Теплые вещи - Михаил Нисенбаум 2 стр.


* * *

У счастья много обличий. Мое счастье имело вид огромной, распахнувшейся на недели вспышки горячего интереса. Интересны сделались все окружавшие меня одноклассницы: в каждую я всматривался пристально, с поощрительной усмешкой, и в результате разглядел каждую из "подозреваемых". До письма я не знал, как краснеет высокая русоволосая Таня Тиханович, если встретиться с ней взглядом, не замечал, что Надя, Света и Лида – девочки-мушкетеры, в разговоре даже одну реплику разделяют на троих, передавая со вдоха на выдох.

Наташа Леднева любовалась своим смехом и потому часто смеялась ради собственного удовольствия, Венера Абдулина всегда опускала глаза, а когда к ней обращались, делала знак рукой, мол, сейчас очень занята, пожалуйста, подождите минуту. Словом, загадочное письмо выделило всех девочек девятого "А", поместило каждую в прожекторы особого внимания.

Интересен сделался и я сам. Делая уроки, играя на гитаре или идя по улице, иногда я словно бы отходил на пару шагов и глядел на себя со стороны, пытаясь уловить то, за что можно было написать именно мне такое письмо.

Конечно, хотелось застать написавшую врасплох, перехватить ее взгляд и догадаться по смятению, кто это. Но – теперь это доподлинно известно – самое лучшее было как раз ничего в точности не знать и думать то на Марину, то на Машу, то на Наташу с Катей. Любая улыбка, любой взгляд, любое хи-хи за спиной напоминали об избранничестве и сладко проходились по арфе моих нервов. Машка Вольтова? Воображение тут же представляло сценарий со мной и Машкой в главных ролях. Великолепный, головокружительный сценарий! Впрочем, сценарий с Мариной был еще лучше – стремительней, внезапней, острее. Только... Этого не может быть, как мне могло такое прийти в голову! Маша Вольтова и я? Марина Барышенкова? Просто посмотри для начала на гордую зеленоглазую Марину, а потом в зеркало. Нет, это розыгрыш, сто процентов!

Тем более сейчас никто не пишет: "прирожденный соблазнитель", "обволакивающий взгляд". Скажут "бабник" и "глаза твои бесстыжие". Хотя... Рисуют же все они изящные силуэты в завитках а ля Натали Гончарова в своих тетрадках! Может, и письмо – это тоже игра на старинный лад? Ведь "соблазнитель", как ни крути, романтичнее "бабника".

Игра – слабовато. Написать любовное письмо, заставить волноваться, искать, попадать в глупое положение, а потом посмеяться. Но почему мне? Почему со мной? Потому что я новенький или потому что вызвал интерес? А проявить этот интерес по-серьезному она сама стесняется?

На первом уроке в классе горело электричество, и за немного сонными мыслями я часто прослушивал то, что говорил учитель. Так что шанс сравняться по успеваемости с Алешей Ласкером был безвозвратно упущен. Зато я находился в разгаре интриги, в самой обмирающей сердцевинке чьей-то тайны.

7

Похолодало. Дикие яблочки в парке, подмороженные ночью, становились янтарно-прозрачными. Сестра с козявками-одноклассницами организовала Общество Защиты Животных, Зверей и Растений. Она завела тетрадку, в которую записала имена учредителей, правила и девизы. В числе девизов был такой: "Кто не кормит голодное животное – тот плохой октябренок". Еще в тетрадке рисовались пальмы, елки, лягушки и воздушные шарики. Особенно поразило меня стихотворение, старательно выведенное сестрой:

Алкоголь враг юности, везде пишут.
И все же в магазинах водку продают.

Практическая работа Общества Защиты Животных, Зверей и Растений состояла в таскании в наш подъезд котят и щенков. Около батареи появлялась мисочка с молоком, вокруг которой на четвереньках располагались участницы общества и одуревший котенок. Или щенок.

* * *

Каждое утро я просыпался ни свет ни заря и чувствовал счастье. Солнце путалось в шторах, из форточки веяло кедровой свежестью. Жалко было одного: приходилось дожидаться времени, когда прилично выходить из дому. Не являться же в класс за полчаса до урока. Каждую минуту я физически ощущал свое везение. Мне повезло с классом, с временем года, с тайной и жизнью в целом.

Через неделю после получения письма начались телефонные звонки. Кто-то молчал и вздыхал в трубку. Разумеется, это было связано с письмом. Молчание по телефону имело привкус будущих долгих прогулок. Наших с ней, молчуньей.

– Может, уже пора? – спрашивал я насмешливо. – Скажешь мне что-нибудь?

Раздавались пугливые короткие гудки: звонившая хотела скрыть смешок. Но я слышал, слышал – гораздо больше, чем она хотела, и многократно больше, чем было на самом деле.

* * *

С октября началась производственная практика, заменившая уроки труда. По четвергам мы приходили в небольшое двухэтажное здание недалеко от заводской проходной. В этом угрюмом кирпичном доме было с десяток мастерских – для мальчиков и для девочек. Мальчики из двух параллельных классов собирались в слесарной мастерской и делали номерки для раздевалок, овальные металлические бляшки с дыркой посередине. Девочки в другой мастерской шили фартуки. Не было в мире раздевалок для наших номерков, не было работниц для фартуков, но отсутствие смысла никого не смущало, более того, давным-давно вошло в привычку. Кроме того, по четвергам мы освобождались на два-три часа раньше обычного.

Переодевшись, мы выходили на улицу и неспешно брели к остановке. Можно было пойти в гости к одноклассникам, домой или в мастерскую к художнику Вялкину. Лучше всего – к Вялкину. Если Вялкина не оказывалось на месте или он был занят, я возвращался домой и включал маг (загоралась зеленая лампочка и начинал, набирая скорость, разогреваться двигатель). Из разлинованной коробки выскальзывала увесистая бобина, лента захлестывала пояс прозрачной катушки, продевалась в щель между головками, потом туго переключалась рукоятка. Колонки вздрагивали от щелчка.

"Скоро она позвонит" – успевала проскочить сладкая мысль, а потом начиналась музыка.

Конечно, я не ходил от окна к окну, не томился, не смотрел с укоризной на телефон. Ожидание само собой вплеталось в течение любых мыслей, как тоненькая цветная нитка.

Бобины крутились, ровно текла шоколадная лента. На столе лежал детский альбом для рисования и набор из четырех шариковых ручек: синей, черной, красной, зеленой. Черной ручкой я осторожно намечал контуры лица и фигуры. Чьего лица? Не знаю. Это был неизвестный святой, изможденный постом, с тонким носом, огромными глазами и аккуратным маленьким ртом, предназначенным исключительно для безмолвия. Или бесплотный воин, монах, ангел... Во всяком случае, этот кто-то должен был походить на образы Вялкина, моего первого и главного наставника.

* * *

Легко общаться с теми, кто выше тебя и чей авторитет неоспорим. Легко также общаться с теми, кто восхищается тобой и безоговорочно признает твой авторитет. Труднее всего общаться с равными, потому что здесь вечно приходится что-то доказывать. Впрочем, равных еще нужно поискать.

С Виктором Вялкиным было легче всего: он был пророк и первоучитель. Главное – попасть в его мастерскую, вдохнуть воздуха, насыщенного запахами гуаши, пинена, казеина, масляных красок настолько, что уже самый этот воздух был живописью! Только бы увидеть огромное печальное око Спаса, темный прямоугольник оргалита на мольберте с неоконченной, отблескивающей свежими мазками картиной! Только бы сам хозяин мастерской был расположен к разговору! Наши встречи были днями сотворения мира – моего мира. Вялкин был творцом и пророком хотя бы потому, что напророчествовал мне меня. Без особых усилий он прозрел мою суть, будущее и призвание.

Одна-две скупые похвалы – и воодушевление вспархивало, перерастало меня, тащило вверх за собой. Так началось и мое рисование.

В первый раз, очутившись в каморке Вялкина, я увидел его работы. В зеленом сыром тумане мерцали призраки, темные маски зияли улыбками. А рядом – исступленные святители в холодных ореолах, тонкие фософоресцирующие персты, иконные горки, увенчанные крестами.

Никогда и нигде я не видел ничего подобного. В этих таинственных образах сквозила потаенная реальность, не управляемая людьми и неподвластная людям. Сбивчиво, переходя со слов на жесты, я пытался выразить Виктору, как мне нравятся эти апостолы в разноцветных одеждах, запах лака, маленькая мастерская. Вялкин пожал плечами и сказал:

– Почему бы тебе не попробовать самому?

– Что? Рисовать? Но я совсем не умею...

– А знаешь... Если человека загипнотизировать, он начинает рисовать не хуже Модильяни или Рафаэля, хотя до этого и вилку, тэсэзэть, держал кое-как. А о чем это говорит? – он торжествующе посмотрел на меня и погладил свою аккуратную бородку. – Это говорит о том, что в нашем подсознании заложены все человеческие умения. А может, и не только человеческие. Все, понимаешь?

Я кивал.

– Нужно только вывести их на свет божий, открыть, развернуть. Вот и давай. Докажи это. Кстати, я ведь тоже этому нигде не учился...

Его слова меня не загипнотизировали, но поверилось сразу – главным образом, в благодарность за веру в меня.

– Если не будет получаться, не бойся, не отрекайся, – внушительно заключил Вялкин и уселся опять за мольберт. – Вера горами движет.

В тот же день, вооружившись своей верой, я отправился в собственное подсознание, как Орфей – в царство теней, и сделал пять набросков: пять беспомощных уродцев. Но меня это не охладило. Уже за этими грубыми оплошностями брезжило что-то такое, что заставляло брать новые листы и рисовать снова и снова, точно подбирать разные коды к секретному замку от ларца с драгоценностями.

Ежедневно изводились тетрадь за тетрадью, альбом за альбомом, куски ватмана и листы оберточной бумаги. Рисунки скрывались ото всех, в первую очередь от Вялкина. Ему следовало показать только чудо: исполнение его приказания-предсказания. Терпения у меня было достаточно, да оно мне и не требовалось. Наедине с ручками и бумагой я следил за тем, как лоснящиеся красные и зеленые бороздки заполняют черный контур, как присоединяются одна к другой яркие, плотно закрашенные вмятинки, а из них составляются зеленые глаза, красные губы, синие брови, диковинное одеяние. Работа выключала из дома, возраста, времени суток и города. Если бы только не тонкая ниточка ожидания... И вот в музыку проскакивал будильник телефонного звонка.

– Да-да?

– ...

– Мне нравится, как ты молчишь... Чудится в твоем молчании что-то... что-то... что-то вечернее, обволакивающее...

– ...

– Скажи, а мы сегодня виделись?.. Мы сидим на одном ряду?

– ...

– А не могла бы ты завтра сесть немного поближе?

Наконец, раздавались короткие гудки, предупреждающие смех, который мог бы выдать мою незнакомку.

8

Однажды я замешкался и вышел на улицу последним. Воздух был сладок от свежести, я стоял и с удовольствием следил, как в новенький "восьмой" трамвай садятся пассажиры, которые сейчас поедут мимо завода, через пустыри, то в горку, то под горку, под сереньким, как козлик, небом четверга. За спиной открылась дверь, и появилась Маша Вольтова в модном коротком плаще и лаковых черных туфельках. От нее пахло нераскрывшимися цветами, как будто сегодня был не октябрьский четверг, а вокруг – не Тайгуль. Мягко проведя по мне своим кошачьим взглядом, Маша сказала:

– Слуушай... Откуда ты так хорошо знаешь английский?

Вдруг я заметил, что два зуба по бокам у нее остренькие – как у кошки.

– Хорошо?

– Конечно. Ваша Радлова, говорят, не нахвалится. Никого, кроме тебя, и спрашивать не желает...

– Наговаривают, – ответил я, еле сдерживая самодовольную улыбку.

– А у меня вот английский совсем не идет. Папа даже предлагает позаниматься с учителем из института, но я знаю – это бесполезно.

Разгадка приближалась, но сейчас мне хотелось оттянуть момент, несмотря на то, что узнать эту тайну было самым сильным моим желанием. Может быть, мне хотелось продлить пребывание в этой соблазнительной неопределенности, а может, я боялся услышать про розыгрыш.

– ...Просто много слушаю английскую музыку, вот тексты и запоминаются.

– А по-моему, у одних людей есть способности к языку, а у других – нет.

Она не совсем четко говорила "с", наверное, из-за тех острых кошачьих зубок. И мне сразу так понравилось это "с", наверное, потому что чуть-чуть принижало-приближало недосягаемо красивую девочку.

– Я считаю, – заявил я веско, – что у каждого человека в подсознании скрыты любые способности. Можешь стать балериной, а можешь – чемпионом по плаванию или гениальной художницей.

– Разве что портнихой...

Как-то само собой вышло, что Машин портфель перебрался ко мне, плотно прижавшись к моему портфелю. Мы шли-шли, миновали мою улицу, потом за разговором позади остался бульвар Шевченко, площадь Славы. Было приподнято-холодно от волнения. Вдоль трамвайной линии мы вышли на Ленинградский проспект и минут через десять остановились у одной из тех пятиэтажек, что строем маршируют в сторону Пихтовки. И как ни крути, получалось, что я провожаю Машу Вольтову до дому!

– Донесешь портфель до четвертого этажа? – она взглянула исподлобья.

– Может, еще погуляем?

– Нет, хочу в свою комнатку! – в ее голосе появились капризно-властные нотки.

Пожав плечами, я вошел в подъезд, пропустив Вольтову вперед. У своей двери она отняла у меня портфель, расстегнула его и достала из кармашка ключи.

– Наверное, я пойду, – сказал я, проводя пальцем по известке.

– А я тебя не отпущу, – хихикнула она.

Да, это была игра, но игра очень интересная. От такой игры нельзя было отказаться, чем бы она ни кончилась.

– Проходи, располагайся, – она сбрасывала туфельки, держась рукой за стену. – Я сейчас.

В этой игре я сразу решил принять роль человека деликатного до нерешительности. Такая роль охраняла меня от переступания черты дозволенного, от глупостей, неизбежных для человека неопытного. Очевидно, это была бессознательная попытка разбудить в Маше инстинкт хищника, надежда на ее нападение и долгое, изнуряюще-приятное преследование.

* * *

В прихожей расстелен был персидский ковер (над уголком, куда попадало солнце, золотились пылинки), на стене висело овальное зеркало, а рядом – медная чеканка, изображающая горянку в пупырчатом платье, с пупырчатым кувшином, под большим волдырем надраенной луны. "Ну что ты там стоишь, Михаил?"

Впервые в жизни я пришел к девочке домой без взрослых, не на день рождения, впервые – один к одной. Бывали прежде телефонные звонки, случалось кататься с зимой с горы, ухватив румяную от мороза и визга спутницу за еле угадываемую сквозь шубу талию, приключались даже прогулки в аллеях парка, когда все душевные силы тратились на придумывание темы для приличного разговора... Но вот прийти в гости к девочке, притом очень красивой, да еще по ее желанию – такого пока не бывало.

Толкнув приоткрытую дверь, я вошел. У окна маленькой чистой комнаты стоял письменный стол, книжный шкаф с собраниями сочинений Марка Твена, Майн-Рида, Чехова, Достоевского, Ильфа и Петрова. На опрятной кровати сидел белый игрушечный пудель, читавший журнал "Ровесник" остекленевшими глазами.

– Вот здесь я живу, – сказала Машка, уже переодевшаяся в легкий, пожалуй, даже слишком легкий халатик. – Садись. Хочешь чаю?

Я волновался. Халатик был коротенький, и, садясь, Машка не подбирала подол под себя, а ловким движением распахивала его так, что он опадал, обнимая края табурета. Одного этого движения было достаточно, чтобы нарушить мой покой, хотя нарушать давно уже было нечего. Чтобы не пялиться на Вольтову, я вдумчиво изучал книжные корешки. На столе появились сахар, чашки с горячим чаем и душистое курабье в хрустальной вазе. Поговорили о моей прежней школе, о Машиной сестре, которая вышла замуж и уехала в Ригу, перешли к девятому "А".

– Как тебе у нас?

– Классный класс, – я по-прежнему не мог отвести глаз от книг. – И учителя ничего себе. Пока...

– А как тебе наши девочки? – все-таки она вынудила меня встретиться с ней взглядом.

– Вполне нормальные. Очень хорошие девочки, – нужно было смотреть ей в глаза твердо и просто, без задней мысли.

– Хм. Я тоже люблю гляделки, – сказала Вольтова через полминуты, загадочно прищуриваясь.

Мы посидели минуты три, глядя в глаза друг другу. От этого молчаливого испытания вокруг наступила звенящая невесомость, а еще я понял, что отсидел руку: от ладони вверх потекли колючие электрические звездочки. Все-таки я выиграл бы это состязание-истязание, если бы Машка не применила недозволенный прием:

– А телефон-то у тебя позванивает? – спросила она, и глаза у нее сделались чуть-чуть нежнее.

– Конечно, – насторожился я.

– И кое-кто помалкивает?

– Как это помалкивает? – растерялся я и моргнул.

– Ага, могнул, дружок, продул, голубчик!

В ее глазах был недоказуемый вызов. Именно недоказуемость этого вызова, недостоверность приглашения так волновала в ней.

– А звонит-то тебе знаешь кто?

"Значит, не она". Это был удар. Отношения с Вольтовой, которые уже совсем начались, которые были даже ближе, чем она сама в своем халатике и ее тревожащий запах, все эти будущие встречи, разговоры, прогулки, прикосновения улетали в досадное небытие. Дальше было неинтересно: ну, какая-нибудь Тома Приходько или, чего доброго, вообще кто-то из мальчиков.

– Ничего, скоро узнаешь, – она встала с табурета и подошла ко мне вплотную. – А вот знаешь что? Что-то я замерзла. Руки – как лед. А у тебя?

Она взяла меня за руки. Пальцы у нее и правда были, как ледышки. Я сидел боясь пошевелиться и едва дышал. Она стояла надо мной (со стороны это выглядело, наверное, как сцена присяги) и с усмешкой рассказывала, как они с Ленкой Кохановской решили подшутить, выбрали пару-тройку страниц из "Письма незнакомки" и подложили конверт мне в куртку. А звонит мне как раз Ленка, только говорить пока стесняется.

* * *

Потом мы делали задание по английскому. Точнее, я делал задание, а Маша Вольтова смотрела на меня, уткнувшись в своего набитого ватой пуделя, с которым я охотно поменялся бы местами. Не в том смысле, чтобы меня набили ватой, а в том, чтобы уткнулись губами и носом, конечно.

Возвращаясь домой, я не узнавал города, так все вокруг сделалось складно. Вдыхал и упивался тем, что целое небо свежего воздуха нарочно оказалось рядом с моим вдохом, как дар и угощение. Улыбалось осеннее солнце, тополя рябили рукоплесканиями. И все, кто оказался в городе, – дома, обелиск на площади Славы, горчично-желтые автобусы, кусты волчьих ягод, люди, возвращающиеся домой после смены, – все это было охвачено общим праздничным движением, как лошадки, машинки, верблюды и самолеты на парковой карусели.

Назад Дальше