Зачем Жить, Если Завтра Умирать - Иван Зорин 6 стр.


Второй женщиной, с которой я испытал близость, была учительница математики. Из-за отсутствия пространственного воображения мне не давались задачи по стереометрии, и накануне экзаменов в выпускном классе она пригласила меня домой на дополнительные занятия. Ей было около тридцати, для моего возраста она казалась зрелой, если только не старой, с высоким пучком, из которого она вытаскивала заколку, когда, повалив на диван, покрывала мое худое, несформировавшееся тело жгучими поцелуями, и тогда её волосы струились по плечам, закрывая лицо, как паранджа. Это случилось в мой второй визит, когда её муж, полнокровный толстяк, преподававший нам биологию, был в командировке. Помню, как меня поразила произошедшая в ней перемена, как, рассказывая про тетраэдры и пирамиды, она казалась мне строгой и недоступной, а через мгновенье с растрёпанной гривой стонала, покусывая мне плечо, царапая спину. Дело было явно не во мне. Я понимал всю нелепость наших отношений, а когда осенью она умерла - наш роман закончился раньше, сразу после получения мной аттестата зрелости, - убедился в своей правоте. Она была неизлечима и знала о своей болезни. С её стороны это был последний всполох угасавшей жизни. А возможно, сюда примешивалась и тайная месть супругу за его бычье здоровье. Он так ничего и не узнал. Но, встречая его на улице, я опускал глаза, торопливо переходил на другую сторону. Мне было мучительно стыдно, и я опять не понимал, как мог дойти до такого.

Зачем я вспомнил это? Потому что мои отношения с Лецке похожи на сексуальные".

Мезряков выключил веб-камеру.

Потом снова включил.

"В последние дни я стал собирать ножи, газовые баллончики, электрошокеры. К чему эти орудия самозащиты? Против пистолета они всё равно не помогут. Но я не могу сидеть, сложа руки. Может, прибрести бронежилет?"

Всюду летал тополиный пух, лез в окна, перекатываясь по подоконнику, собирался в углах квартир. На улице его поджигали дети, бросая в скопления зажжённые спички, пускали вдоль тротуаров ручьи огня. Но Мезряков с Лецке не обращали на них внимания. И без того враждебный московский ландшафт с припаркованными на тротуарах автомобилями, неуступчивыми прохожими и вездесущими раздатчиками рекламы превратился для них в арену боевых действий. Привычные городские очертания, знакомые улицы, дома, переулки, заиграли новыми красками, приобретя другое назначение. Всюду таилась угроза, которую приходилось искать глазами в стёклах окон, витринах магазинов и зеркальцах автомобилей. Опасность подстерегала за углом, на каждом шагу можно было получить пулю. Это не кино. Жизнь выходит из привычного русла, переставая быть пресной, когда за тобой охотится киллер. Пусть и доморощенный. Неожиданно для себя оба перестали замечать московское хамство, обоим всюду мерещилась тень смертельного противника, а остальное ушло на задний план. Опять увели из-под носа лифт? Подумаешь! Толкнули корзиной в супермаркете? Не беда! Наступили на ногу? Плевать! Им было не до этого. После встречи на тропе в безлюдном парке Лецке подумал, что раздразнил Мезрякова, и теперь тот не остановится, пока его не убьёт. Боится ли он? А что ему терять? Зачем жить, если завтра умирать? Задавший себе этот вопрос превращается в опасного противника. Лецке старался больше бывать дома, стойко перенося гнетущее молчание жены, а выходил только на курсы и в магазин, как клетку, не покидая безопасную зону. Хотя, что мешает Мезрякову нарушить договор, расширив территорию игры? Лецке старался об этом не думать. Вспоминая глаза Мезрякова, он решил положиться на его слово.

По субботам, ближе к вечеру, Мезряков выходил на пруд возле школы, которую когда-то оканчивал. Там гуляли по набережной, кормили уток, которые плавали стаями по рябившей воде, голубей, слетавшихся на хлебные крошки, которых молодые мамы, показывая детям в колясках, звали: "гули-гули", пока их мужья с удочками дергали мелкую рыбёшку. Раздавалась узбекская, армянская, таджикская, киргизская, азербайджанская речь - компании занимали лавочки, облепив их, сидели рядом на корточках, создавая свой мир, который перенесли с родины. Все империи после крушения переживают великое переселение народов. Случалось, попадались и русские, они не стесняясь кричали по телефону, точно были в глухом лесу. Но лучше бы они говорили по-ирокезски! Деньги, деньги! Так или иначе, разговор всегда крутился вокруг них. Большинство мыслей недостойны высказывания. Но приходится их выслушивать. Не зажимать же демонстративно уши! Во всяком случае, Мезряков на это не решался. Хотя и понимал, что никто бы не обратил внимания. Старухи на скамейках разглядывали глянцевые журналы, обмахивались ими, как веером, так что в воздухе пестрили обнаженные красотки, заявлявшие: "Ровно загореть - большое искусство!", "Отдых на островах - лучший из всех возможных!", "Похудеть? Не вопрос!" и прочее, и прочее. Мезряков отворачивался. Он чувствовал себя лишним в этом интернациональном раю и, когда настроение окончательно портилось, торопился домой. "Вот и ещё одна суббота прошла", - думал он, зарекаясь приходить на пруд, который больше не напоминал ему о детстве. Но в следующую субботу ноги сами несли его сюда.

Так было раньше. Теперь же Мезряков проводил вечера дома, коротая их у телевизора.

Новость - это то, что показывают по телевизору: кто с кем, когда и за сколько. Каждый день разное. А по сути одно и то же. Владислав Мезряков механически щёлкал пультом телевизора. По ведущим каналам показывали национального лидера. Вот он отдаёт распоряжения правительству, уверенный, сосредоточенный, вот он за штурвалом военного самолета, моложавый, подтянутый, и, наконец, в домашней обстановке, обаятельный, скромный, один из граждан. Потом шли передачи для домохозяек, любовные и криминальные сериалы. Каждая демократия уникальна по-своему, все диктатуры похожи друг на друга. Против этого человека выходили на площади. Выходил и Мезряков. Вместе с тысячами протестующих аплодировал оппозиционерам, требовал, выкрикивал до хрипоты: "Долой президентское самодержавие!" Митинги были разрешены властями, и Мезряков чувствовал себя гражданином, заявлявшим о своих правах. Так продолжалось до удара полицейской дубинки. В больнице участвовать в демонстрациях Мезряков зарёкся. Ради чего? На больничной койке, в ожидании очередной перевязки, Мезрякову открылась страшная правда. Москвичи всегда оправдают диктатора, а пощёчины, получаемые от него нацией, не воспринимают как личные. С тайным мазохизмом они тоскуют по сильной руке, отсутствие которой вселяет смутную тревогу, порождая душевный дискомфорт. Мезряков вспомнил, как в детстве его отправили на два срока отдохнуть в спортивном лагере, и в пересмену, когда вожатые уехали, оставшиеся дети были предоставлены себе. Не зная, чем заняться, они не находили себе места, многие в растерянности плакали. Всех обуяло чувство брошенности и сиротства. Тоскливо тянулись дни, которые хотелось быстрее вычеркнуть из календаря. Но стоило вернуться вожатым, как жизнь наладилась, на лицах заиграли улыбки, и те же дети стали проказничать, с хитрой изворотливостью обманывать педагогов и, перелезая через лагерный забор, убегать в самоволку.

Так устроен московский люд.

Разве можно за это осуждать?

Мезряков не первый из русских жил при диктатуре, и всегда было одно и то же. Президент, президент... Кругом один президент! Но что мы президенту? И что президент нам? Мезряков подумал, что российское государство - это то, чего нет, что его заменяют люди, которые топчут остальных. И Чехов жил при этом режиме. И Гоголь. В России одна радость - пережить очередного правителя, сплясав на его похоронах. "Пиф-паф!" - сложив пальцы пистолетом, расстрелял он телевизор, прежде чем его выключить. А потом в памяти вернулся к Лецке. И опять удивился, до чего они похожи. Они позволяют себе роскошь принадлежать к ничтожному меньшинству: не работать (балаган с курсами не в счёт), не унижаться и внутренне противиться режиму. Свободу, как воздух, замечают только в её отсутствие. Но вокруг привыкли обходиться без неё. Да, мы похожи, думал Мезряков, и среди наших фобий есть как минимум одна общая - страх толпы.

Или насчёт Лецке я заблуждаюсь?

Мезряков откинулся в кресле, прикрыв глаза.

Его мысли:

Наша дуэль с Лецке уже не относится к разряду "до первой крови". Он сделал всё, чтобы поединок превратился в смертельный. Или-или. Тогда чего я миндальничаю? Пора бы оставить притворную благожелательность интеллигента. Но если его убить, игра закончится. И чем тогда жить? Вернуться к прежнему распорядку? Скулить от одиночества? Его это, вероятно, тоже останавливает. Иначе, чем объяснить, что я ещё жив? Значит, в наши отношения проникло лицемерие. Или оно было там изначально? Понимание этого всё портит, в ощущениях пропадает острота. Надо будет при встрече сказать Лецке. А может, я оправдываю своё малодушие? "Пиф-паф", - повторил Мезряков, будто снова вернулся в детство, когда в спортивном лагере играл в "казаков-разбойников".

Одноклассников Мезрякова судьба давно разбросала по белому свету, а многих увела уже за его пределы. В его доме остался лишь Гога, живший в крайнем подъезде, сначала с матерью и бабкой, а после их смерти в одиночестве. Гога всю жизнь держал собак, в последние годы немецкую овчарку, уже облезлую от старости суку, которую всюду возил с собой. Учился он безобразно, кое-как закончил школу. Но кто теперь это помнил? Гога строил загородный дом, владел охранным агентством и регулярно посещал спортивный зал, где, как выражался, работал с железом. Результатом работы были накачанные мускулы, бычья шея и преждевременный геморрой. После армии, когда Гога отслужил в горячей точке, у него появился пугающий стальной взгляд. Взгляд убийцы. Он прятал его под черными очками, а говорил нарочито мягким, располагающим голосом.

- Здорово, Владя! - тормозил огромный черный джип, оглушая Мезрякова блатным шансоном. Из окна тянулась татуированная клешневатая пятерня, в которой узкая ладонь Мезрякова тонула, как некогда в отцовской.

- Как дела? - смущаясь, спрашивал Мезряков, рядом с Гогой чувствовавший себя ребёнком.

Джип срывался с места, а на торчавшей из окна пятерне задирался вверх большой палец.

- Не сомневаюсь, - кривился вслед Мезряков.

Мгновенье он стоял на дороге, а из удалявшейся машины сквозь заднее стекло на него злобно смотрела немецкая овчарка. Мезряков знал, почему одноклассник никогда не здоровался, встречая его на улице. Он переходил на другую сторону, делая вид, что его не замечает. В джипе, с собакой, Гога чувствовал своё превосходство.

Однажды, когда разговор продолжался чуть дольше, а сука недовольно залаяла, Гога показал бейсбольную биту. "И зачем тебе?" - удивился Мезряков. "Сам знаешь, что у нас на дорогах творится". Мезряков кивнул, хотя не водил машину. И не мог представить, в какие переделки можно попасть, сидя за рулем, если даже Гога не смог бы обойтись без биты. "Я и не пойму, зачем тебе бита, ты же голыми руками..." Жёсткое лицо Гоги растянулось в улыбке. Вот бы кто убил Лецке. И глазом бы не моргнул.

Мезряков сообщает на веб-камеру:

"Июнь 201... года.

У нас с Лецке установились странные отношения. Мне хочется узнать его мнение по многим вопросам. Более того, я соотношу свои суждения с тем, что предположительно бы высказал по этому поводу он. А ещё мне хочется проверить, насколько мы похожи, действительно ли, как я думаю, наши взгляды во многом совпадают. Вчера по электронной почте я послал ему вопросник из интернета, требовавший однозначных ответов. Вот он:

-- Боитесь ли вы смерти?

-- Есть ли у России будущее?

-- Любите ли вы соотечественников?

-- Верите ли СМИ?

-- Считаете ли вы, что добро обязательно победит зло? (Тут я обратил внимание на некорректную формулировку, оставляющую неясность, кто же кого победит.)

-- Считаете ли вы присутствие человека на планете обязательным?

-- По-вашему мы платим адекватную цену за прогресс?

-- Считаете ли вы, что человек достоин жить вечно?

-- Уверены ли вы, что каждый ребёнок одарён по-своему?

-- Достойны ли члены правительства того, чтобы знали их имена?

Наши ответы с Лецке совпали на девяносто процентов. При этом у меня было одно "да": я боюсь смерти. Пугает даже не она, а её неизбежность. Да, именно её неотвратимость приводит меня в трепет. И я хорошо помню, когда это началось. Слепило июньское солнце, мы жили на даче, к родителям - отец ещё не ушел из семьи - пришли в гости соседи, и они пили на веранде чай из огромного самовара, а я вышел за калитку на огромную залитую светом поляну. Мне было лет пять-шесть, не больше. Помню рваный сачок, с которым я гонялся за бабочками, море душно пахнувших цветов, трав, доходивших до пояса и щекотавших голые коленки, невыносимую жару, заставлявшую то и дело прибегать на веранду пить холодный шипучий квас, а ещё - одиночество, когда утопал на поляне, слившись с пестрым разнотравьем. Был полдень, и дачники прятались от солнца в тени яблонь на своих участках, так что на дороге возле заборов - ни души. Я рассматривал на ладони жука - зеленоватый отлив, растопыренные лапки, наивное и упрямое желание ползти к моему мизинцу, - потом, когда мне наскучило, встряхнул рукой и, прищурив глаз, долго наблюдал его полет. И тут случилось это. Меня пронзил страх, в мгновенье я осознал: всё это, и жук, и поляна, и солнце - пребудет всегда, а я исчезну, умру, как моя бабушка, о которой рассказывала мать, когда мы пришли к ней на могилу. И где я буду, когда меня не будет? Нигде? Оцепенев от ужаса, я уже не слышал гуденья пчел, не видел яркого солнца, крепко сжав сачок, я чувствовал лишь стук своего сердца. Сколько это продолжалось? Минуту? Час? Потом мне захотелось закричать, и я бросился к родителям. Однако рассказать о своих чувствах не решился. Мне было стыдно за свой страх, взрослые ведь тоже знают, что умрут, но это не мешает им улыбаться, разливая чай.

- Ещё квасу? - ласково спросила мать. - Смотри, Владик, лопнешь.

- Не лопну, - угрюмо буркнул я, со стаканом уходя в свою комнату.

- Мальчик-то с характером, - донёсся мне в спину весёлый голос соседа.

Целый день я просидел у окна, слушая жужжанье мух, рассматривая трепавшуюся в углу паутину. Я не мог успокоиться, и от того, что за стенкой раздавались голоса, мне не делалось легче. Тогда я впервые понял, что каждый на свете один, раз его никто не спасёт от смерти. Но как жить с такими мыслями?

- Владик, ты не заболел? - мать просунула голову в дверь.

- Нет.

Заболел! И ещё как! Я мучительно искал выход, который нашёл только к вечеру. Конечно, я должен умереть, пришло мне на ум, но не скоро, пока я ещё маленький, а к тому времени придумают таблетку, как от больного горла, я выпью её и буду жить вечно. Дети изобретательны и умеют себя заговаривать, в ту ночь я заснул счастливым. Чего нельзя сказать о предыдущей, когда страх смерти жалил меня даже во сне, заставляя просыпаться в холодном липком поту. Но жить вечно было бы несправедливо по отношению к миллиардам, уже прошедшим по земле. В минуту нахлынувшего ужаса я перебираю умерших мыслителей, великих художников и писателей, заслуживавших вечную жизнь куда больше, чем я. И мне делается немного легче. Или распахиваю настежь окно: звёздное небо ставит на место, призывая распрощаться со своим выросшим до гигантских размеров "я". Но вернёмся к Лецке. Согласно присланному им интернетовскому тесту, по сумме отрицательных ответов мы оба попали в разряд мизантропов, что меня не удивило, и прагматиков, чему я поразился. Какой из меня прагматик? В который раз я задаю себе один и тот же вопрос: зачем я ввязался в это? Этого вопроса нет в присланном тесте, а между тем ответ на него говорит о нас гораздо больше. Только ответа я не знаю. Может, я хочу победить так застарелый страх смерти? Может, для этого специально иду ей навстречу? Но как бы там ни было, Лецке интересует меня всё больше. Я уже и не помню, кто и когда вызывал у меня такое любопытство. Похоже, никто и никогда. Мы по-прежнему ведем нашу городскую войну. От безысходности пытаемся убить друг друга. А что ещё остается? Тихо сходить с ума в пробках, очередях в супермаркетах, толпе, состоящей из одиночеств? Нет, мы другие. Нас обоих не устраивает окружающая жизнь. Мы оба знаем, что мужчине в ней на роду написано сгореть на работе, пустой и ненужной, как сизифова, а судьба женщины - исчезнуть в материнстве. А кто нас спрашивает? Мы арендуем жизнь поневоле, с нами не подписывают контракта, а в конце предъявляют счет, по которому обязывают платить, неизвестно за какие услуги. По сути, нам всучили кота в мешке, будто контрабанду на чёрном рынке. Сначала не дали примерить, потом привыкнуть, требуя возврата. Исправить здесь ничего нельзя. Но можно бунтовать. Что мы с Лецке и делаем. К тому же колотиться, как рыба об лёд, на шестом десятке глупо. Бороться за лишний год, месяц, день, ожидать инфаркта, инсульта или ещё какую-нибудь "прелесть", которая обязательно доконает, и хорошо, если вгонит в гроб мгновенно, не растягивая на десятилетия мучительную и бесполезную борьбу за выживание. Возраст у меня как раз подходящий, достаточно мелкой нервотрепки, неприятности, на которую бы раньше не обратил внимания, и - баста! Что этому противопоставить? Диету? Бег трусцой? Единственная истина, к которой приходишь после пятидесяти: выхода нет. Остальное болтовня. В этом смысле наша с Лецке война освободительная, спасительная, священная. И кто знает, как бы всё сложилось без неё? Жизнь - цепь случайностей, в которой следствия имеют тысячи причин, а причины тысячи следствий. В мире всё так перепутано, что, возможно, предложение Лецке, наша смертельная игра, продлила мне жизнь. Разве я не спрашивал себя: "Может, пора?" Разве не думал о самоубийстве? Возможно, что Лецке тоже. Эроса в России маловато, зато танатоса хватит на всех".

Сутки спустя. Мезряков снова записывает на веб-камеру.

(Продолжение.)

"Июнь 201... года.

В ответ на мой тест Лецке прислал мне десять утверждений (на мой взгляд, чересчур категоричных), предложив вычеркнуть те, с которыми я не согласен. Вот они:

1) Нас окружают идиоты и психопаты.

2) Нами правят негодяи.

3) Россия всем мачеха.

4) Чем вороватее наш соотечественник, тем большее уважение вызывает у сограждан.

5) У интеллигента нет родины, он везде в эмиграции.

6) Каждый народ заслуживает своих правителей.

7) Русские мечтают выселить всех инородцев, а сами жить за границей.

8) Яблоко - красное.

9) Русские классики так много писали о совести, потому что вокруг себя её не видели.

10) Так было и так будет.

Из утверждений я вычеркнул одно. Яблоко не всегда красное.

В своём письме Лецке обозвал меня крючкотвором. Он также заметил, что не каждый народ заслуживает своих правителей, в частности попавший в оккупацию, но наш точно. "Он принимает жестокость за добродетель, - написал я. - В этом есть что-то мазохистское". "Азиатчина", - ответил он.

Эх, Лецке, Лецке. И почему я должен тебя убивать?"

Назад Дальше