6
Я и оглянуться не успел, как прошло полтора часа. Учитывая, что от Дворца до Центрального было не больше пяти минут ходу, столь длительное отсутствие было довольно трудно объяснить. Спохватившись, я стал извиняться, попросил Витю отсыпать мне пару килограммов декстрина. Вялкин, ворча, насыпал мне в бумажный пакет порошок цвета взбитого желтка, я распростился со всеми и ушел. Уже в дверях я с сожалением заметил, что беседа с моим уходом не прервалась и не сбавила темпа. Никто, кроме Фуата, даже не глянул мне вслед.
В нашей мастерской было тихо и пусто. Моей отлучки никто не заметил. Сидя за столом и похаживая по мастерской, я думал о Фуате, о Вялкине, о башне и опять о Фуате. Если мне нравится какой-то человек, я думаю, что он в чем-то похож на меня. И всегда ошибаюсь.
Чтобы не сидеть без дела, я взялся за акварель. Расчертив и разрезав лист плотной шероховатой бумаги на небольшие прямоугольники, смочил водой первую карточку. Легкий длинный мазок – и маленький прямоугольник стал огромным пустынным пространством. Появилось облако, плывущее по сияющему небу. За ним – еще одно. Облака расплылись, слились друг с другом. Стало пасмурней. Я взял сухую щетинную кисть и мазнул, точнее, царапнул по небу. Чистая бумага оголилась, и облака подсветились бледным солнцем. Теперь... горы, горы... Получилось не так, чтобы залюбоваться, но достаточно занятно, чтобы взяться за новый клочок бумаги.
Мастерская была свободна до конца дня. Ближе к вечеру заглянул Мокеев, сказал плохое слово и ушел. Я зажег свет.
Опять загудел заводской гудок. У меня замерзли и покраснели руки. На столе лежали восемь акварелек, две еще не высохли. Мутная вода из банки была вылита, кисти помыты, можно было уходить. Раскрыв двери, я столкнулся с шефом. Николай Демьяныч был всклокочен чуть больше обычного, но весел.
– А-а, Михаил... Домой? Оттрубили вроде?
– Ну да. Все в порядке?
– Главное, партконференцию отвели, слава богу.
Не думаю, что Бог принимал какое-то участие в проведении партконференции, но оглашать свои сомнения не стал.
– Агитбригада просила сделать отбойные молотки. Надо бы заняться. Плотникам разметить фанеру, пусть пилят. Потом раскрасим.
У главхуда был почти извиняющийся тон. Я почувствовал к нему жалость: так неравноценны показались мой день и его.
7
Во вторник днем пошел снег. До зимы было еще далеко и даже не особо холодно. Кое-где на траве снег оставался до вечера, а на асфальте растаял почти сразу. Я попытался представить, что начинается весна, но ничего не получилось.
В мастерской пахло плавленным пластиком: раскаленной струной я разрезал пенопласт на прямоугольники, а потом вырезал из прямоугольников объемные буквы. Интересно, что там сейчас поделывает моя Кохановская? Впрочем, можно ли еще говорить про Кохановскую "моя"? Или хотя бы думать... Лена уже больше года училась в Сверловске. Изредка мы обменивались письмами, а виделись только раз. Узенькие обрезки и зернышки белого пенопласта валялись на полу. В отличие от снега, они не таяли.
Вечером я вышел из дома. Всегда любил гулять по безлюдным улочкам и дворам. Такие места выбирают влюбленные или бандиты. Нужно было разобраться с тем, что происходит. Почему на смену мрачной мистике картин пришли акварельные дали. Почему идеи Вялкина кажутся мне тесными, и к самому Вялкину, моему наставнику и духовнику, я стал относиться иронически. Почему во всей стране нет ни одного места, куда я мог бы пойти учиться тому, что меня интересует, хотя моя жажда знаний велика, как никогда...
Я шел по бульвару Шевченко сквозь строй безлистых кустов сирени и волчьих ягод. Если бы сейчас дул ветер, было бы совсем холодно...
* * *
Из темноты за спиной послышался негромкий топот. Я сделал шаг к обочине, пропуская малорослого бегуна в тренировочном костюме и лыжной шапочке, плотно натянутой на уши. Бежал он легко, привычно, но не как спортсмен, а заплетал ногами косички.
В воздухе висела стылая сырость. Наверное, я не умею быть учеником. А может быть, по мере знакомства с новыми одаренными людьми, вообще не будет ни авторитетов, ни учителей, а только братство уважающих и поддерживающих друг друга мыслителей, художников, музыкантов... Зачем вставать под чьи-то знамена?
В конце аллеи опять показался маленький бегун. Теперь он бежал на меня. Шапочка была натянута до самой переносицы. Поравнявшись со мной, он внезапно перешел в режим бега на месте, дал задний ход и бодро сказал, глядя мимо меня:
– Ну здорово, коль не шутишь.
– Здравствуйте, – выдохнул я.
– Что, подбрасываем кислород красным тельцам? – одобрительно хехекнул бегун.
– Не исключено.
Теперь я его узнал. Я узнал бы и раньше, если бы не шапочка, скрывающая лоб и прижимающая к голове его неповторимые уши. Это был Слава Змеев. Фраза о красных тельцах указывала на него не хуже ушей.
– Есть дело, – сказал Слава Змеев, приноравливая слова к ритму бега на месте.
– Какое дело?
– Тебе не нужны книги по китайской философии и алхимии?
– По философии – да. А что? – спросил я настороженно.
– У меня есть несколько. Мне не нужно. Избавляюсь от умственных шлаков, – он подпрыгивал, голос немного подрагивал, точно его трясли за плечи.
– Так, – сказал я, точно не происходило ничего необычного, – и что нам делать?
– Можно добежать до меня. Посмотришь. Что нужно – заберешь.
– У меня денег с собой нет, – сказал я.
– Денег не надо.
– Ну пойдем.
– Нет, идти не могу, – сказал Слава, – необходимо докачать норму кислорода. Беги рядом, я не буду спешить.
Если бы мне не так сильно хотелось увидеть книги, я ни за что не побежал бы, да еще с безумным Славой Змеевым. Мы добежали до улицы Ильича. Сначала было только смешно и жарко. Потом, не сбавляя темпа, мы пересекли вечно пустую улицу Сверлова, где почти не было домов – одни гаражи и сараи. С непривычки я задыхался, давился холодным осенним воздухом, но остановиться все же не решался. Дальше начинались дворы довоенных бараков, освещенные только окнами да кошачьими глазами. Здесь не было даже асфальта.
Оказывается, Слава жил в одном из таких бараков, к крыльцу которого мы наконец добежали в почти кромешной темноте. Сердце долбило в глотке хард-роковые рифы, в глазах искрила сопровождающая светомузыка.
Мы вошли в подъезд и стали подниматься по деревянным ступеням, огороженным деревянными же, местами надломленными перилами. Из стен торчала плетеная дрань, а на островах удержавшейся известки сидели здоровенные загипнотизированные комары. Я пытался скрыть, что задыхаюсь.
Слава обшарил свои тренировочные, отыскивая ключ, и мы прошли в дверь, выкрашенную желто-коричневой половой краской. В прихожей висели жаркие испарения, как в закисающих камбоджийских болотах, и горела лампочка свечей в двадцать, не больше. Зато в Славиной комнате было свежо и холодно: окно было распахнуто настежь. На протяжении всего моего визита Слава так его и не прикрыл. Вещи в пустой холодной комнате казались некстати все до одной. Панцирная аккуратно застеленная кровать, плотно увешанная рубахами, штанами и кофтами, стояла не у самой стены, но и не посередине комнаты, точно ее на минутку отодвинули для какого-то дела. Угол перечеркивали лыжи. В миске на столе – слезящееся полушарие разрезанного арбуза.
Попав в комнату, Слава наконец снял шапочку, и уши трепетно высвободились из-под гнета, как пышные алые лепестки.
– Садись куда хочешь, – сказал он.
Кроме кровати, в комнате был еще крашенный синей краской табурет. Я поблагодарил и пошел к стеллажу. Приходя в дом к чужим людям, я всегда прежде всего ищу глазами книги. Книг на полках было совсем немного, и они не имели к философии никакого отношения: здесь были медицинские монографии, справочники по диетологии и лекарственным растениям, маленький русско-немецкий словарь. Кроме книг на полках располагались гантели, будильник, эспандер и аппарат для измерения давления. Между гантелями торчала статуэтка, изображавшая балерину, свершавшую чугунное па де бурре.
– Арбуз будешь? – предложил Слава. – Почки прочистить...
– Спасибо, для арбуза вроде поздновато.
– А может, ты чаю хочешь?
– Вы-то сами будете?
– Я чай не пью. От него спать невозможно, – сообщил Слава. – Кофе – тем более. Одна чашка – и мозги, как говорится, на потолке.
– А что вы обычно пьете? – спросил я не без удивления.
– Иногда молоко. Но в молоке содержатся микроскопические жиринки... Они проецируются на кору головного мозга и создают излишний фон... Газировка ничего... Только там пузырики углекислого газа, что в большом количестве вредно для легких.
Я не ужаснулся, не проявил сострадания. Просто засмеялся. Если уж ты сумасшедший, изволь быть гением, таково мое мнение. Сходить с ума, чтобы искать микрофоны в унитазе или радиацию в кабачковой икре – просто идиотизм. "Пузырики"...
Но безвредный Слава не обиделся. Между прочим, он работал в каком-то конструкторском бюро на УМЗе и, судя по тому, что его терпели в течение многих лет, работал исправно. В бюро со Славой трудились одни женщины. Клепин рассказывал, что время от времени Слава, утомляясь непрекращающейся женской болтовней, натягивал на голову добытый где-то шлем танкиста и работал в нем. Видимо, сотрудницы Славу не притягивали (да и он их тоже), иначе он не ходил бы "расставлять сети" в книжный или на площадь перед кинотеатром "Русь".
– Как работа? – спросил я Славу не без умысла, желая узнать еще что-нибудь смешное.
– Работа как работа.
– Чем вы там занимаетесь?
– Чем скажут, тем и занимаемся.
– А правда, у вас на работе есть шлем? – насмелился спросить я.
Он помолчал, взглянул на меня, высматривая, не смеюсь ли я.
– Если я весь не могу быть свободен от насилия, пусть хотя бы уши будут свободны, – видно было, что вопрос шлема был серьезно им продуман. – Я не могу уйти с работы целиком, значит, буду уходить с нее частями.
– Если вам так не нравится эта работа, отчего ее не сменить?
– Работа обычная. Только б работать одному, без людей...
– Почему? – спросил я, как будто не понял, хотя и сам предпочел бы работать в одиночку.
– Восемь человек вокруг. Подумай головой.
– И что?
– Восемь человек каждую секунду говорят ничто. Слева, справа, спереди, сзади. Ничего, никакого смысла. В голове не остается ни одной идеи.
– У вас? У вас не остается?
– Только шум, осадок шума. Шлаки! Болтовня, мышиная возня... А я у них "сумасшедший"...
– ...
– Ну да, я ненормальный, хорошо. Я вегетарианец, я молчу, пью кипяченую воду... Шлем надеваю. Шлем... А вы разумные, вы нормальные. Вы шлем не надеваете. Ну скажите тогда полслова разумного! Скажите что-то, чтобы стать здоровее или лучше. Ну скажите хотя бы что-нибудь! Но они не умеют говорить что-нибудь. Только ничего, часами.
Волнение Славы почему-то захватило меня.
– Я иногда люблю шум. Да, люблю. Особенно после того, как мать умерла. Сижу за кульманом, думаю: ладно, помурлыкайте, кошечки, посвистите, птички, – он улыбался. – Пусть... Может, это – как река или как воздух... Только бы они не ненавидели меня так...
Он налил из чайника воды в граненый стакан и жадно выпил. Я смотрел на него и не узнавал. Слава стал совсем другим. Я не обращал внимания ни на его тренировочные, ни на уши, ни на убожество комнаты. У стола стоял, глядя в открытое ночное окно, одинокий человек. Безумный и близкий мне, как попавший в беду товарищ.
– Черного читал? – спросил вдруг Слава.
Я не понял вопроса. Точнее, услышал его по-своему. Как будто речь шла о каком-то то ли чернокнижнике, то ли о самом, который не к ночи будь помянут.
– Сашу Черного, – уточнил Слава.
– Не-ет...
И тут он стал читать стихи. Высоким, не своим голосом и слегка заикаясь:
Бессмертья вам, двуногие кроты,
Не стоящие дня земного срока?
Я смотрел во все глаза туда же, куда и он: в черное холодное окно.
Мещане с крылышками! Пряники и рай!
Полвека жрали – и в награду вечность.
Казалось, ничего сильнее и точнее этих стихов я никогда не слышал. Обличать, бросать вызов большей части человечества без страха, без предрассудков!
Не клянчите. Господь и мудр, и строг.
Земные дни бездарны и убоги.
Не пустит вас Господь и на порог.
Сгниете все, как падаль, у дороги.
Взяв со стола вилку, Слава с сочным всхлипом вогнал ее в арбуз.
– Ты книжки-то не посмотрел, – сказал он своим обычным голосом безо всякого перехода.
– Вы говорите, Саша Черный? Этот поэт...
– Ну да.
Он открыл дверцу стенного шкафа. Там, между стопкой чистого белья и электроутюгом лежали книги. Слава вынул их и протянул мне. Я был так потрясен стихами, что китайская философия показалась мне сейчас не важной. Я вертел два желтых томика и один черный, открывал их... Глаза не видели ничего, воображение летело в иное пространство. Пророчество, борьба против всех, одиночество – вот что было там. Кто-то (наверное, я) видит истину, говорит с Богом, бежит от людей... Отсветы огненных языков... Люди преследуют, окружают...
– Так что, возьмешь книжки? – услышал я Славин вопрос, отнявший меня у беснующихся толп гонителей.
– Знаете, я... Я еще зайду потом. А вам, кстати, Маяковский нравится?
– Маяковский – слабак, – сказал Слава, выставляя подбородок, точно древнеримский император, позирующий перед древнегреческим скульптором.
"Вот тебе и кстати", – подумал я и пошел домой.
8
Утро подняло меня, как кран поднимает со дна реки разбитую затонувшую машину. Больная тяжесть гулко заливала кости и глаза. "Не надо было вчера бежать".
Из последних сил отбившись от завтрака и получив от мамы очередной пожизненный диагноз, я выпил немного кофе с лимоном, натянул поверх свитера джинсовую куртку и пошел на работу. Хмуро морщились лужи, кусты не могли поднять головы от сильного ветра.
Николай Демьяныч, не поздоровавшись, позвал меня зайти к нему в кабинет. В кабинете ярко болел свет.
– Михаил, мы поручили тебе ответственную работу, отнеслись, как говорится, с доверием...
– А что случилось? – у меня сразу, как по сигналу, сильнее заболела голова.
– Так же нельзя! Это работа. Это не дело, черт его! Нас всех отсюда повыгоняют к чертовой матери!
Болящей головой я пытался сообразить, о чем он говорит, прокручивал, что было сил, в сознании последние задания и работы. Вчера я вырезал пенопластовые буквы и расписывал щиты для трех богатырей. Щиты получились как настоящие, с выпуклыми бляхами под кованую медь, со славянскими солнцами. Позавчера... Позавчера я оформлял гигантский диплом для победителей смотра цеховой самодеятельности. Может, контуры у эмблемы на лицевой стороне... Грубовато? Не помню.
– Знаешь, что такое партийная дициплина? – продолжал Николай Демьяныч. – Ты ведь был в комсомоле!
"Мне и обычной дисциплины много. На кой мне еще и партийная!" – огрызнулся я внутренним голосом.
– Да что такое-то? – тревожно спросил мой обычный голос.
– А вот пойдем-ка, – сказал Николай Демьяныч тоном Авраама, приглашающего Исаака пройтись.
– Куда?
– На сцену, куда!
"Господи!" – пролепетал внутренний голос. Мы рывком покинули мастерскую и резко пошли на сцену, точно в атаку на неприятеля. На сцене пришлось сбавить темп из-за темноты. В кармане Николай Демьяныч, чертыхаясь, полез за избушку на курьих ножках и с мягким грохотком вытянул оттуда слабо видимый кумачовый транспарант
"ПРИВЕТ УЧАСТНИКАМ
XYII РАЙОННОЙ ПАРТИЙНОЙ КОНФЕРЕНЦИИ!"
Тот самый.
Сердце билось прямо в больной моей голове.
– Это что? Что это? – начальник ткнул в номер конференции.
– Что? Транспарант. Вы же его уже смотрели...
– Ты что написал? Это же партийная конференция!!! – он повысил тон, но приглушил голос.
– Николай Демьяныч, вы же смотрели, проверяли... И притом...
– Ты же меня подводишь, с тебя-то что, как с гуся вода!
– ...я предлагал переделать...
– А меня вплоть до исключения из рядов партии!
– Но Николай Демьяныч, все же прошло, никто не обратил внимания...
– А если кто-то увидел и пока просто молчит? Или сказал кому надо?
– Да что говорить? Что там такого?
– Это же политическое дело! – полушепотом бесновался Николай Демьяныч. – Написать слово из трех букв на ло-зун-ге! На красном, чтоб тебя, стяге!
– Да где тут слово? Нету! Это игра воображения и все, – оправдывался я, в отчаянье понимая, что, однажды вообразив это слово, люди будут видеть его здесь всегда.
Главхуд в неистовом возбуждении стал срывать с транспаранта пришпиленный лоскуток. Тоненько звякнула булавка, пульнув куда-то в пол. Я молчал.
– Если что случится, я никого покрывать не буду, – жестко заявил Николай Демьяныч, обивая пыль с брюк.
"Еще не хватало, чтобы вы кого-то покрывали", – отчаянно парировал наглый внутренний голос. "И чего он вдруг вспомнил про этот транспарант? Осенило через неделю?"
Дальше время забуксовало. Николай Демьяныч со мной не разговаривал, заданий никаких не было, уйти я тоже не мог. Закаменев, сидел за столом, а вокруг, подобно кольцам Сатурна, вращались мрачные предчувствия.
Что же теперь будет? Меня уволят, прервется профессиональный стаж. Значит, в университет опять не попаду. Где мне тогда работать? На УМЗе? Тогда – прощайте, книги, прощай, философия, умри, живопись. Все катится в тартарары... У отца начнутся из-за меня неприятности. Как же, его сын вписал матерное слово в коммунистический лозунг. Что будет? Что будет-то?..