Я буду здесь, на солнце и в тени - Кристиан Крахт 8 стр.


- Нет. Ничто не функционирует. Это всего лишь пропаганда, все давно уже пошло прахом. Напыщенность Редута - это магический ритуал, пустой ритуал. Он всегда был пустым, навсегда пустым и останется. Представьте себе, мы люди, которые ходят взад-вперед по темной комнате и ничего не видят. Мы слышим лишь то, что нам нашептывают в отверстие в потолке. И даже не видим этого отверстия.

- Религия.

- Да, к сожалению, мой друг. Религия.

- Это контрреволюционно.

- Ах, да перестаньте! Контрреволюция, ересь - это детские дурачества. Воспитывайте себя сами. Вы раб, комиссар, вы это понимаете? Вы раб Швейцарии, вымуштрованный и упакованный. Вы и ваш народ - пушечное мясо, роботы, больше ничего. Ваше детство - подделка. Тармангины порабощают гомангинов, так будет всегда.

- Белые бесшерстные обезьяны порабощают черных бесшерстных обезьян.

- Именно так.

Вечером, еще до захода солнца, я нашел Бражинского в его комнате. Он сидел с обнаженным торсом на краю постели, в полутьме, и ждал меня. Его лицо было без бороды, череп тоже гладко выбрит. На письменном столе беспорядочно лежали несколько рисунков тушью, они были явно невысокого качества, будто он не желал прилагать никаких усилий, когда рисовал.

Рядом, полуприкрытый одним из рисунков, лежал зонд; он не издавал звуков и не двигался.

- Снова хотите оставить нас, комиссар? - спросил он тихо и разгладил сначала простыню, а затем осторожным, скупым движением зажег свечу.

Я подсел к нему на край постели. Он провел рукой по голому черепу. Было ли ему в тот момент страшно, я не знал. Его тень вздрагивала и плясала позади него на стене. Рядом с его подмышкой, как мне показалось, я увидел розетку. Через открытое окно, бесконечно далеко отсюда, по ту сторону гор слышались взрывы; они гремели подобно дальней грозе.

- Наше богатство неслыханно велико, поскольку оно скрыто в атомах.

- Откуда… Откуда вы это знаете?

- Фавр сказала мне, что это ваши слова.

- И что же?

- Я хочу увидеть машину, Бражинский, ту, о которой говорил Рерих.

- Машину Судного дня? Она не здесь.

- А я думаю, что она здесь.

- Нет. Рерих солгал. Когда кто-то прибывает с равнины, все пытаются произвести на него впечатление - посмотрите сюда или вон туда, такая-то и такая машина, она может то-то и то-то. Принудить к миру. Все это страшная ложь.

- Значит, ее не существует?

Бражинский промолчал и протянул мне нож, который прятал под подушкой. Лезвие с одной стороны было с зубцами, с другой - острым, как бритва. Кончиком шила, извлеченного также из чрева постели, он коснулся моей груди - с левой стороны, там, где, по его предположению, находилось мое сердце.

Я развернул нож в руках. Бражинский проткнул шилом униформу, едва его кончик коснулся моей кожи, она сразу разошлась, кровь сначала выступала капля за каплей, затем вся рубашка спереди окрасилась в темный цвет. Боль волнами накатывала и омывала меня.

- Что вы медлите? Колите, комиссар.

- Нет.

- Ну сделайте же это. Иначе я проткну вас до самого сердца.

Не шевельнув туловищем, я положил нож назад, на кровать. Он надавил сильнее, я распрямил спину.

- Там ничего нет, полковник.

- Почему вы не защищаетесь?

- Там нет сердца. Оно с другой стороны.

- Нет!

- Да.

- Это невозможно. - Он вытащил кончик шила из моей груди. Кровь стекала струйкой вниз, но проткнут был только верхний слой кожи. - Этого не может быть, - прошептал он и приложил руку к моей груди справа, к ритмично стучащему сердцу. Громыхание взрывов снаружи приближалось.

- Может… это вы убили аппенцелльцев?

- Бог, - сказал он.

- Да. Мулунгу.

Бражинский схватил шило и с криком, прежде чем я смог помешать ему, одним-единственным страшным движением нанес себе два удара в левый и правый глаз. Глазная мембрана лопнула, и белое желе вытекло наружу. Он орал так громко, что меня отбросило на пол, назад и в сторону от края кровати. Кровь била из его глазниц в стену напротив.

- Я… не могу… вас больше… видеть, - хрипел он, пуская пузырьки крови. Затем, по-видимому, впал в коллапс, можно было подумать, он сам себя отключил, словно у машины вынули вилку из розетки; потеряв сознание, он сполз вниз, боком распластавшись недвижно на постели. Шило с капающей с острия кровью выпало из его руки и покатилось по полу. После продолжительной тишины, когда я слышал только мое собственное громкое дыхание, взвыла металлом двухголосая сирена, пробирающий до спинного мозга рев которой сопровождался глухими взрывами.

Я прижал медленно пропитывающуюся кровью подушку к груди, вышел из комнаты, взял с одного из стендов противогаз, шатаясь, прошел вниз по коридору, к выходу, и толкнул дверь. Выйдя на балкон, я увидел величественную картину с десятком немецких дирижаблей, заполнивших небо над моей головой. Когда в круглых стеклах противогаза за Альпами скрылось оранжево-красное, яростно пылающее солнце, и наши прожектора, как белые иглы, кололи вечернее небо, внезапно вновь началась чудовищная, адская бомбардировка.

XI

Я бежал из крепости через один из южных потайных выходов, обращенных к Тессину; там хоть и было начато строительство железного моста, но он так и не был достроен, постоянные бомбардировки сделали дальнейшие работы невозможными. На южном склоне Редута почти не было оборонительных сооружений, никто не ждал оттуда нападения пехоты, таким образом, через пару дней после воздушной атаки я смог незаметно покинуть горный массив неподалеку от недостроенного моста и уйти по направлению к долине.

Бомбардировки были невероятно безжалостными, немцам, до того как их дирижабли были уничтожены, удалось сбросить тяжелые бомбы, начиненные саморезами, которые ввинчивались в гранит, а затем, фосфоресцируя, взрывались. От этого погибли сотни солдат, на некоторых таких бомбах к тому же были закреплены канистры с бензоловой кислотой, ее высвобождавшийся газ вызывал у жителей фанги сильные галлюцинации. В залах и коридорах люди панически пытались спастись от распространявшегося повсюду запаха миндаля. Наличных противогазов явно не хватало, две женщины-солдата безуспешно пытались вырвать у меня из рук мой противогаз, и когда, наконец, после долгой тряски по вагонеточной дороге я добрался до выхода, со швейцарской основательностью и предусмотрительностью я повесил его в специальный ящичек.

Солнечный свет озарял ландшафт, снега больше не было, в южном направлении вид открывался далеко, до самых равнин. Я шагал к долине, банка камфорного печенья служила мне провиантом. Маленькая рана в груди быстро зажила. Под сапогами расползалось крошево горной породы. Поверх униформы на мне была шинель, во время бомбардировки я успел прихватить с собой из оружия лишь заряженный парабеллум. Первый замеченный цветок, желтый одуванчик, я сорвал и воткнул в петлицу кителя.

Передо мной, на краю зеленой тенистой долины, возвышались коричневые трубы многочисленных странных зданий; я подошел поближе и увидел, что это заброшенные кирпичные заводы, переоборудованные в корабли. У меня было ощущение, будто небольшое количество галлюциногенной бензоловой кислоты все же просочилось через противогаз и попало в дыхательные пути: пестро раскрашенные фабричные трубы вдруг оказались трубами пароходов, стены были обнесены бортовым леером, а на фронтальной стене каждого здания висел большой якорь, смастеренный, если рассматривать вблизи, из массива древесины. Носовая и хвостовая части этих пароходов, края дымовых труб которых на тридцать-сорок метров возвышались над лугом, были сделаны из формовочных кирпичей и тоже раскрашены.

Помедлив, я потрогал поверхность одного из кораблей и обошел его вокруг. Ворота и окна фабрики были замурованы, казалось и впрямь, что зайти в эти странные постройки невозможно, не было ни входа, ни выхода, эти псевдокорабли стояли вдали от какой бы то ни было судоходной воды, это были храмы, места отправления культа, огромные бессмысленные фетиши, не имевшие никакого практического применения. Я уселся на траву рядом и стянул сапоги, надо было попросить в Редуте новые носки, старые свисали с пальцев печальными клочьями.

- При-ве-е-ет! - прокричал кто-то надо мной, пока я освобождал пальцы ног от шерстяных остатков носков. - При-ве-е-ет, кто… здесь?

- Привет! - Я встал и пробежал по высокой траве немного вперед; наверху, на палубе корабля, стояла белокурая женщина. Увидев меня, она с улыбкой помахала мне рукой. Подол ее синего в горошек летнего платья развевался на ветру.

- Что вы делаете там наверху? Как вы туда попали?

- Целые континенты…

- Что, простите?

- Волосы… Мы оба…

- Я-вас-не-слышу!

- Попробуйте… Птицы…

Знаками она дала понять, что мне нужно подойти к другому, подветренному боку корабля. Я босиком, по траве как по воде, обежал корму. Он стояла там у леерного ограждения, в тридцати метрах надо мной, я попробовал заговорить с ней на новом языке, это не получалось, я отправлял ей в высоту одно предложение за другим, она не понимала меня, я мог лишь проецировать язык Бражинского, но не принимать его, я ее не понимал.

- Прийти…

- У вас есть веревка?

… Веки… рали…

Это не имело никакого смысла, я снова натянул сапоги, помахал ей на прощание рукой и пошагал дальше на юг; еще долго в свете ускользающего полудня я видел ее фигурку у леера.

Приготовившись отойти ко сну в розовых сумерках, на покрытом лесом холме, я увидел танец скелетов. Тихая мелодия разносилась над рощей, аккомпанируя стуку костей. Это была музыка группы чернокожих амексиканцев, я не мог различить ни слов, ни мелодии.

По утрам я купался в ручьях, вечерами дремал в рощах или под сенью одиноких деревьев. Я делал большой круг, обходя крестьянские дома, поселения и маленькие деревни. Когда камфорное печенье закончилось, я стал питаться грибами, одуванчиками и другими травами, однажды я стрелял из пистолета во внушительных размеров зайца, но промахнулся. Эхо выстрела скатилось, подобно звуковой лавине, с гор - назад ко мне, в долину.

Чем дальше я продвигался на юг, чем дальше удалялся от наводящего ужас гигантского каменного предвестника опасности, тем теплее и милее становилась местность. Война - теперь она была далеко отсюда. Голубое-голубое небо, распускавшиеся повсюду прекрасные весенние цветы и уютное жужжание первых насекомых, которые, еще вялые после долгой зимы, насыщались энергией солнца, сидя на камнях у края дороги, - все это наполняло мою кровь могучей энергией, давно не подпитывавшей меня; ощущалось приближение лета, смягчение холода, таяние ледников, откровение нового времени, которое, пусть медленно и тягуче, но все же неудержимо прорывалось в мир.

Добравшись до тессинских озер, от которых путь шел вниз, к долинам Верхней Италии, я увидел первые пальмы; через пару часов я обнаружил вдоль края дороги кустики, на которых висели скукоженные, маленькие зеленые бананы, чья форма, однако, была настолько мне знакома, словно они были своего рода оттиском печати, оставленным в незапамятные времена на моей душе.

Я отбросил прочь тяжелую шинель и безумные нравоучения Бражинского и больше не пользовался туманным языком, даже тогда, когда однажды утром мне преградила путь стая клацающих зубами диких овчарок. Это был язык белых, идиома войны, и он был не нужен мне. Я поднял с земли камень, прицелился в нос самой большой собаке и точно попал; они сбились в стаю и потрусили к озеру, тявкая и скуля.

В одной маленькой деревне я съел на постоялом дворе немного козьего сыра и тарелку нсимы, и хозяин, стройный высокий ньямвези, предложил мне пожить у него. Он прогнал какого-то полусумасшедшего итальянца, уютно устроившегося на деревянной лавке неподалеку от плиты и проводившего время за резьбой по дереву. Хозяин вымел спальню и побелил стены свежей известкой, и, после того как я пару часов отдохнул, ближе к вечеру повел меня в свой погреб и, смеясь, показал тридцать бочек мбеге, которые должны были на следующей неделе отправиться через горы на север, вглубь страны.

- Твои глаза, они какого-то странного цвета, - сказал хозяин, наполняя кружки пенистым напитком. В погребе было прохладно и темновато, мы говорили на диалекте.

- Да, это в новинку. Что-то происходит.

Мы снова отпили по глотку.

- Ты видишь как-то иначе?

- Нет. Я вижу тебя точно так же, как ты меня.

- Пойдем-ка, выйдем на солнечный свет, я хочу рассмотреть повнимательнее, - сказал он. - Раньше я не осмеливался, ты швейцарский офицер и все такое. Покажи-ка.

Мы уселись снаружи перед хозяйским домом на деревянную скамью, и он стал исследовать мои глаза в свете исчезающего за горами дня. Я не противился этому, его восторг был сродни восторгу ребенка; я чувствовал кожей приятный электрический зуд.

- Они голубые.

- Как видишь.

- А раньше они были карие.

- Когда я был мваном.

- Странно.

Он нашарил две рассыпающиеся папиросы у себя в куртке и сделал глоток мбеге.

- Фодья? Вы в Ньясаленде говорите в таких случаях фодья, не так ли?

- Да. Табак называется у нас фодья.

Мы курили и смотрели вниз, на озеро, на лебедей, бранившихся с дикой собакой; их клекочущие, хриплые крики наполняли теплый вечерний воздух. Я снова был чива. Далеко на горизонте, над равнинами юга, медленно пролетал дирижабль, казалось, он совсем не движется.

- Тебе хорошо здесь.

- Это уж точно. Последние гранаты, это было несколько лет назад. Наши прекрасные озера никого не интересуют. Иногда кто-нибудь подстрелит зайца, единственный случай, когда проливается кровь. Немцам здесь, внизу, у нас, в Тессине, слишком скучно, - улыбнулся он. - А итальянцы, они, как водится, осели. Посмотри-ка. Вон идет моя жена.

Симпатичная девушка поднималась по деревенской улице к постоялому двору, на ней была открытая блузка, на волосах - цветастый платок, она несла перед собой корзину с бельем и насвистывала веселую мелодию; наверняка она была из Сомали.

- Ты учился в академии на родине, - сказал хозяин.

- В Блантайре.

- Присаживайся к нам, Надифа.

- Grüezi! - кивнула она и улыбнулась без малейшего намека на стеснительность.

- Надифа и я познакомились друг с другом в порту Генуи, я был простой солдат, а она - сотрудница отдела снабжения. Видел бы ты нас, мы любили друг друга каждый день, по три, четыре раза.

- Как лягушки. Да у тебя голубые глаза! - сказала Надифа и вытащила папиросу из кармана мужа. - Где ты будешь ночевать? Давай у нас, брат.

- Я уже пригласил его. Могу я спросить, далеко ты направляешься?

- Не знаю. В порт Генуи. Почему бы и нет?

Вечером мы вместе приготовили в хозяйской комнате фондю из бананов и рыбу, выловленную в близлежащем озере, рассказывали анекдоты, каждый выпил по десять кружек мбеге. Хозяин пел песню, Надифа аккомпанировала на деревянном ящике, служившем ей барабаном. Потом она принесла доску для игры в чатурангу, но я был слишком пьян, чтобы сконцентрироваться на игре, и когда она выиграла, то буквально ликовала. Такого не случалось много лет. Было ощущение мира.

XII

Какой год мы записали? Время перестало существовать, швейцарское время. Я не отмечал ни четверги, ни шестнадцатый день месяца, ни путь солнца на небосводе. Час следовал за часом и день за днем. Я спустился на верхнеитальянскую равнину, управление которой нам великодушно доверили, я исходил болота и поля сахарной свеклы Паданской равнины, при этом мои стопы почти не касались земли. У одного крестьянина-рисороба я обменял свои сапоги на простые башмаки из лыка, по ночам распределял молнии, высекаемые из моих зубов. Я жил в кронах деревьев и толкал перед собой весенний дождь, я разговаривал со своими маленькими братьями, а также со старым целителем, я выложил из тростниковых стеблей бесконечной лентой свое имя вдоль пыльной улицы, я выписывал на поверхности ландшафта слова, предложения, целые книги - историю медовых муравьев, энциклопедию лис, происхождение мира, подземные потоки, вибрирующее на глубине, бесшумное жужжание неизвестного прошлого и всплывающее в нем будущее. Я писал не тушью, но шрифтом, морфемами Земли.

А что же зонды? Один из них я сбил после полудня неподалеку от Варезе большой, с густой листвой веткой тополя. Он трясся несколько секунд, будто не мог понять, что произошло, и упал безжизненным камнем на землю. Я поднял его, похожего на железное яблоко, и подержал на руке, а потом выбросил. После этого возникла какая-то нервозность, изменение молекулярных структур в близлежащих местностях, дрожание в кустарниках у края дороги. Поднялась гроза, окунув полуденный ландшафт одновременно в серый, как сланец, и дрожащий, наэлектризованный оранжевый цвета, а затем снова исчезла за горизонтом. Казалось, мир не верит в тайну творения, он все еще прислушивается к себе. Птицы беспокойно взлетали, а через несколько верст я увидел скалящего зубы белого коня, который стоял в рисовом поле, у околицы.

Сначала я узрел маски моих предков, потом увидел то, что видели они; я видел гигантское огненное море над Англией, это были дирижабли хиндустанцев. Я видел слепого, кричащего Бражинского, ощупывавшего кончиками пальцев барельефы вдоль пустых коридоров, ступавшего по ним в обратном направлении истории Швейцарии; я видел Рериха, видел, как немецкая канистра с галлюциногенным газом попала на его балкон, обрушив вниз мольберт с окружившей его россыпью разноцветных кусочков сахара. Я видел, как старый целитель трясущимися руками намазывает мчере на мтенго, рассол на дерево. Я видел, как шевелится в снегу рука немецкого партизана, застреленного мной в поле; это был тот самый человек с татуированным лицом, его рука сжималась и разжималась, будто ощупывала что-то, видел, как тармангин, ищущий ветку, ничего не найдя, хватает пустоту.

В Генуе, чье стремящееся к упадку великолепие я не почтил ни единым взглядом, я нашел в порту корабль, который мог отвезти меня в Африку. Капитан-мальтиец стоял в белой униформе на капитанском мостике, засунув большие пальцы за ремень, он пел арию, и кончики его густых, смазанных ваксой усов дрожали от умиления. Фрахтер был старой ржавой посудиной, его корпус был облеплен моллюсками и рачками, молодые ребята, насвистывая, заносили на борт мешки и ящики, несколько итальянцев стояли на причале и, скучая, бросали монеты в портовые воды; визжащие голые темнокожие мваны ныряли за ними, прорывая сверкающую поверхность воды, резкими движениями вновь всплывали и подбрасывали найденные в илистом грунте золотые монеты к небу.

Назад Дальше