Каким-то образом я опять оказываюсь в том городе и нахожу Зверотура. Оказываюсь лицом к лицу со зверем (он очень большого роста, за 2 метра, огромные плечи и большой рот, уродливое лицо, стоит на двух ногах как человек, но вместо ног копыта, руки как у обычного человека). Солнце мне очень слепит глаза, но несмотря на это я сквозь кожу Зверотура вижу его сердце и... И тут зазвенел будильник.
Получилось очень сумбурно. Я просто вся под впечатлением сна и никак не могу его объяснить для себя. Я не смотрела телевизор, не читала книг. Есть ли вообще такое понятие Зверотура? Я еще до сих пор нахожусь под эмоциями сна (все очень четко и красочно помню), хотя уже вторая половина дня.
...Ни в какие ворота, потому что "автор" словно бы никогда не читал сказку "Аленький цветочек", не опознал Минотавра, и вообще роскошно развитый в мировой литературе сюжет "Beauty and the Beast" пролетел мимо его сознания. А этого почти не может быть... Где был?.. Пиво пил?.. Но это, наверно, и есть самое ценное: такая девственная нетронутость культурного сознания девушки привлекла Сценариста, и он с размаху, как оплеуху, напечатлел на этой всполошенной tabula rasa свой заветный архетипический сюжет. Оп-ля! Знай наших!
"Вместо ног – копыта..." – тревожится безымянная сновидица, и точно так же тревожились сновидцы средневековья и античности, и в Шумере, в камышовых шалашах, просыпались с колотящимся сердцем и пересохшим ртом, и в Африке, и в Китае; и бог знает где и когда Сценарист впервые послал нашему брату – примату, двуногому без перьев, всеядному, о тридцати двух зубах, млекопитающему, прямоходящему – этот несгораемый сюжет о необходимости полюбить монстра, то ли чтобы нейтрализовать его злодейские замыслы, то ли – поднимай выше – как первый сигнал о пробуждении этого странного, истинно человеческого побуждения – милосердия. То ли просто – встречайте свое Подсознание с букетами и оркестром. И всегда какой-то из снов идущий непорядок с ногами: хромой бес, козлоногий Пан. От наскальных рисунков до – ну хотя бы – Татьяны Устиновой, автора таких ловких детективов, скрещенных с дамским романом: он – хромой ветеран афганского спецназа на протезе (баба-яга – костяная нога мужского рода), она – дочь олигарха (то есть "честная купеческая дочь"). Буря страсти. Красавица и Чудовище. У всех у нас под кроватью в детстве жили такие же, но мы выросли, стали проще, и подкроватные жители ушли.
Еще он любит такую штуку: ты будто бы в своей квартире или на даче, так хорошо знакомой. И вот в одной стене обнаруживается дверь, вроде бы она всегда там была, но ты по глупости или по рассеянности ее не замечал, а сейчас вот обнаружил. И сердце замирает, и открываешь – а там еще комната, или коридоры, и даже словно бы что-то вспоминается – то ли в детстве ты там играл, то ли просто знал, как туда попасть. И там чудесно, так чудесно!.. Я знаю как минимум три литературных сюжета, построенных на этом важном, важном до сердцебиения сценарии. Это "Дверь в стене" Уэллса – классика-переклассика; "Посещение музея" Набокова – не мог он тут не отметиться; и средненький рассказ Дж. Б. Пристли "Другое место"... А не важно, что средненький, важно, что написал, уважил Сценариста. Ну и море вторичной литературной продукции, всякой там "научной фантастики", "фэнтези" и всей этой литературной дребедени, кормящейся очистками ночного сознания и запускающей бессовестную морду в чужую корзину с овсом.
А маленькие опасные девочки, которые делают ужасное, питают бесконечного Стивена Кинга; а сюжет с квартирой, сквозь которую проходят чужие люди, потому что так надо, попадался мне у Арво Валтона. Рассказы и романы Уэллса все насквозь пропитаны снами, и недаром его так тянуло к скрытому миру, что он под конец жизни занялся столоверчением, чтобы навещать поместье Сценариста с черного хода.
"Желания"! Ничего-то мы не знаем про свои желания, а если думаем, что знаем, то никакого исполнения во сне не происходит, не то мы бы все ходили довольные-предовольные. Душные городские европейские желания среднего класса тысячу раз исполнялись в европейской литературе, от фольклора до высокой, сложной прозы. Вот, все женщины твои; вот, ты миллионер; вот, тебе все повинуются; вот, ты объездил весь мир; вот, ты объелся и упился всем, чем хотел объесться и упиться. Придумал. Написал. Вроде полегчало. А потом снятся сны в том смысле, что деньги – это пустые бумажки, пластиковые пакеты от Сороса, а женщины проходят мимо и делают странные вещи не для тебя, а ты хочешь бежать – и сдвинуться с места не в силах, а еда – это вата без вкуса, а на поезд ты всегда опаздываешь, а море стоит вертикально, как синяя стена, а волну можно приподнять двумя руками, как одеяло, а счастье – это плыть в неглубокой розовой воде, – то, что наяву звучит невыносимо пошло, как коммерческие услады Барби.
4. Больше напоминает романтическую фантастику.
Не помню, есть ли города, государства, не смогу сказать точно – что за время года.
Розовые внутренности какого-то подземного сооружения. Все пропитано приятным запахом, который источают все предметы вокруг. Розовые стены, пол и потолок. Бесконечный лабиринт коридоров, но они не давят на психику, не угнетают. Наоборот – вокруг царство спокойствия, доброжелательности. Люди рядом со мной улыбчивы.
Понравились мне какая-то теплота отношений и минимум одежды – что-то вроде купальников из розового пуха. Но по желанию можно и без них.
Хотя запомнилась, помимо всеобщей розовости, замкнутость пространства. Может, это все искусственно создано. Но воздух вокруг чист и благоухает. Водоем с теплой розовой жидкостью, через который я и группа моих друзей плывем на матрацах. Больше похоже на череду бассейнов. Вокруг розовое, розовое, розовое...
Розовый цвет европейцы не уважают, он в нашей культуре как-то маркирует инфантильность, незрелость, глупость, детство; большинство же американских женщин предпочитают розовый цвет: незрелая нация, ой, незрелая... Колхозные вкусы: пушистая розовая кофточка. Новорожденным девочкам – розовое одеяльце. Розовое платье с зеленым пояском на мещанке Наташе в чеховских "Трех сестрах". Все это – фу. Но во сне другая культура, не европейская, своя какая-то. Там розовое – это отлично, это чудесно, это обожаемо: это розовое платье юной Марины Цветаевой "с этой безмерностью в мире мер" – Цветаевой, царственно отметавшей невротические наши заботы о "вкусах" и "пристойности", поэтессы, свободной до неприличия, до фамильярности со Сценаристом, нисколько эту бесстыжую связь не скрывавшей, а, наоборот, выставлявшей напоказ: "Сны видящей средь бела дня, // Восхищенной и восхищённой, // Все спящей видели меня, // Никто меня не видел сонной".
Я тоже часто вижу во сне розовое стекло или "сухую розовую воду", я не знаю, что это такое, но это очень хорошая вода: когда моешь ею руки (она для рук), то как-то куда-то проходишь сквозь слои сонного пространства, как-то словно бы больше понимаешь и вот-вот что-то совсем важное поймешь. Такая вода.
Нас, наверное, много, заглянувших в этот вариант закрытого мира, не только я да девушка, плававшая с друзьями на матрацах, но не все же скажут. Да вот, общеизвестное: "Я теперь скупее стал в желаньях. // Жизнь моя! Иль ты приснилась мне? // Словно я весенней гулкой ранью // Проскакал на розовом коне". Для меня нет сомнения, что какие-то вещи из снов тут просочились и легли стихами. Разберись-ка, Зигмунд.
Да, собственно, вся литература связана со снами: и прямой связью, и связью обратной, и цитированием, и попыткой построить текст как сон, и бессознательным использованием сонных образов, и сознательным. Самый "сонный" писатель – Кафка, самый сонный его роман – недописанный "Замок", где герой попадает в самозапутывающуюся ситуацию, не находящую разрешения, – каждый его осторожный и продуманный шаг немедленно и мучительно усложняет мир в энной степени, а почему? Потому что он действует в этом мире по дневной, ясной, разумной логике, а там совсем иные правила. Кажется, если бы он сделал что-то нелепое, иррациональное, можно было бы что-то поправить, но ведь само решение сделать что-то неразумное есть разумное решение, а оно-то все и портит.
Мы не управляем Сценаристом, это он управляет нами. Мы, разумные такие, хотим ответов на вопросы. И иногда он снисходит до объяснений:
5. Я вижу звездное небо (не как с конкретного места Земли, а как такой всеобщий круг), и голос за кадром (или просто мысленный голос) говорит мне, что когда сойдутся вместе четыре конских созвездия, то наступит конец света. Объяснение такое – дескать, "конские созвездия" это такие, в которых есть кони, Кентавр там, например, и т.д. Звезды ведь на небе перемещаются, когда-то возникнет такая ситуация, что они сойдутся.
Или:
6. Сначала я убегала не помню от кого, с подругами. Потом забежали мы в какой-то типа автобус, и зашел человек, очень странный, в темном одеянии, показал на меня и сказал: хочешь узнать свое будущее, я согласилась, и он сказал: "что было – то было, а что будет – то будет", и ушел, исчез. И я проснулась.
Но лучшее, что разрешено видеть во сне пишущему человеку – а таковыми можно считать почти всех, – это упоительные, самые гениальные на свете тексты. Стихи – куда там Пушкину! Правда, проснувшись, понимаешь, что, может быть, все-таки Пушкин обставил тебя и на этот раз... Так, одной знакомой даме удалось проснуться среди ночи и торопливо записать свой шедевр:
Он.
На груди висит вагон.
Оп.
На вагоне медный клоп.
А другому человеку приснили такое:
Летает птичка на рассвете,
Чем дальше в лес – тем больше дров.
Осталась я одна на свете,
Так будь здоров, так будь здоров...
Там, на родине Зверотура, это, наверно, так же грандиозно, как "эники-беники ели вареники", это у них такой Шекспир. Я тоже как-то занималась столоверчением, вызвала дух одного поэта и спросила его, пишет ли он там стихи. "Пишу". – "На каком языке?" – "На ангельском". Ну, значит, нам не прочесть.
Я вот не пишу стихов, да и не претендую; мне снится проза. Такая!.. Такая!.. О, какая! Это такие потрясающие тексты, в которых каждая буква, а не то чтобы слово, стоит на нужном месте и произносить ее, проговаривать вслух – высшее наслаждение для наконец-то дорвавшегося до своей пищи духа. Все прочее – макулатура! Мне дают – нет, меня подпускают к Большой Белой Книге in folio, покрытой черными строчками бесконечного текста. Книга старинная, буквы крупные, может быть рукописные. В каждом слове – Высший Смысл, оказавшийся таким простым для понимания, что от счастья начинаешь смеяться. Смеешься и читаешь, смеешься и читаешь. И тут, как всегда, все начинает портиться, я просыпаюсь – меня изгоняют из рая, сила тупого утра выталкивает меня на поверхность, Высший Смысл закрывается, абракадабрируется и белибердизуется, и горсточка вырванных у сна запомнившихся слов бессмысленна, как клавиатура пишущей машинки: фывапролджэ, кто ж ее, родимую, не знает.
Смирись, бодрствующий; смирись и спящий: тайна сия велика есть, Большую Белую Книгу навынос не выдают, но главное – она есть; вот это главное. Я видела ее сама. А нам – что ж, нам разрешено тут, по эту сторону ограды, стараться кто как умеет, нам дали чистые листы бумаги, и мы, может быть, сами того не подозревая, напишем иной раз такое ячсмитьбюё, что Сценарист в восторге вклеит и нашу страничку в свое избранное, чтобы было что почитать ангелам в гамаках.
Рассказы
Окошко
Шульгин часто, раз в неделю уж непременно, а то и два, ходил к соседу играть в нарды.
Игра глуповатая, не то что шахматы, но тоже увлекательная. Шульгин сначала стеснялся немножко, потому что в нарды только чучмеки играют, – шеш-беш, черемша-урюк, – но потом привык. Сосед, Фролов Валера, тоже был чистый славянин, никакой не мандаринщик.
Кофе сварят, все интеллигентно, и к доске. Поговорить тоже.
– Как думаешь, Касьянова снимут?
– Должны вроде.
Каждый раз у Фролова Валеры в квартире появлялось что-нибудь новое. Чайник электрический. Набор шампуров с мангалом. Радиотелефон в виде дамской туфельки, красный. Большие часы напольные гжель. Вещи красивые, но ненужные. Часы, например, полкомнаты занимают, но не идут.
Шульгин спросит:
– Это новое у тебя?
А Фролов:
– Да... так...
Шульгин заметит:
– Вроде телевизор у тебя прошлый раз меньше был?
– Да телевизор как телевизор.
Потом один раз вообще весь угол картонными ящиками завален стоял. Фролов отлучился кофе сварить, а Шульгин отогнул и посмотрел: вроде что-то женское, из кожзаменителя.
Наконец во вторник смотрит – а там, где раньше сервант стоял, теперь арка прорезана, а за ней целая комната. Никогда там раньше комнаты не было. Да и быть не могло – там же торец дома. А поверху арки, на гвоздиках – пластмассовый плющ.
Шульгин не выдержал.
– Нет уж, изволь объясниться!.. Главное, как это у тебя комната... Там же торец!
Фролов Валера вздохнул, вроде смутился.
– Ладно, раз так... Есть место одно такое... Окошечко. Там это все дают... Бесплатно.
– Не тренди! Бесплатно ничего не бывает.
– Не бывает, а дают. Как у Якубовича – "подарки в студию!" Якубовичу-то разве народ платит? Вот ему банки маринованные везут – думаешь, он их ест? Он их выбрасывает, поверь слову. Глазки у него такие хитрые с консервов, что ли?
Фролов все в сторону уводил разговор, но Шульгин привязался – не отцепишься. Где окошечко? Главное, комната эта лишняя ему крепко засела. У него самого была однокомнатная, так что лыжи приходилось прямо в чулане держать. Фролов темнил, но Шульгин так расстроился, что проиграл четыре партии подряд, а с таким играть неинтересно. Пришлось соседу колоться.
– Главное, – учил Фролов, – когда оттуда крикнут, скажем: "Кофемолка!" – надо обязательно тоже крикнуть: "Беру!" Это вот главное. Не забудь и не перепутай.
Наутро Шульгин поехал туда прямо с утра. С виду здание совершенно совковое, вроде авторемонтных мастерских или заводоуправления. Третий двор, пятый корпус, всюду мазут и шестеренки. Бегают какие-то хмыри в спецовках. Надул Фролов Валера, понял Шульгин с досадой. Но раз уж добрался, разыскал и коридор, и окошечко – обыкновенное, глубокое, с деревянной ставней, из таких зарплату выдают. Подошел и постучал.
Ставня сразу распахнулась, а за ней никого не было, только кусок зеленой стены, как в бухгалтерии, и свет противный, как будто лампа дневного света.
– Пакет! – крикнули в окошечке.
– Беру! – крикнул Шульгин.
Кто-то кинул ему пакет, а кто – не видно. Шульгин схватил коричневый сверток и отбежал в сторону. Так разволновался, что даже как будто оглох. Потом немножко отошло. Посмотрел по сторонам – народ ходит туда-сюда, но никто к окошечку не подходит, как будто не интересуется. Вот олухи-то! Пакет он довез до дома, расстелил на кухонном столе "Из рук в руки", а уж потом аккуратно перерезал веревку ножницами и сорвал сургучные пломбы. Развернул крафт-бумагу – в пакете было четыре котлеты.
Шульгин обиделся: разыграл его Фролов Валера. Вышел на площадку и сильно, сердито позвонил. Но у Валеры никто не открыл. Шульгин постоял-постоял, потом спустился на улицу и посмотрел на дом с торца. Все как всегда. Как же у него комната с аркой помещается?
Вечером и Валера нашелся, и опять в нарды сражались.
– Ездил?
– Ездил.
– Дали?
– Дали.
– Мало?
– Мало.
– Другой раз больше дадут. Ты, главное, обязательно кричи: "Беру!"
– А если не крикну?
– Тогда не дадут.
И опять Шульгин поехал, и опять пробирался среди каких-то колес, бочек и ломаной тары в третий двор и пятый корпус. И опять никто больше, кроме него, окошечком не интересовался. Стукнул в ставню, и ставня отворилась.
– Валенки! – крикнули из окошечка.
– Беру! – с досадой крикнул Шульгин.
Выбросили валенки, серые, короткие и неподшитые. Что за херня такая, – повертел валенки Шульгин, – на что они мне? Отошел в сторонку будто покурить и сунул валенки в урну. Никто не видел. Снова подошел к окошечку и постучал, но окошечко больше не открылось.
На другой день не хотел ехать, но дома как-то плохо сиделось. Вышел опять посмотреть на торец, а там уже построили леса, и какие-то чернявые рабочие что-то приколачивали и загораживали.
"Турков понаехало", – подумал Шульгин.
На этот раз у окошечка была длиннющая очередь, так что сердце у него екнуло, и он заволновался, вдруг ему не хватит. Медленно-медленно двигалась очередь, какие-то вроде сложности и задержки возникали, и кто-то, кажется, пытался спорить и выражал недовольство – через головы не было видно. Наконец и он добрался до ставни.
– Цветы! – крикнуло оттуда.
– Беру! – обозлился Шульгин.
В урну он их выбрасывать не стал, хотя и очень хотелось. Было какое-то неясное подозрение, что сегодняшняя очередь, волнения и потерянное время – это наказание за то, что вчера он так нехорошо поступил с валенками. В конце концов, ему же даром все это давали, хотя почему – неизвестно. А другим давали большие коробки, упакованные в белую бумагу. Некоторые пришли с тележками.
Съесть хот-дог, что ли, – подумал Шульгин. Но руки были заняты, а хот-дог надо есть двумя руками, если не хочешь закапать себе костюм кетчупом. Шульгин посмотрел на продавщицу – симпатичная! – и протянул ей букет.
– Прекрасной даме в честь ее небесных глаз!
– Ой, какая прелесть! – обрадовалась девушка.
Слово за слово, и вечером после работы Оксана уже гуляла с Шульгиным по Манежной площади. Они говорили о том, как тут все стало красиво, только уж очень дорого. Ничего, если завтра повезет, может быть, и мы себе купим гжель, как люди, думал Шульгин. Когда стемнело, они долго целовались в Александровском садике у грота, и Шульгин пошел домой неохотно: очень ему нравилась Оксана...
– ...Утюг! – крикнуло окошечко.
– Беру! – весело отозвался Шульгин.
Вот уже пошли электроприборы, надо только иметь терпение. Дома Шульгин прибил полочку и ставил все новые приобретения на полочку. У него уже был эмалированный бидон, набор хваталок для горячего, кофейный сервиз, шампунь с бальзамом в одном флаконе, банка сельди атлантической, кило шерсти "ангора" бледно-розового цвета, набор разводных ключей "Сизиф", две клеенчатые тетради в линейку, пуф арабский кожаный с накладными нефертитями, коврик резиновый в ванну, книга "Русская пародия" В.Новикова и еще одна книга на иностранном языке, баллончик для заправки газовых зажигалок, бумажная икона с целителем Пантелеймоном, набор шариковых ручек с красной пастой и фотопленка. Жизнь научила Шульгина ни от чего не отказываться, он и не отказывался. Дали доски, горбыль – он взял и горбыль и поставил в чулан к лыжам. Может, дача будет – горбыль и пригодится.
Фролов попадался на площадке, спрашивал, чего Шульгин не заходит играть в нарды, но Шульгин объяснил, что влюблен и вот-вот женится, такое дело. Впрочем, приличия ради он все-таки зашел, и они сразились, и Шульгина неприятно поразило, что у Фролова теперь в каждой комнате было по телевизору, а один вообще был плоский, как в рекламе. И так же, как в рекламе, висел на потолке. А в комнату с аркой Фролов его не пригласил, и он, кажется, понял, почему: там уже не одна была комната, а много, и они уходили куда-то вглубь, куда никоим образом уходить не могли.