– Как мы можем одновременно быть потомками царя Давида и первосвященников из рода Леви?
– Это мама тебе рассказала? – вместо ответа спросил отец.
– Да, мама.
Отец хмыкнул.
– Видишь ли, сынок, весь наш народ произошел от Авраама и Сарры, следовательно, все мы родственники. В большей или меньшей степени, но родственники.
– Но ведь все люди произошли от Адамы и Евы, – не унимался я. – А значит, все мы уже в той или иной степени родственники.
– Ты прав, сынок, – отец погладил меня по голове и закончил разговор.
Отец казался мне великаном. Он и вправду был высокого роста, с жилистыми, крепкими руками, коротко остриженной по ессейскому обычаю головой. В его длинной окладистой бороде серебрились первые признаки подступающей мудрости, но глаза горели веселым, живым огнем. Рассказы матери он выслушивал с добродушной улыбкой и сразу после их окончания всегда переводил разговор на другую тему.
Мое детство прошло под звуки материнского голоса. События дня отступали перед красочностью вечерних рассказов. Мать не просто воспроизводила события, она их представляла: глазами, руками, подергиванием плеч, подъемом голоса. Я смотрел на тени, мечущиеся по тускло освещенным стенам нашего домика, а в это время перед моими глазами вставали пестрые, полные жизни улицы Иерусалима, цветущие поля Галилеи, белые колонны Храма.
Потом, оказавшись на тех самых улицах, пройдя пешком через сады Галилеи, побывав в Храме, я увидел, насколько мир, куда в детстве приводила меня мать, был красочнее, веселее, добрее и лучше, чем настоящий. Мать распоряжалась в нем, повелевая царями, пророками и целыми народами по своему пониманию и усмотрению, и это получалось удачнее, чем у подлинных царей и священников. Она правила мудро и справедливо, милосердная царица мира, добрая мать всего сущего, и престол будущего царствования по праву принадлежал мне, единственному наследнику и обожаемому сыну. Вселенная существовала для нас двоих, и такая мелочь, как родословная, ничего не весила на точнейших весах справедливости, коими определялись в этой Вселенной заслуги моей матери.
Наверное, самым правильным было бы оставить волшебный мир только для нас, но радость, гордость и восторг, подступающие к горлу матери, иногда перехлестывали через край. Завистливые люди плохо воспринимали ее рассказы о событиях в нашем мире. Им почему-то казалось, будто, говоря о воображаемом, мать претендует и на реальное. Возможно, поэтому мы постоянно переезжали, меняя заброшенный домик у края одной деревни на точно такой же у края другой.
Мои родители, третье поколение детей Света, скрупулезно придерживались законов, оставленных Учителем Праведности. Детям Света не пристало смешиваться с сынами Тьмы, пусть и те и другие относятся к народу Завета. Поэтому мы никогда не селились в городе или в центре деревни.
Наша семья не принадлежала к аристократии ессеев, ведь идущие путем духа дают обет безбрачия, поэтому само понятие семьи у детей Света отсутствует. Моя мать страшно гордилась тем, что два ее брата стали избранными и поселились в Хирбе-Кумран.
Ессеи – благочестивые целители, – так называют избранных, удалившихся от суеты и грязи мира в прохладную тишину кумранских подземелий. Мать упоминала братьев с трепетом в голосе и не уставала повторять, что, возможно, и я удостоюсь чести поселиться в святилище праведных и пристанище чистых. Но для этого необходимо… За этим следовал такой перечень качеств, которые требовалось в себе развить, и ступеней, по которым долженствовало вскарабкаться, что у меня сразу пропадало желание даже видеть белые стены Хирбе-Кумрана.
Возвышенная жизнь праведников вовсе не волновала мое воображение. Я не хотел покидать мир, в котором находился: цветной, шумящий мир, наполненный светом и тенью, ароматами цветов и щебетом птиц. Что же касается мечты, то стоило сумеркам наполнить комнату, как я тут же переносился в мир моего воображения и занимал в нем любое место, от чистейшего избранника Света до осла, влекущего вязанку дров в столовую Хирбе-Кумрана.
Все изменилось в одно мгновение. Мне было тогда десять лет, стояло раннее утро весеннего месяца ияр, и сквозь перекошенные жалюзи в наш домик струились желтые полосы солнечного света. Отец уже ушел на работу, мать, проводив его, прилегла отдохнуть. Обычно мы с ней засыпали поздно, ведь в нашем мире каждый вечер происходило множество событий, требующих обсуждения. Отец поднимался засветло, до места работы ему приходилось добираться довольно долго. Конечно, мы могли поселиться ближе, как поступали другие наемные работники, но тогда пришлось бы жить среди нечестивых сынов Тьмы. Опуститься до такого мои родители не могли.
Закрыв за отцом дверь, мать ложилась вздремнуть на полтора-два часа, пока лучи света не начинали щекотать ее лицо. Иногда я просыпался раньше и тихонько любовался спящей. Она была красива, насколько может быть красиво земное существо. Черты материнского лица казались преисполненными совершенства и доброты, оно нежно светилось в утреннем сумраке, наполнявшем наш домик. Иногда мне казалось, будто лучи не падают на высокий лоб, а исходят из него.
Приподнявшись на локте левой руки, я рассматривал мать, наблюдая, как желтое пятно света на подушке потихоньку подбирается к ее щеке, и вдруг услышал шуршание. По земляному полу извивалось черное тело гадюки. Змея спешила к материнской руке, свисающей с кровати. Синие жилки на запястье вздрагивали в такт биению сердца, и гадюка, устремив холодный взгляд на эти жилки, стремительно приближалась.
Змеи были частыми гостями в нашем доме: когда живешь на окраине, неподалеку от полей и пустошей, нужно быть готовым к посетителям такого рода. Наша кошка, полосатая Шунра, ловко расправлялась с ними, но в то утро ее почему-то не оказалось в доме. До запястья матери оставалось меньше локтя, когда я, сам не понимая, что делаю, вытянул правую руку и, схватив двумя пальцами голову змеи, прижал к полу.
Змея забилась, пытаясь высвободиться. Холодное склизкое тело металось по полу, то свиваясь в кольцо, то с силой распрямляясь, но я крепко прижимал ее голову к земле.
От шума мать пробудилась. Быстро сообразив, что происходит, она вскочила с кровати, схватила топорик для рубки дров, стоявший у стенки, и одним ударом рассекла змею на две части.
И вот только тогда я увидел, что мои пальцы, судорожно вытянутые, напряженные пальцы, находятся перед моим лицом, далеко от змеиной головы. Но ведь я ощущал подушечками холод ее скользкой чешуи, чувствовал дрожь разрубленного надвое тела! Что ошибалось – зрение или чувство? Но кто, кто продолжал прижимать к земле змеиную голову с раскрытой пастью, из которой неуловимыми для глаза движениями выскакивал узкий раздвоенный язык? Отрубленная половина туловища танцевала на полу страшный танец, разбрасывая в разные стороны струйки крови и слизи.
Мать расценила мою дрожь по-своему и бросилась ко мне с криком ужаса. Она решила, будто я содрогаюсь в конвульсиях после укуса. Чтобы успокоить ее, мне пришлось отпустить голову змеи, и теперь на полу перед кроватью извивались обе половины.
Я долго не мог объяснить матери, что произошло. Я сам плохо понимал случившееся. Мать разобралась быстрее меня. Взяв мою голову в ладони, она крепко поцеловала в макушку, и я вдруг почувствовал ее горячие слезы.
– Скоро мы расстанемся, сынок, – забормотала она, прижимая меня к себе. – А когда увидимся, я уже не смогу к тебе прикоснуться.
– Но почему мы должны расставаться, мама?
– Ты избранный. А может быть, даже больше, чем избранный. Если мы расскажем о случившемся отцу, он тут же отвезет тебя в Хирбе-Кумран, к Наставнику.
– Так давай не будем рассказывать, – предложил я.
Вместо ответа она еще крепче сжала меня в своих объятиях.
Любовь к сыну и материнская гордость сражались в ее сердце, словно два дракона. Поначалу казалось, будто любовь победила, и утреннее происшествие со змеей осталось нашим с ней секретом. Но время шло, и я видел, что матери становится все труднее и труднее носить в себе эту тайну.
Она колебалась около года, и за это время во мне произошли большие изменения, которые я постарался от нее скрыть. Если бы мать узнала о них, любовь отступила бы перед гордостью, что неминуемо повлекло бы к моей немедленной разлуке с домом, а переселяться в Хирбе-Кумран мне совсем не хотелось.
Мать тоже не теряла времени даром. Ее вечерние рассказы резко изменили направление. Главное место в них занял Учитель Праведности и его последователи – Наставники из Хирбе-Кумрана. Раз за разом мы погружались с ней в события сташестидесятилетней давности, возвращаясь к временам Откровения. Всю энергию воображения, весь свой талант рассказчицы мать обратила на историю детей Света, и суровый мир избранных мало-помалу перестал казаться мне черно-белым и холодным.
Известно, что Учитель Праведности открылся еще при язычнике Антиохе Эпифане. Двадцать лет избранные блуждали во тьме, наощупь, будто слепые, отыскивая дорогу, пока Бог не воздвиг им Учителя.
– Нечестие в те годы полностью овладело царями из рода Хашмонеев, – рассказывала мать, – и Храм Иерусалимский погрузился в скверну. Должность главного священника стали приобретать за деньги, и царь назначал того, кто больше заплатит. Сын Тьмы, заплатив солидную сумму за назначение, служил меньше года и погибал.
В День Очищения, когда первосвященник, облаченный в восемь священных одежд, держа в руках совок с углями и чашу с пряностями, заходил в Святая Святых, его настигала кара Господня. Ведь для того, чтобы выполнить самое таинственное действие из всех храмовых работ – воскурение пряностей, первосвященник должен был находиться на особом уровне чистоты и святости. Не успевал сын Тьмы сделать и трех шагов по Святая Святых, как его сердце разрывалось на мелкие части.
Мать доставала из кармана несколько травинок и рвала их на кусочки, как бы показывая мне, что происходило с сердцем первосвященника.
– При нечестивых царях, – продолжала она шепотом, – возник новый обычай: к ноге первосвященника, входившего в Святая Святых, привязывали веревку. Служители, оставшиеся перед завесой, прикрывавшей вход, напряженно прислушивались. Услышав глухой звук падения тела на каменные плиты пола, они немедленно принимались тянуть за веревку. Ведь нет большего кощунства, чем труп в Святая Святых! Не успевал грешный первосвященник испустить дух, как он уже оказывался снаружи.
Мать тянула руками невидимую веревку, и я помогал ей, тихонько шевеля пальцами. Затем она замирала и долго смотрела на пол, словно разглядывая лежавшего там сына Тьмы в роскошных одеждах первосвященника и с сердцем, разорванным ангелом на мелкие кусочки.
– И вот, посреди тьмы нечестия и скверны неверия, – еле слышно начинала мать, – засиял факел надежды. Всевышний выбрал достойнейшего из людей и открыл ему тайны, неизвестные даже пророкам. Ведомые сердцем, подчиняясь зову, собрались избранные возле Учителя Праведности и вместе с ним сошли в Дамаск.
– А почему в Дамаск, мама?
– Подальше от нечестивых, сынок.
– А разве в Дамаске нет нечестивых?
– В Дамаске язычники, такие же, как в Греции или Риме. А нечестивые – это народ Завета, превратившийся в сынов Тьмы. Язычники подобны деревьям или камням, они могут ударить, могут даже убить, то есть повредить тело, но душу, бессмертную душу, не способны испачкать.
Так вот, Учитель Праведности обновил союз с Богом и научил своих последователей ходить чистыми путями, избегать скверны и видеть будущее. Он обучил их способам врачевания и приемам защиты, и наказал сохранять в тайне его учение, поэтому до сих пор его ученики идут тремя путями: путем Терапевта, путем Воина и путем Книжника, хранителя книг. Оттого называют нас ессеями, то есть благочестивыми, от слова "хасайя" на арамейском. А есть такие, что утверждают, будто название это происходит от слова "аса" – исцелять, также на арамейском.
Тут мать вспоминала своих братьев и пускалась в многокрасочные повествования об их славных делах. Я слушал, восхищался, запоминал, и в душе моей потихоньку зрел поворот, которого мать хотела добиться своими рассказами.
Глава II
Продажа в рабство и чудесное спасение
После случая со змеей мои отношения с матерью немного переменились. До тех пор я был полностью открыт, вываливая по вечерам в подол ее платья каждую минутку жизни, все мысли, все поступки за день, все обиды и радости. Но теперь во мне открылась новая способность, и я без устали упражнялся, тщательно скрывая результаты от матери.
Почему я стыдился своего нового качества? Не знаю… Мне оно представлялось постыдным, а его удовлетворение напоминало расчесывание зудящих комариных укусов. Сегодня я могу предположить, что мальчика смущало нарушение привычного хода вещей; обладание необычными способностями казалось нескромным, а их использование – зазорным. Общество набрасывает на личность незримое даже для нее самой ярмо, заставляя быть как все, выравнивать поступки по единому мерилу. Это одна из причин, заставляющая избранных собираться в группы и тщательно отгораживаться от простых ессеев, не говоря уже о сынах Тьмы или язычниках.
В день, когда я поймал змею, мать ушла из дому по делам, предварительно отыскав и притащив отчаянно мяукавшую Шунру. Оставшись один, я ощутил некий зуд, томление в середине пальцев. Поначалу я чесал их, пытаясь избавиться от зуда привычным способом, но облегчение не наступало. Уже не помню, что натолкнуло меня на мысль повторить утреннее происшествие.
Я поднял кисть правой руки, вытянул пальцы по направлению спящей возле стены Шунры и легонько прикоснулся их невидимым продолжением к шерстке на ее голове. От кончиков пальцев до головы Шунры было около двух локтей, но кошка немедленно подняла голову, испуганно поглядела на меня и замяукала.
Я слегка почесал ее за ушками, но Шунра, вместо того, чтобы привычно замурлыкать, отпрянула и зашипела. Шерсть на ней встала дыбом, глаза засверкали. Она озиралась по сторонам, пытаясь высмотреть, откуда пришла опасность, но ничего не могла сообразить.
Чуть вытянув руку, я дернул ее за хвост. Шунра издала вопль ужаса, высоко подпрыгнув, перевернулась в воздухе и забилась под кровать. Бедняжка просидела там до самого возвращения матери.
С той минуты во мне поселилась изнуряющая страсть. Неизвестная сила, скрытая в сердцевине пальцев, постоянно рвалась наружу. После того, как я выпускал ее, прикоснувшись к камням, коре дерева, сорвав листик или схватив бабочку, томление на несколько часов засыпало. Однако, проснувшись, терзало меня с новой силой, словно зубная боль или нарыв. Постепенно я заметил: если заставлять эту силу выполнять тяжелые задания, она засыпает на длительный срок.
Проснувшись, я сразу уходил в поле за домом. Мы, дети Света, стараемся держать свое тело в чистоте, поэтому родители научили меня не медлить с освобождением от внутренней грязи.
– Отец, – спрашивал я еще совсем ребенком. – Ведь грязь все время находится внутри, а значит, я никогда не бываю полностью чистым?
– Это не так, – отвечал отец. – Пока она является частью нашего тела, ее нельзя назвать грязью. Когда в тебе возникает позыв освободиться, тело подсказывает, что произошло разделение, и некая его часть стала чужой. С этого момента ты носишь в себе нечистоты и сам нечист.
С тех пор, просыпаясь, я первым делом омывал руки из кружки, стоящей возле постели, а затем устремлялся на поле. Процесс освобождения мы стараемся проводить предельно скромно, выбирая уединенные места. Но скрыться от глаз человеческих недостаточно. Свет, имя которого ессеи с гордостью носят, проникает повсюду, как сказано: есть око всевидящее и ухо всеслышащее. Поэтому, выкопав ямку, я заворачивался в плащ, скрывая от лучей место исхода нечистот, и усаживался, стараясь держаться поближе к земле.
Возможно, эти подробности могут показаться кому-то излишними, но ведь речь идет о служении, заповеданном Учителем Праведности, а все, относящееся к Учению, не может быть ни постыдным, ни дурным.
Очистившись и умывшись в ручейке, журчащем на краю поля, я выпускал наружу томление пальцев. Поначалу поднять камушек или сорвать травинку казалось мне трудной задачей, на выполнение которой уходило несколько минут. Зато после того, как это получалось, томление оставляло меня в покое до вечера. Наверное, в минуту опасности мои пальцы действовали бы более ловко и сильно, как со змеей, но в поле было так тихо, так спокойно и радостно, что мои занятия казались забавой, детским развлечением.
Одно из правил, оставленных Учителем Праведности, гласит: улучшается лишь то, над чем трудишься. Спустя неделю я уже без труда бросал через поле небольшие камушки и мог схватить за цветные крылья ничего не подозревающую бабочку, сидящую на расстоянии пяти локтей. К утренним упражнениям я добавил вечерние, и томление сникло, скукожилось, почти сойдя на нет.
Прошли две-три недели, и я настолько привык к своей новой способности, что почти перестал обращать на нее внимание, то есть выделять из обыкновенного хода жизни. Утренние и вечерние упражнения обратились в привычную рутину – человек быстро ко всему привыкает, а ребенок особенно. Однако спустя месяц томление опять стало мучить мои руки. Тогда я принялся поднимать камушки на расстоянии семи-восьми локтей, а вместо травинок срывать листы с деревьев и тем самым заработал спокойствие еще на месяц.
О своих упражнениях я никому не рассказывал. Отец не раз говорил:
– Дети Света молчаливы. Наши Наставники проверили все состояния духа и тела и нашли, что нет ничего лучшего для человека, чем безмолвие. Молчащий подобен сосуду, наполненному елеем, а болтуна можно уподобить пустому кувшину – свое содержимое он безрассудно расплескал.
Ненасытное томление требовало от меня все больших и больших усилий. Теперь по утрам я отсутствовал так долго, что мать начала беспокоиться за состояние моего желудка и принялась поить меня отварами целебных трав. Отвары были противными на вкус, но я продолжал хранить молчание.
Мое владение томящей силой за полгода неустанных упражнений изменилось разительным образом. Теперь я совершенно свободно, чуть-чуть шевеля кистями, доставал предметы, удаленные от меня на двадцать локтей. Мои руки словно удлинялись на это расстояние; все, что я мог делать живыми пальцами, в точности выполняли их невидимые продолжения.
Почти не напрягаясь, я ловил голубей, беспечно воркующих в кроне деревьев, прижимал к горячим камням огромных ящериц, опрокидывал на спину Шунру, хватал за жабры и доставал из воды юрких рыбок. Мне стоило больших усилий скрывать эту свою способность от отца и матери, ведь она оказалась чрезвычайно удобной и все больше становилась привычкой. Я мог пошевелить пылающие поленья в очаге, не вставая с постели и не беря в руки кочергу. Мог налить воды в кружку и передвинуть ее по столу до места досягаемости живых пальцев. Мог нащупать через дверь мяукающую Шунру и почесать ее за ухом.
Томление больше не мучило меня, а сидело в сердцевине рук, словно две стрелы, прилаженные к туго натянутой тетиве, давая знать о себе уже не болью, а тугим биением пульса. Стоило мне захотеть, как стрелы срывались со своих мест.