встречал ее у проходной. И так же всю дорогу молчал. Только когда она пригласила его подняться наверх, он, сев на "свою" табуретку, заговорил. Но почему-то о ней.

- Ваша подруга говорила, что из всей семьи вы одна уцелели.

- К сожалению…

- Я вам от всей души сочувствую.

- Спасибо.

- Одиночество очень тягостное чувство.

- Да, очень…

- Может, все-таки есть надежда? Вы не пробовали искать? Через Красный Крест, например. Может, кого-нибудь из ваших освободили англичане или американцы, и они сейчас в одной из европейских стран. Правда, отсюда предпринять такие поиски не очень просто - нынешняя власть не жалует переписку с заграницей. Но иногда эти запросы увенчиваются успехом.

- Что моих родителей нет, я знаю. Папу забрали еще до гетто, во время одной из первых облав на евреев-мужчин. Взяли якобы как заложников, но всех расстреляли. В гетто я была с мамой и сестренкой Сонечкой. В тот день мама заболела и не смогла выйти на работу. Даже подняться не могла. Чтобы ее не обвинили в саботаже, я вышла вместо нее. Случайно была свободна - накануне в нашу мастерскую, я тогда работала в самом гетто, не завезли очередной партии солдатского белья и перчаток для починки. Мамин бригадир - из своих - сделал вид, что не заметил подмены. А когда я вечером вернулась, их не было - ни мамы, ни Сонечки. Оказалось, что днем была очередная акция - так назывались угоны на расстрел - и всех неработающих, даже тех, кто был после ночной смены, забрали.

- Извините, что я вас расстроил. - Он поднялся. - Не буду больше утомлять.

- Нет, ничего. - Она не хотела, чтобы он ушел и она опять осталась одна. - Если вы не спешите…

- Спасибо. - Он опять сел. Но молчал.

Это обоюдное молчание затянулось. И она решилась.

- У вас в немецком лагере, а потом в советском были друзья?

- Мы там все были товарищи по несчастью. Вас интересует кто-нибудь конкретно?

Люба смутилась. Не знала, как назвать Борю.

- Мой давний друг, еще по гимназии. В армию, уже советскую, его взяли незадолго до войны. - Память ее вернула в их прощание, и голос задрожал. - Если попал в плен, мог назваться поляком. Он блондин, не похож на еврея. И по-польски говорит без акцента.

Она умолкла. Поняла, что эти уточнения напрасны, - сидящий напротив нее человек даже фамилии не спросил.

- К сожалению, не могу вас обнадежить. В обоих лагерях, по крайней мере в доступном мне кругу общения, я был единственный еврей. - И поспешил добавить: - Но ваш друг мог оказаться в другом лагере. Их, увы, было много. И тех и других…

Она не решилась ему сказать, что этим же утешала приходивших к ней людей. Ждала, чтобы он наконец спросил о своих.

Но услышала совсем неожиданное:

- Извините меня за не совсем тактичный вопрос. Этот молодой человек, которого вы, очевидно, все еще ждете, ваш жених?

- Н-н-нет. - Не объяснять же ему, что они об этом еще не говорили, хотя подразумевали. И чтобы он больше не спрашивал о Боре и ей не надо было произнести, что его родители получили извещение о гибели сына, поспешила спросить, хотя это уже знала: - А сколько времени вы были в том, советском, лагере?

- Четыре года и два месяца. Столько времени потребовалось, чтобы убедиться, что не мог еврей добровольно сдаться Гитлеру в плен.

В комнате опять повисла гнетущая тишина. Люба уже собиралась спросить, был ли кто-нибудь из его родных в гетто или концлагере, но он опять заговорил совсем о другом.

- Вам, наверное, особенно напоминает прошлое то, что больница, в которой работаете, находится недалеко от бывшего гетто?

- Я и без этого помню. У моей мамы и Сонечки могилы нет. Вернее, я не знаю, у какой из ям их расстреляли. Ведь ямы пусты. Чтобы не оставить даже мертвых свидетелей, их вторично уничтожили. Сожгли. Поэтому хожу к ним в гетто, то есть в бывшее гетто. Только - в сумерках, когда теперешний мирный вид улицы - свет в окнах, цветы на подоконниках - не так мешает вспоминать прошлое.

- А вас не коробит, что после всего этого, даже теперь… Я имею в виду отношение к нам… - Он явно чего-то не договорил. Только вздохнул. - Ведь даже наших убитых лишают национальности. Вы нигде не прочтете и не услышите, что расстреливали и сжигали в печах крематориев евреев. Просто абст-рактных советских граждан. Хотя только евреев убивали за национальность. - Он пристально посмотрел на нее, словно решая, продолжать ли. - Надеюсь, что могу с вами быть откровенным. Это политика. Официальное отношение к нам.

Она боялась даже самой себе признаться, что он прав.

- Но вас же из этого, уже советского, лагеря выпустили.

- Вы, наверное, не только наивный, но и добрый человек. Хоть настрадались, стараетесь не видеть зла.

- Я же вижу и добро. От Альбины, например.

- Частное не исключает общего. Даже при немцах были люди, к сожалению, единицы, которые, рискуя жизнью, спасали евреев.

Он, как и в прошлый раз, неожиданно поднялся.

- Я вас, кажется, утомил. Извините.

Она не стала отрицать. Ей на самом деле было не по себе от того, о чем он заговорил.

- Разрешите наведаться к вам еще раз.

- Пожалуйста. - Ей неудобно было ему отказать - ведь так и не спросил о своих родных.

- Если можно, в следующий понедельник.

- Хорошо.

Назад Дальше