- Приподнимите.
Сержант поднимает свечу над собой и медленно отступает. Свеча разгорается и освещает комнату. Всё ближе, ближе к фигуре в белом. Наконец вся она предстаёт в неверном мерцающем свете. И первое, что выплывает из тьмы, это красный берет. Я делаю шаг вперёд, у меня вырывается непроизвольно:
- Леста…
- Признался! - произносит сидящий в кресле.
Я делаю ещё один шаг. Одетая в белое неподвижна.
- Леста, почему ты молчишь? Ты такая бледная. - Я поворачиваюсь к сидящему в кресле. - Что вы с ней сделали?
Тот издаёт лёгкий смешок.
- Что вы с ней сделали? - повторяю я. - Леста, Леста!
Я кидаюсь к ней, хватаю за плечи. Они холодны и жёстки. Вспыхивает свет, раздаётся стрекот камеры. Крики:
- Снимайте, снимайте!
В этом вспыхнувшем свете я вижу, что держу за плечи вовсе не Лесту. Передо мной манекен, задрапированный в белую ткань. На голове манекена красный берет.
- Идиоты! - говорю я. - Кретины!
- Крупно снимайте! Лицо!
Я кричу:
- Идиоты!
Выхватываю свечу из руки сержанта и швыряю в того, кто сидит в кресле. Тотчас наваливаются сзади, валят на пол. Я кричу придушенно:
- Идиоты!
Кто-то ещё бросается сверху. Мне всё тяжелей, дышать нечем. Я погружаюсь в душную тьму…
Трясут, трясут, хлопают по щекам.
- Николаич, вставай! Вставай же быстрее!
- А?
- Васин нагрянул! Иди, иди! Прячься туда!
Поднимаюсь. Еле передвигая ноги, скрываюсь за занавеской, протянутой у печи. Только тут понимаю, это дом Егорыча, и это снова был сон. За окном фырчанье мотора. Входят люди и говорят. Васин с ночным объездом. Голова тяжела. Смутное колыханье ночных видений. Говорят, топочут, пьют чай, уходят. Мотор затихает вдали. Я неподвижно сижу на стуле. Время застыло.
Утром Егорыч дивился:
- Давно так не наезжали. Васин шустёр. Сказал, ловят кого-то. Вроде кого-то видали. Да ты не страдай, Николаич. Вряд ли тебя. Тут всякий народ бывает, лезут из разных дыр. Тот же взять семилетник. Говорят, за него большие деньги дают.
В голове туман. С ночи нехорошо.
- Магическое растенье! - продолжал Егорыч. - Кактус не кактус… И знаешь, как его отыскал? Иду мимо Засецкой рощи. Смотрю, вроде горит. А что горит, непонятно. Ближе иду. Куст горит синеватым таким, знаешь, пламенем. Надо тушить. Час не ровен, вся роща вспыхнет. Сухо было тогда, жарко. Помнишь то лето? Подхожу, а пламя ушло, и куст стоит целёхонек. Бог ты мой, говорю, это ж Купина Неопалимая! Сразу, Николаич, вспомнил тебя, твой день рожденья и, конечно же, девочку нашу милую. Подошёл я к кусту. Куст не куст, кактус не кактус. И надоумил Господь. Срезал его, домой принёс, засушил, сделал отвар. С тех пор и вернулась сила. Надо б тебе попить. Ты, смотрю, не в себе. Опять, что ли, снилось?
- Опять.
Егорыч вздохнул.
- Место это будто кинематограф. Крутит серии по ночам.
Днём я делал замеры метрах в трёхстах от Провала. Ближе подходить не хотелось. Но даже и тут стрелки приборов резко скакнули, достигнув чуть ли не середины шкалы. Ещё через двести метров начиналась зона, оцепленная рядами колючей проволоки с устрашающими предупреждениями. Впрочем, проникать в эту зону не было охоты ни у кого. Даже те, кому приходилось бывать здесь по службе, старались быстрей покинуть опасное место. История с пропавшим грузовиком отбила охоту у самых смелых и любопытных. В шахте остались только приборы, ломавшиеся без конца. Чинили их поспешно, наскоками. Природа угрозы, исходившей из недр Провала, оставалась неясной. Каждый год его засыпали песком с вертолётов, заливали бетоном. Но бетон оседал, в нём проявлялись трещины и огромные дыры, в одну из них и канула оставленная на время машина.
Я заметил: чем ближе к Провалу, тем явственней в грудах сора проступал определённый порядок. Наподобие стрелок компаса все эти обломки, прутья, остатки конструкций укладывались по радиусам, идущим к центру Провала. Касательно металла это казалось более-менее понятным, но в том же направлении вытягивались и кирпичи, брёвна, даже куски пластмассы. И уж совсем странными представали деревья, вытянутые кронами в сторону Провала.
Мне почудилось, что и мысли мои потянулись туда же. Это, впрочем, не удивляло. В конце концов, именно в Провал канул Барский сад, а вместе с ним загадочная часть моей жизни.
- Егорыч, а помнишь, как они увидели "Корабль дураков"?
Егорыч, конечно, помнил.
В тот день мы "гостили" под лестницей у Егорыча. Этому человеку я доверился сразу. Я не делал удивлённо-строгого вида, когда вслед за мной в каморке появлялась Леста и, мгновенно вспыхнув по обыкновению, произносила тихонько: "Можно?" Егорыч сразу вошёл с нами в тайный сговор и обнаруживал его лишь иногда, бросая в нашу сторону живые острые взгляды. В тот день он завершал свою версию знаменитой картины Босха. В тот же день директору школы и завучу пришла в голову мысль, с которой они и явились под лестницу.
Леста испуганно вскочила. Заведующий учебной частью, он же Наполеон, он же Рагулькин Иван Иванович, посмотрел на неё строго:
- А ты что здесь делаешь, Арсеньева?
Затем не менее строго он взглянул на меня.
- Арсеньева любит живопись, - объяснил я спокойно.
- Пусть ходит в кружок по рисованию, - твёрдо сказал Наполеон.
- Извините, - прошептала Леста и выскользнула за дверь.
Директор задумчиво воззрился на "Корабль дураков", медленно излагая при этом дело.
- Ты вот что, Василь Егорыч. Это, у нас комиссия будет, сам Ерсаков. Помнишь ты Ерсакова?
- Чего мне помнить? - ответил Егорыч, продолжая писать. - Откуда мне знать?
- Да в прошлом году! - рассердился директор. - Шуба у него такая. Ты сам говорил, в этой шубе будет хороший портрет.
- Не помню, - сказал Егорыч.
- Суть не в том, - вступил в объяснения Наполеон. - Товарищ Ерсаков действительно важная персона. От него будет зависеть мнение. Между прочим, он большой любитель картин.
- Опять? - воскликнул Егорыч.
- Да ты того, не петушись, - сказал директор, - в бутылку не лезь. Тогда мы тебе заплатили? Премию дали?
- Некогда мне сейчас, - заявил Егорыч.
- А это? - директор ткнул в "Корабль дураков". - На это есть твоё время?
- Мировой багаж, - ответил Егорыч.
- Багаж… - пробормотал директор и снова уставился на творение Егорыча.
- Нет, что это такое! - воскликнул он. - Ты чего малюешь?
- "Корабль дураков", - ответил Егорыч.
- "Корабль дураков"? - Молчанье. Директор посмотрел на завуча, тот на директора.
- Хм, - произнёс директор.
Молчанье.
- Между прочим, - осторожно произнёс Наполеон, - вот эта ведьма мне кого-то напоминает.
- Это не ведьма, - буркнул Егорыч, - это монахиня. А напротив монах.
Молчанье. А потом уж совсем осторожный голос заведующего учебной частью:
- По-моему, это учительница химии Анна Григорьевна Рак…
Сказанное было настолько ошеломляющим, что я тоже уставился на картину. Нет, в самом деле…
- Хм… - произнёс директор. И после некоторого молчания: - А там вон сзади, руку поднял. Это кто?
Впору было протереть глаза. Разглагольствующий на заднем плане болтун слегка походил на… Рагулькина. Егорыч продолжал невозмутимо работать.
- Это копия, - сказал я осторожно. - С картины голландского художника.
Я сунул визитёрам альбом, раскрытый перед Егорычем. Это была компактная серия "Дельфин", предназначенная для общего знакомства. Репродукции недурны, но очень мелки. Уличить Егорыча в "подлоге" было не так легко. Сам же он пользовался лупой.
- Ничего не понимаю. - Директор повертел в руках книжку.
- Зачем делать копию с иностранцев, когда есть русские и советские живописцы? - ледяным тоном вопросил Наполеон. - Откуда взялся этот альбом?
Я вздохнул.
- Альбом принёс я.
- Вы? - Наполеон воззрился на меня с изумлением. - Зачем?
- Мне нравится этот художник.
- Как вам может нравиться такая галиматья?
- Извините, я другого мнения.
- Может, вы и в классе будете показывать эти картинки?
- Это не входит в программу.
- Но ваша ученица сидела здесь!
- Она просто любит живопись.
- Смотря какую живопись, - зловеще сказал Наполеон. - И кроме того, я смотрю, издано за рубежом.
- Вы угадали, - сказал я уныло.
- Кому принадлежит это издание?
Директор горестно вздохнул.
- Иван Иваныч, ты же знаешь, на Кирова он живёт.
- У Сабуровой?
Я не ответил.
- Час от часу не легче, - пробормотал Наполеон. - Гладышев у Сабуровой, этот у Сабуровой…
- Я не "этот", - резко сказал я.
- Извините, - язвительно произнёс Наполеон. - Но мы будем ставить вопрос. Василий Егорович, может, не понимает. Но вы-то должны понимать! Иностранное издание! Галиматья! Какие-то хари!
Егорыч швырнул на пол кисть. Лицо его побагровело.
- Я запираю! Домой пора!
- Да ты не ершись, не ершись, - произнёс директор.
- И всё-таки я настаиваю, - медленно сказал Наполеон, - я настаиваю на том, что здесь клеветнически изображена преподавательница химии Рак.
- А хоть лебедь иль щука, - с внезапным спокойствием ответствовал школьный сторож.
Наполеон вышел, шумно затворив дверь. Директор остался в задумчивой позе.
- Вы, это, Николай Николаич, поосторожней. Зря вас туда поселили. Она кого хочешь с толку собьёт. Картинки отдайте. А ты, Егорыч, всё-таки сделай для Ерсакова… А это, - кивнул на картон, - это ты убери. Иван Иваныч так не оставит. Сам знаешь, товарищ принципиальный…
Директор подумал и внезапно выкрикнул грозно:
- Я наведу порядок, так вас растак!
Со мной что-то происходило. Как ни странно, первым это заметил деликатный учитель физики Розенталь, именуемый в классах Молекулой. После одного педсовета он подошёл ко мне, приподнялся и шепнул на ухо:
- Батенька, у вас в глазах туман.
- Что? - спросил я оторопело.
Он подхватил меня под руку и отвёл в сторону.
- Я заметил в ваших глазах туман, расслабленность, поволоку.
- Я просто устал, - попробовал объясниться я.
- Э, нет. За последние несколько дней вы дважды не поздоровались со мной.
- Прошу прощения. - Я прижал руку к сердцу.
- Да в том ли дело! Не здоровайтесь, сколько угодно. Просто я беспокоюсь за вас.
- В каком смысле? - Мне стало немного обидно.
- Позвольте передать вам свой маленький опыт, - сказал Розенталь. - Когда я был там, мне преподали некий урок. Имелся у нас в бараке уголовник по кличке Кутырь. Тамошней жизнью, скажу я вам, правят одни уголовники. Так вот этот Кутырь делал утреннюю поверку лично для себя, независимо от лагерного начальства. Обходил строй, внимательно всех разглядывал. Я поступил новичком. Уставился на меня этот Кутырь, а потом раз, и в зубы. Я, разумеется, кверху лапками. Ну, думаю, это у них такая обкатка. На следующий день снова внимательный взгляд и снова в зубы. И так несколько раз. Наконец я пискнул, за что? Кутырь поманил меня пальцем и тихо так говорит: "Туман у тебя в глазах. Этого тут не любят". После я так собирался с силой, так стекленил свой взор, что Кутырь похлопал меня по плечу: "Теперь всё в порядке". Конечно, вы станете возражать. Я, мол, при чём? Не в лагере и так далее. Эх, дорогой, тумана в глазах не любит никто. И таких именно бьют, в неволе, на воле. Походите ещё две недели с туманом, увидите сразу. Сначала наскочит на вас Рагулькин, потом Розалия Марковна. Да, да, именно она. Не представляете, как она любит определённость. Туман в глазах для неё хуже вражеской пропаганды. Соберитесь, мой друг, соберитесь.
Я отделался шуткой, решив про себя, что Молекула "сдвинулся" на своих несчастьях. Второй "звонок" был получен от Веры Петровны:
- Что-то вы, Коля, грустный, лиричный. Неужто влюбились? - Она закурила. - Но в кого? Бедна провинция барышнями. Лилечка Сахарнова не в счёт. Может, томитесь по прежней любви? Такое бывает. Месяц-другой всё спокойно, а потом начинается вал терзаний. Признавайтесь, Ромео, где наследница дома Капулетти?
Однажды я шёл по улице и вдруг поймал себя на том, что вовсе не иду, а стою неподвижно, вперив свой взор в асфальт. Заметил удивлённые взоры прохожих. Феномен этот стал повторяться. Неожиданная мысль, картинка, укол чувства на мгновение превращали текучую жизнь в стоп-кадр. В конце концов это случилось и на уроке. Я застыл на полуфразе. Вместо класса передо мной развернулась немая панорама бального зала с кружащими парами, себя я увидел у дальней колонны в белоснежном мундире с перчатками в руке. Застыл и класс. Потом кто-то хлопнул партой, и, очнувшись, я досказал:
……………………………………
……………………………………
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей.
Оказывается, остаток урока я посвятил Тютчеву, в программе едва упомянутому, а прервался в самом конце знаменитого стихотворения "О, как убийственно мы любим". Стихи эти поразили девочек, в особенности Круглову и Феодориди. Толя Маслов сказал:
- Слишком мрачно. Сейчас любовь не такая.
- А какая? - спросила Наташа Гончарова. - Комсомольская?
Маслов усмехнулся.
Леста смотрела в парту, лицо её побледнело, рука вцепилась в край. Камсков глядел на неё со страдальческим выраженьем. После уроков он встретил меня у школы.
- Николай Николаевич, мне надо с вами поговорить.
- Слушаю тебя, Серёжа.
Он долго шёл рядом молча.
- Между прочим, - заметил я, - кое-кто в школе недоволен, что мы гуляем по городу вместе.
- Это кто же? - Серёжа вскинул на меня удивлённый взор. - Маслов? Или Гончарова?
Я усмехнулся.
- Выше бери. Тебя уже считают моим любимчиком, фаворитом.
Серёжа махнул рукой.
- Я говорил, болото. Не обращайте внимания, Николай Николаевич. Нас они никогда не поймут. И Тютчева вам припомнят.
- Так о чём ты хотел говорить?
Я чувствовал себя неуютно. Тайный мир, который сам по себе родился между мной и Лестой, учителем и ученицей, был так хрупок, так уязвим, что любое, самое лёгкое прикосновение могло разрушить его в мановение ока. Тем более что Серёжа Камсков был лицом, так сказать, заинтересованным. У него существовал свой не менее хрупкий мир, в котором царила девочка в красном берете.
- Так о чём ты хотел говорить?
- Николай Николаевич, - произнёс он глухо. - У меня есть план. Арсеньеву надо перевести в другую школу.
Я остановился и сделал удивлённый вид.
- Зачем?
- Она здесь погибнет. Николай Николаевич, - он заговорил горячо, - вы сами сказали, что с ней надо бережно. Есть ещё время, а дальше будет поздно. Ей надо уйти из класса. Её не понимают. Учителя придираться стали. Химоза ненавидит просто, ставит двойки, обзывает аристократкой.
- Но разве это укор?
- Укор! Для Химозы укор. Она ненавидит всё, что вышло не из окопов или землянок.
- Аристократы тоже воевали. И даже неплохо.
- Я в переносном смысле. Арсеньевой здесь тяжело. Она на пределе.
- В другой школе будет лучше?
- Пока они разберутся! Ведь здесь она проучилась два года. Ей кончать десятилетку.
- Но неужели всё так драматично?
- Вы просто не до конца знаете, Николай Николаевич. Арсеньеву всё выбивает из колеи. Вот сегодня прочитали Тютчева. Можем поспорить, завтра в школу она не придёт.
- Как так?
- Я видел. Что-то её потрясло. Она опять заболеет. Вы, кстати, здорово выдержали паузу перед концом. Как актёр.
Я пожал плечами, а в голове моей стремительно и сжато неслись тютчевские строки:
Судьбы ужасным приговором
Твоя любовь для ней была,
И незаслуженным позором
На жизнь её она легла…
- Николай Николаевич, ей надо переводиться…
……………………………………
Очарование ушло…
И на земле ей дико стало,
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело…
- Положим, Серёжа, я с тобой соглашусь. Но как же сама Леста? Ты уверен, что и она согласится с тобой?
- Ей всё равно. Она живёт как во сне. Особенно сейчас.
- И как это сделать? Нужно согласие матери, учителей. Должна быть причина, в конце концов. Почему с этой идеей ты обратился ко мне?
Он посмотрел на меня в упор.
- А к кому же ещё?
……………………………………
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело.
- Не знаю, не знаю. Я новичок в этой школе. Во всяком случае, не в первой же четверти ей уходить. Надо кончить девятый, а там посмотрим. Может быть, всё утрясётся.
- У меня плохое предчувствие, - мрачно сказал Камсков.
Случился у меня разговор и с двумя подругами, Гончаровой и Феодориди.
В школе бурлил и веселился субботник. На долю 9-го "А" досталась уборка класса, учительской третьего этажа и зоологического кабинета. Девочки, повязавшись платками, споро вытирали пыль, мыли полы. Мальчики носили воду, задирали девчонок и время от времени исчезали в общеизвестных местах, откуда явственно тянуло дымом. Проханов никогда не работал. За него трудилась компания, Струк, Орлов и Куранов. Флегматичный Проха сидел на подоконнике и ковырял то в носу, то в ухе. Кажется, его ничто не интересовало. Однажды лишь вспыхнула искра любопытства, когда я читал иронические строки Тургенева о двадцатилетних российских генералах, убивающих время на европейском курорте. Проханов даже задал вопрос: "В двадцать лет генерал? Враньё". Пришлось объяснять, что продвижение к чинам в старые времена отличалось от нынешнего. С рождения дети сановитых дворян записывались в гвардию, иные годам к шестнадцати достигали штабс-капитана, а то и майора. Бывали и малолетние полковники. Это поразило Проханова совершенно. Я видел, как он тайком листал на уроке библиотечную книгу "Герои Отечественной войны 1812 года". Время от времени Проханов являлся то с подбитым глазом, то с шишкой на лбу. Я знал, что он верховодит группой подростков в барачном квартале. Им противостоит банда какого-то Лисагора. Время от времени возникают драки, доходящие до поножовщины. В этих драках Проха неистов. В школе, однако, тих, незаметен. И будто бы из-за матери, которую бьёт отец и все благие надежды которой связаны только с сыном. Отца Проханов грозится убить. В школе делают вид, что ничего об этом не знают. Приводов в милицию у Проханова пока нет. Но на третий год в девятом его не оставят, уж как-нибудь выпихнут из благополучных стен. Проханов не был учеником, он только числился. Судьба его в этом смысле педсовет не интересовала. "Отпетый" - как-то выразился про него директор.
Его дружки тянулись к этой же тропке. В особенности исполнительный "молотобоец" Куранов и вечно озлобленный Струк. Может быть, только Орлов отличался в сторону сентимента. Он вечно влюблялся. Прошлогодней страстью была Феодориди, и на руке его выше локтя появилось фиолетовое сердце, пронзённое стрелой с именем "Стана". В этом году он влюбился в Круглову и собирался украсить её именем другую руку. Орлову мешали уши. Ко всему можно привыкнуть, но такие уши переводят человека в разряд посмешища, особенно для прекрасного пола. Орлов это знал, и способ его ухаживаний был шутовской. Он задирал, кривлялся, мог толкнуть, ущипнуть до синяков. Девочки не любили Орлова.