Этот голос, в тот миг, мог еще брать верх над всеми другими заговорившими во мне голосами. Но когда я вышел на Пьяцца-делле-Эрбе, меня как ночную бабочку потянуло на свет, шедший из раскрытых дверей ротонды Сан Лоренцо. Не успев подумать, я уже протискался внутрь и очутился в центре страстного мольбища. Кирпич стен и сводов пылал от множества свечей. В маленькой алтарной нише кто-то читал молитвы, а вся церковь исступленно пела. Над пением взвился, вдруг, петушиный крик: "Не погрешим против плоти!"
Залпом грянуло "Амен!" Где-то заиграли мексиканский танец и все свечи хлынули на площадь.
Среди криков и ликований загудел громкоговоритель о том, что кислоты попавшие в озеро соединились с гнилостными элементами дна и породили опасные испарения. Но Мантуей уже овладело безумие. Я сам возрадовался тысячелетним тайнам дна, выходящим наружу. Дух Манто встает и напояет воздух! Как было не поддаться всеобщему веселью? А радио кричало о спасательных поездах посланных из Милана и Вероны. Но голос диктора скоро смолк. Другой, пьяный, весело расхохотавшись поздравил мантуанцев с величайшей победой духа, с пробуждением древних чар и богов.
- Возрадуемся безумию!.. Да здравствует сеньор Джулио Романини и его эликсир блаженства!
Имя Джулио Романини, знаменитого химика, повторялось на каждом углу. Пили за его здоровье. Появились женщины одетые с предельной откровенностью. В ярко освещенных парикмахерских, с визгом и хохотом, им делали папуасские прически. Они жмурились, когда парикмахеры целовали их в плечи и в шею.
И вдруг, электричество погасло.
Весь город испустил вопль звериного счастья. Темноте обрадовались, как покрову греха и недозволенных наслаждений. Ее приветствовали автомобильной катастрофой.
Возле рыбного рынка, с визгом попавшей под колеса собаки, столкнулись две открытых машины. Горланившие пассажиры взлетели навстречу друг другу и сплющиваясь упали, смешав свою кровь с бензином. Кто-то бросил спичку. Возник хоровод, как вокруг костра Ивановой Ночи. Никто не слушал городских властей, приказывавших по радио прекратить автомобильное и автобусное движение. Машины с упоением давили народ и разбивались в экстазе о стены и тумбы.
Вместо погасшего электричества появились факелы, свечи, пучки горящих газет.
Со стороны Корсо Гарибальди поднялось зарево, охватившее полнеба.
Уголком мозга я понимал, что город терпит страшное бедствие, но веселье давило все шёпоты рассудка, особенно, когда я зашел в сеть маленьких улочек между Виа Бертини и Виа Корридони. Там плясали на крышах. Женщины с визгом перепрыгивали через улицу. Падали. Разбивались. Мимо меня, как во сне, пробежал страус. Где-то кричали про слона. Пронеслись вихрем лошади с белыми султанами на головах.
- Цирк! Цирк!
Медведя, шествовавшего на задних лапах, встретили овациями, но шарахнулись от окровавленного льва.
От Пьяцца Мантенья - процессия битниц с растрепанными волосами. У тощей, высокой, что шла впереди, глаза, как граненый хрусталь, играли отсветами пожара. За нею, с грохотом волокли на веревке бронзового Виргилия.
И та, что закрывает свои груди,
Которых ты не видишь, распущенными косами,
И у кого там же все волосатые части,
Была Манто бродившая по многим землям.
Мне захотелось ближе рассмотреть ее, но у битниц оказались ножи в руках и меня не подпустили.
По каким улицам бродил и танцевал, какие вина пил, которыми меня угощали, - не знаю. Очутился в вестибюле своего отеля, где меня встретила хозяйка, грозно подбоченясь.
- Посмейте только отрицать, что сеньор Джулио Романини - великий человек! Я его видела, когда еще была в девицах. Его уже тогда отличал сам Дуче.
Я сделал низкий поклон и мы закружились в старинном вальсе. Потом я принял ключ, преклонив колено и поцеловав ей руку. Поднимаясь к себе, видел с верхней площадки, как хозяйка пустилась в бешеный канкан.
Колдовские пары озера неслись в распахнутое окно моей комнаты. Я вдохнул их всей грудью и понял, что можно возрадоваться безумию. Здесь, в тесной комнате бедного отеля, свершилось дело моей жизни - я проклял ложь элевзинских таинств, желтых фавнов и нимф и познал истинного бога - сеньора Джулио Романини. Павши на колени, молил о благодати явления. И что-то белое зародилось в дали. Ко мне приближалась дочь Тирезия, волшебница Манто, уставившая в пустоту граненые глаза, прозревшие мою судьбу.
- У меня нет судьбы, моя жизнь - из обломков. Не вопрошай, как не вопрошали мантуанцы, поставившие город на твоих костях!
Она открыла рот и медным, как паровозный гудок, голосом приказала мантуанцам не выходить из домов. Уже прибыли спасательные отряды из Милана в противогазовых масках, а сеньор Джулио Романини нашел нейтрализующее средство против болотных паров.
Разбитый обессиленный проснулся я на полу своей комнаты. Рупор с того берега выкрикивал какие-то распоряжения. Светило солнце. Полицейских на озере не было. Две большие птицы, похожие на журавлей, взлетели над водой и растаяли в аллюминиевом воздухе. Сосед американец, войдя, расспрашивал о происшествиях ночи. Он сказал, что в полночь хозяйка голая ходила по отелю.
Но когда я через два часа спустился в вестибюль, она величественно восседала за своей конторкой и поспешила твердым тоном поведать, что вчера вечером в Мантуе ничего не произошло и если мне будут говорить какой-нибудь вздор - не верить.
На улицах спокойно. Кое-где вставляли разбитые стекла, закладывали и замазывали выбоины в стенах, подбирали осколки автомобилей. О сотнях человеческих жертв, о вчерашнем безумии никто не упоминал; на вопросы отвечали либо незнанием, либо молчали. Одного иностранного корреспондента отправили в психиатрическую клинику. Он целую ночь, с полотенцем на бедрах, бегал по улицам и приставал к женщинам, изображая сатира. Но говорили, что все дело в телеграмме, которую он хотел послать в редакцию своей газеты по поводу мантуанских событий. Я отправился на Пьяцца Вирджилиана и издали увидел, что монумент весь в лесах. Десятка два рабочих водворяли Виргилия на его место. Нехотя отвечая на мои вопросы, они сказали, что ночью какие-то злоумышленники стащили статую с постамента.
Я взял билет на поезд и через час был в Вероне.
СЕНЬОР ТОРО
Тень большим полумесяцем легла на половину гигантского кратера. Другая часть, залитая солнцем расцвела, как покатость холма, когда ее заполнили красные, желтые платья, белые кофточки, зеленые рубашки.
Пока жерло цирка наполнялось народом, арена находилась во власти рекламы. По ней разгуливала большая бутылка Cofiac Saavedra Fajardo. Разостланные по песку полотнища восхваляли лучшие рестораны и модные ателье Мадрида. Но вот их снимают и уносят, бутылка куда-то пропадает, большие часы показывают шесть.
Тогда появляются два нарядных всадника в плащах и в шляпах с перьями, а за ними все участники корриды, вплоть до тройки коней назначенных увозить с арены убитых быков. Это оперное вступление совершается под музыку, но оркестр поместившийся где-то на верхнем ярусе дребезжит чуть слышно. Зато фанфары возвещающие появление быка взвинчивают весь цирк.
Во время борьбы не бывает безразличных зрителей, каждый принимает чью-нибудь сторону. Я принял сторону быка. Покорила его обреченность. Каких бы подвигов ни натворил он в оставшуюся четверть часа жизни, ему не уйти с арены.
Перед ним сразу четыре красных плаща. Но когда он их одного за другим загоняет за щиты расставленные вдоль барьера, выступает молодой человек и начинает игру. Плащ изящно взвивается в воздухе в тот момент, когда рога чудовища проносятся в двух дюймах от его бедра. Так несколько раз. Каждый удачный поворот награждается аплодисментами. Можно было заметить ревность и перебранки между бандерильерами, когда кто-нибудь опьяненный успехом, слишком долго задерживал быка. Цирк ахнул когда один такой нарядный господин поднят был на рога, и брошен на землю. Это аханье толпы - не страх и не сожаление, в нем затаенное желание всякого идущего на корриду, чтобы убит был не бык, а тореро.
Но бык обнаружил полное отсутствие школы. В детстве приходилось видеть, как простой русский бычок, повалив пастуха, спокойно нащупал у него ребро, за которое и подцепил своим раскосым рогом. Горячий ибериец с парой великолепных, как ухват, рогов, не только не сумел забодать поверженного противника, но не догадался садануть его хорошенько копытом. Он тыкался мордой и, видимо, ничего серьезного не причинил, потому что молодой человек, улучив минуту, вскочил на ноги и продолжал игру, сорвав шорох аплодисментов.
Когда бык разошелся, по звуку фанфары въехали пикадоры. Их было два. Один значился, как picadore de reserva. Не будь на них великолепных курток расшитых позументом, их можно было принять за Дон Кихотов, до того шляпы походили на медные тазы, а лошади - вылитые Россинанты. Тощие, с завязанными глазами, они походили на христиан из "Quo vadis", которых выводили на арену зашитыми в мешках. Хотя грудь и бока их прикрыты кожаной попоной - на них живого места не остается после схватки с быком.
Направив свою ничего не видящую клячу на разъяренного зверя, пикадор вонзает ему копье в хребет. Копье устроено так, что проникает в тушу не более, чем на полтора дюйма. Оно прокалывает только кожу и подкожные ткани, но приводит животное в полное бешенство. Пока пикадор налегает на копье, бык с остервенением бодает лошадь, прижимает к забору, иногда опрокидывает. И за все время яростной бычьей атаки, когда публика ахает и взвизгивает от страха, из лошадиной груди - ни вздоха, ни стона. Только поднятая голова на длинной худой шее дергается так, что у самых тупых зрителей сжимаются челюсти и прищуриваются глаза.
Пикадоры еще не сошли с арены, а уже фанфары требуют выступления бандерильеров. Они по очереди выскакивают на середину круга и криком призывают быка. Бык и бандерильер несутся друг другу на встречу с такой скоростью, что трудно бывает уследить, как в черную шею вонзается пара разукрашенных стрел. Искусство с которым молодые люди увертываются от бычьих рогов не поддается осмыслению. И все же публика осталась недовольной: только одна пара бандерилий посажена была как следует - две другие вихлялись и через некоторое время выпали.
Бандерильи снятые с удачно убитого быка ценятся высоко. Сидевшему неподалеку от меня пожилому господину принесли, к концу корриды, пучок таких бандерилий. С них еще капала кровь. Не торгуясь он выложил тридцать шесть пезет и, когда принимал стрелы, лицо его сияло от удовольствия.
Фанфары и аплодисменты возвестили появление матадора. Как много дал бы этот голубой тореро, чтобы его не встретили, а проводили рукоплесканиями! Он покрыл себя позором. Шесть раз колол быка и все неудачно. Шпага чуть воткнувшись отлетала, как тростинка. Один раз она осталась торчать, но вошла так неглубоко, что серьезного ранения не получилось. Бык лихо разгонял кружившихся возле него врагов, пока не сбросил шпагу на землю. Он был весь в крови и тяжело дышал. Но когда эспада выступил снова, бык отомстил ему овечьей кротостью, он понял свою судьбу и покорно ждал жестокого удара. Шпага опять отскочила, как от железа. На этот раз в публике раздался рев. А бык явно затосковал по стойлу, он стал искать ворота через которые вышел к месту последних мук. Перед ним закружился вихрь плащей, и подняв залитые кровью веки, он снова увидел своего убийцу. Эспада был поставлен в невозможное положение - убивать смирного быка; видно было как он требовал, чтобы его опять разгорячили. Но за пятнадцать минут пребывания на арене бык постиг суетность борьбы. Пятым ударом его глубоко ранили, но шпага опять поторчав немного упала на песок.
Легче было быку встретить смерть, чем матодору снова поднять на него руку под свист и крики толпы. Шестой удар не лучше пятого. Сохранись у быка воля к жизни, он заставил бы бездарного эспаду колоть его бесконечное число раз. Но бык захотел умереть, как Сенека. Улегшись на смоченный собственной кровью песок, как на солому, он устремил глаза в пространство и перестал замечать своих гонителей. Тут совершилось величайшее злодеяние: его стали приканчивать всей бандой, пустив в ход чуть ли не перочинные ножи. И все так же кустарно и неумело. Среди работавших особенно отличался один с коротким кинжалом, наносивший без числа удары в затылок, не попадая в смертельное место.
Когда страдалец испустил дух, и тройка коней поволокла его с арены, ему рукоплескали как победителю.
Христианская религия предусмотрительно лишила души животных бессмертия, в противном случае нам нельзя было бы показаться на том свете.
Второй эспада, Дамасо Гомец, в костюме абрикосового цвета, выступил против более свирепого быка, и смелой игрой вызвал шумный восторг. Особенно удался ему эффект, когда, заворожив быка плащом и повергнув в столбняк, он повернулся к нему спиной и спокойно отошел прочь, раскланиваясь с публикой.
В цирке существует своя религия, в которой бык - божество. Я это чувствовал по голосу Дамасо, когда он приближаясь к быку почтительно назвал его: "Сеньор Торо!"
Двадцать тысяч глоток испустили страшный вопль при виде шпаги тореро поднятой для смертельного удара. У быка полилась кровь изо рта. Она лилась так эффектно, что человек видевший ее впервые в таком количестве, не содрагался. Бык походил на петергофский фонтан пущенный в ясный летний день: шумят каскады, переплетаются струи, а у медных львов и гриффонов хлещет вода из пасти. Только спохватившись можно ужаснуться преступности зрелища. Чью бы кровь ни проливали - уничтожение живой материи и превращение ее в мертвую всегда будет величайшим грехом на земле. И всегда это будет ударом высекающим искру из самого кремневого сердца. "Видяще предлежаща мертва, образ восприимем вси конечного часа: сей бо отходит яко дым от земли, яко цвет отцвете, яко трава посечеся".
Минута, когда у быка начинают подкашиваться ноги, достойна обнажения голов и траурного марша, либо реквиема.
В православном отпевании - самом волнующем произведении мировой литературы - сказано, что душа разлучающаяся с телом совершает подвиг. Нет большего испытания, чем стоять лицом к лицу с бездонной пропастью, не видя ниоткуда помощи. Смерть всякого живущего есть подвиг. Все велики в этот миг и все достойны преклонения. А смерть быка поразила людей еще на заре цивилизации. Панихидный плач возник над телом Эабани, человека-быка, в поэме о Гильгамеше.
Друг, кого я любил, сделался прахом!
Эабани, мой друг, персти земли стал подобен!
Ужели и я, как и он успокоюсь
И не восстану во веки веков?
Дамасо Гомец с триумфом прошелся по арене. Ему бросали шляпы и кожаные бутылки с вином. Он отпивал и швырял их обратно через барьер.
Третий эспада, Рауль Иглезиас, оказался немногим лучше первого. Убил он быка с четвертого удара и то некрасиво. Побродив по арене со шпагой в лопатках, бык уселся по собачьи у самого барьера и погрузился в раздумье… Добивание его походило на старинную сказку: смерть великана заедаемого карликами. Громадный, неподвижный, весь ушедший в таинство смерти, он выглядел ослепленным циклопом молящимся своему отцу Посейдону.
Против четвертого быка вышел опять голубой Родриго Каганчо. Ему представлялся случай загладить неудачу первого выступления. Три раза бросался он на быка и каждый раз шпага отскакивала. Бык ревел на бесталанного тореро, а какой-то шутник с галерки голосом зычным, как рупор, отпускал едкие остроты. И то верно: нужна необычайная сила, чтобы не сбиться с удара, когда громадная толпа рычит в момент поднятия шпаги.
Зато Дамасо Гомец снова блеснул, на этот раз ярче прежнего. Шпага была посажена по самую рукоятку, и бык снова пролил в песок потоки крови. Чем горячее и свирепее бык, тем трагичнее его умирание. Так и у Шекспира. Нас совсем не трогает смерть рассуждающего Гамлета; участь кроткой Дездемоны и Корделии внушает жалость; но подлинно трагическим чувством отмечена гибель неистового Кориолана и могучих злодеев - Макбета и Ричарда III. Чем неуёмней, чем ярче жизнь, тем сильнее содрогается сердце, когда "единым мгновением и все сия смерть приемлет". Грозные мужественные быки умирают мучительно, бьются в судорогах, дергают головой и ногами. Так умирал и бык сраженный Гомецом.
Когда он затих, в цирке пошел снег: все махали платками.
Какой-то сеньор в синих брюках с белыми отворотами перескочил через барьер и, сняв шляпу и почтительно неся ее перед Дамасо, прошелся с ним по кругу. Что все овации певцам и актерам в закрытых театрах и концертных залах, в сравнении с этим шествием по пропитанному кровью и залитому солнцем песку, под гул всенародных похвал и восхищения! Только слава королей и полководцев может сравниться с таким блеском.
Прикоснуться хоть краем губ к волшебному напитку захотел Рауль Иглезиас в своем втором выходе на арену. Он снял и бросил шляпу с таким видом, точно хотел победить или умереть. Он и в самом деле играл со смертью, пропускал быка так близко от себя, что вызывал крики ужаса. Великолепный, расшитый костюм его почернел от бычьей крови, а в грудь угодило концом бандерильи болтавшейся на шее быка, так что тореро должен был отойти к барьеру, чтобы перевести дух. Надобно сидеть близко к арене, чтобы понять, что такое бык несущийся во всю мочь. От него, как от паровоза, ветер во все стороны.
Игра Иглезиаса была дерзкой и великолепной, но все пропало даром. Убил он быка со второго удара и некрасиво. Право на аплодисменты за ним было признано, но когда эспада, подняв с земли шляпу, раскланивался с публикой спешившей к выходу, он был похож на просящего подаянье.
ПОСЛЕДНИЙ
Лоси знали, что они боги. Над речкой, в лесу, сохранились их священные изображения, выцарапанные кремневым ножом по красному песчанику. В древности они снисходительно принимали поклонения жалких существ, ютившихся в землянках, и столь же снисходительно отнеслись к их отступничеству, когда появились ложные боги. Но и после того, сотни лет, презренный человек трепетал и воздевал руки, когда белоногий зверь с ветвистыми рогами царственно выходил из леса.
В те дни всё принадлежало лосям и не было границ их владениям.
Первая, чуть заметная, тревога началась с Рюрика. Но тогда еще никто ничего не понимал. Лет через триста, пришли рыцари меченосцы; начался отход с побережья Балтики. В хронике доктора Тростиниуса из Упсалы сказано: в дни счастливого правления магистра Вальтера фон Платтенберга, лоси покинули владения высокомощного ордена и ушли за озеро Пейпус, в землю великого герцога Московского.
В те же годы, на берегах Наровы видели белого лося, о чем записано в Рижской Хронике. Его видели под Псковом и на Ловати, и под Ладогой. Везде появились надкусы сделанные им на коре осин и толстых ольх. Он первый обозначил границы лосиного царства. Они были объявлены вечными и неизменными после того, как родился лосенок с пятном на боку, воспроизводившим их очертания.
Но Ливонская война отогнала зверей от Нарвы, от Копорья; после Смуты потеряны были владения за Гдовом, а при Петре пришлось уйти от Невы и от Ладоги. Стал строиться Петербург.