Из-за миллионов различных звуков, все тех же, непрерывно повторяющихся, как не вырасти голове, сперва зачаточной, потом огромных размеров. Ее задача сначала заглушить, затем, когда прорежется глаз, дурной в полном смысле, уничтожить свою сокровищницу. Но довольно скользить по тонкому льду. Механика этого дела значит мало, при условии, что мне удастся сказать, прежде чем оглохнуть: Это голос, и он говорит мне. Выяснить, смело, не мой ли это голос. Решить, не важно как, что голоса у меня нет. Задыхаться, накалившись добела или посинев от холода, это ощущается одинаково. Отправная точка: он отправляется, они меня не видят, зато слышат, как я задыхаюсь, прикованный, они не знают, что я прикован. Он знает, что это слова, не уверен, что это не его собственные слова, именно так это и начинается, так начав, никто еще не оглядывался назад, настанет день, когда он сделает их своими, когда он решит, что он один, далеко ото всех, за пределами любого голоса, на подходе к дневному свету, о котором они непрерывно ему говорят. Да, я знаю, что это слова, было время, когда я этого не знал, и до сих пор не знаю, мои ли они. Их надежды, следовательно, обоснованы. На их месте я бы удовлетворился тем, что знаю, мне хватило бы знать, что слышимое мной - не невинный и непреложный звук немоты, вынужденной длиться, а пораженное ужасом бормотание приговоренного к молчанию. Я бы пожалел себя, отпустил, не толкал бы на самоуничтожение. Но они суровы и алчны, еще больше, чем когда я играл в Махуда. Трубили бы в свой рог! Верно, я еще не говорил. Впускать в ухо и немедленно выпускать через рот или в другое ухо, что тоже возможно. Нет смысла умножать ошибки. Две дырки - и я посередине, слегка придушенный. Или одна дырка, вход и выход, где слова кишат и давятся как муравьи, торопливые, незначительные, не несут и не уносят ничего, слишком легковесные, чтобы оставить след. Я не буду больше говорить "я", никогда, это нелепо! Поставлю на его место, всякий раз как услышу, третье лицо, если вспомню. Все что угодно, лишь бы доставить им удовольствие. Никакой разницы не будет. Там, где есть я, нет никого, кроме меня, которого нет. Так что об этом довольно. Слова, он говорит, что знает, что это слова. Но откуда он знает, если никогда не слышал ничего другого? Верно. Не говоря уже о другом, многом другом, на что, из-за обилия материала, к сожалению, до сих пор запрещено было ссылаться. Например, для начала, его дыхание. Вот он, со вздохом в ноздрях, ему остается только задохнуться. Грудная клетка подымается и опадает, долго он не протянет, порча распространяется книзу, вскоре у него появятся ноги, он сможет ползать. Снова ложь, он еще не дышит, он никогда не вздохнет. Тогда что же это за слабый шум, словно тайком спускаемый воздух, напоминающий дыхание жизни, тем, кто ею заражен? Плохой пример. А огни, которые с шипением гаснут? Не похоже ли это на приглушенный смех, при виде его ужаса и горя? Видеть сначала, как его переполняет свет, а потом как он внезапно низвергается во мрак, должно казаться им невообразимо забавным. Но они так давно здесь, со всех сторон, что могли уже проделать в стене дырку, дырочку, сквозь которую можно подглядывать, по очереди. А огни, наверное, - те самые, которыми они его освещают, время от времени, чтобы наблюдать его эволюцию. Вопрос относительно огней заслуживает рассмотрения в отдельной главе, настолько он увлекателен, досконального, неторопливого, и он будет рассмотрен, при первой возможности, когда время не будет так поджимать, а мысли утихомирятся. Резолюция номер двадцать три. А пока, какой можно сделать вывод? Что единственные звуки, достигавшие Червя до сих пор, - это звуки, издаваемые ртом. Правильно. И не забыть, как стонет обремененный воздух. А Червь приходит, и это главное. Когда позже на земле разразится шторм, подавляя свободу мысли, он поймет, что затевается, что конец света не близко. Нет, в том месте, где он находится, он ничего не узнает, голова не работает, он знает не более, чем в первый день, он просто слушает и страдает, не сознавая ничего, это вполне возможно. Голова выросла из уха, чтобы разъярить его еще больше, должно быть, именно так. Голова на месте, приделанная к уху, а в ней ничего, кроме злости, единственное, что важно, пока. Трансформатор, в котором звук превращается, без помощи разума, в злость и ужас, единственное, что требуется, пока. Извилины обнаружатся позже, когда его выгонят. И почему человеческий голос, а не завывание гиены или стук молотка? Ответ: Чтобы потрясение оказалось не слишком велико, когда его пристальный взгляд упадет на корчи настоящих губ. Вдвоем они на все найдут ответ. И как наслаждаются они беседой - им известно, что нет пытки мучительнее, чем неучастие в разговоре. Их много, собравшихся в кружок, возможно, сцепивших руки, образовав нескончаемую цепь, говорящих по очереди. Они движутся по кругу, рывками, так что голос доносится всегда из одного и того же места. Но нередко они говорят все сразу, произносят одновременно одно и то же, и столь идеально одновременно, что кто угодно решил бы, что это один голос, один рот, если бы не знал, что Господь может наполнить розу ветров, не сходя с места. Всякий, но не Червь, который ничего не говорит, ничего не знает, пока. Кружась таким вот образом, они не забывают и про глазок, те, кому это интересно. Пока один говорит, другой подглядывает, наверняка тот, кто будет говорить следующим, возможно, о том, что он только что видел, если, конечно, увиденное достаточно интересно, чтобы его упомянуть, хотя бы косвенно. Но какая надежда питает их, пока они заняты таким вот образом? Трудно допустить, что их не питает та или иная надежда. И каких перемен они ждут, так пристально высматривают, уткнувшись одним глазом в отверстие и закрыв другой? Дидактических целей они не преследуют, это несомненно. Нет речи и о передаче еще каких-либо инструкций, в данный момент. Язык опроса, медоточивый и вероломный, - единственный, который они знают. Пусть он движется, пытается двигаться - это все, чего они хотят, пока. Неважно, куда он идет, будучи в центре, он направляется к ним. Итак, он в центре, нащупывается довольно интересная ниточка, неважно к чему ведущая. Они смотрят, продвинулся ли он. Он- всего-навсего бесформенная куча, без лица, способного отразить нюансы пытки, однако положение этой кучи, большая или меньшая степень ее бесформенности и припадания к земле, несомненно, говорит специалистам многое и позволяет оценить вероятность неожиданного скачка, или бессильного уползания, словно после смертельного удара. Где-то в этой куче - глаз, безумный лошадиный глаз, всегда открытый, глаз им нужен, они позаботились, чтобы у него был глаз. Неважно, куда он движется, он движется к ним, к триумфальному пению, когда они узнают, что он пошевелился, или к их затихающему голосу, чтобы он думал, что удаляется от них, но еще недостаточно удалился, тогда как на самом деле он к ним приближается, все ближе и ближе. Нет, он ни о чем не может думать, ни о чем судить, кроме того, что данная ему плоть недурна и годится, чтобы добраться туда, где нет печали и волнений, свалиться и лежать, когда она уже больше не страдает, или страдает меньше, или уже не может двигаться дальше. Тогда снова раздастся голос, сперва тихий, затем громче, с той стороны, откуда они хотят его выжить, чтобы он думал, что за ним гонятся, и пробирался дальше, из последних сил, к ним. Таким образом они приведут его к стене, точно к тому месту, где они понаделали других дыр, сквозь которые можно просунуть руки и схватить его. Как телесно все это! И затем, не способный двигаться дальше, из-за стены, да и в любом случае не способный двигаться дальше, и не испытывая нужды двигаться в данный момент, из-за нисшедшего великого молчания, он упадет, полагая, что поднялся, даже пресмыкающееся может упасть после длительного перехода, сравнение вполне уместное. Он свалится, впервые он окажется в углу, встретится с вертикальной опорой, вертикальным заслоном, усиливающим опору и поддержку земли. В этом что-то есть- в ожидании забвения впервые ощутить опору и поддержку не только в одной из шести плоскостей, но и в двух других. Однако Червь, если и ощутит эту радость, то весьма смутно, будучи чем-то меньшим, чем животное, пока его не вернут, более или менее, в состояние, в котором он пребывал до начала своей предыстории. Тогда они овладеют им и заберут к себе. Ибо, если они сумели сделать отверстие для глаза и дыры для рук, им под силу сделать еще одну большую дыру для переноса Червя, из мрака в свет. Но какой смысл говорить о том, что они сделают, когда Червь придет в движение, чтобы перенести его к себе, если он не может двинуться, хотя часто этого желает, если только в разговоре о нем допустимо говорить о желании, а говорить о желании недопустимо и нехорошо, но что делать, иначе нельзя говорить о нем или с ним - будто он жив, будто в состоянии понимать, будто способен желать, пусть даже это и ни к чему, а это ни к чему. И благо для него, что он не может пошевелиться, хотя и страдает из-за этого, ибо это означало бы его жизненный приговор, двигаться прочь оттуда, где он находится, в поисках покоя и прежней тишины. Но, возможно, наступит день, и он пошевелится, тот день, когда незначительные усилия, предпринятые на начальном этапе, ничтожно слабые, преобразятся, накопившись, в одно большое усилие, достаточное, чтобы сдвинуть его с того места, где он лежит. Или, возможно, наступит день, когда они оставят его в покое, опустят руки, заделают дыры и отбудут, один за другим, к более полезным занятиям. Ибо решение должно быть принято, чаша весов должна наклониться в ту или другую сторону. Нет, можно прожить жизнь и так - неспособным жить, неспособным ожить, и глупо умереть, ничего не сделав, никем не побыв. Странно, что они не приходят за ним в его логово, хотя, кажется, могли бы. Они боятся, воздух, окружающий его, не годится для них, и однако же они хотят, чтобы он дышал их воздухом. Они могли бы натравить на него собаку, велев ей вытащить его наружу. Но и собака не протянула бы там и секунды.
Можно попробовать длинный шест, с крюком на конце. Но место, где он лежит, просторно, что интересно, он далеко, слишком далеко, чтобы дотянуться до него даже очень длинным шестом. Крошечное пятно в глубине ямы - это он. Сейчас он в яме, изучаемый со всех сторон. Они говорят, что видят его, они видят только пятно, они говорят, что пятно - это он, может быть, это он. Они говорят, что он слышит их, откуда они знают, может быть, и слышит, да, он слышит, больше ни в чем нельзя быть уверенным. Червь слышит, хотя "слышать" - слово неуместное, но оно подойдет, должно подойти. Они взирают на него сверху, согласно последним сведениям, ему придется карабкаться, чтобы добраться до них. Ба, последние сведения, последние сведения устарели. Склоны в том месте, где он лежит, пологие, они распластываются под ним, это не седловина и не яма, смотрите, как быстро, скоро мы водрузим его на вершину. Они не знают, что сказать, чтобы суметь поверить в него, чтобы придумать, чтобы увериться, они ничего не видят, они видят серое пятно, похожее на струйку дыма, неподвижное, в том месте, где он мог бы быть, если он где-нибудь должен быть, там, где они предписали ему быть, и в это пятно они запускают голоса, один за другим, в надежде сдвинуть его, услышать, как он шевельнется, увидеть, как он замаячит в пределах досягаемости их багров, трезубцев, абордажных крючьев, спасенный наконец, вернувшийся домой, наконец. А сейчас о них хватит, больше они не нужны, нет, еще нет, пусть останутся, они могут еще пригодиться, пусть останутся там, где находятся, двигаясь по кругу, обрушивая свои голоса, через дыру, для голосов тоже должна быть дыра. Но их ли он слышит? Настолько ли они необходимы, чтобы он мог слышать, они и прочие марионетки? Довольно уступок духу геометрии. Он слышит, и все, он один, он нем, он затерялся в дыму, дым не настоящий, огня нет, неважно, странный ад, без жары и обитателей, возможно, это рай, возможно, это райский свет и уединение, а голос - голос незримых заступников за живых, за мертвых, все возможно. Здесь не земля, и это самое главное, это не может быть ни землей, ни дырой в земле, населенной одним Червем, или другими, если вам так угодно, бесформенно распростертыми, как и он, немыми, неподвижными, а этот голос - голос тех, кто оплакивает их, завидует им, взывает к ним и забывает их, это объяснило бы его бессвязность, все возможно. Да, тем хуже, он знает, что это голос, откуда знает - неизвестно, ничего не известно, он ничего не понимает из того, что голос говорит, самую малость, почти ничего, это необъяснимо, но необходимо, желательно, чтобы он понял самую малость, почти ничего, как собака, которая приносит одну и ту же дрянь, брошенную ей, получает одни и те же приказы, одни и те же угрозы, одни и те же подачки. Вопрос исчерпан, виден конец. Остается глаз, оставим ему глаз, чтобы он мог видеть, этим огромным безумным блестящим черно-белым глазом, чтобы он мог плакать, чтобы ему было чем заняться, прежде чем отправиться на бойню. Что он им делает, ничего он им не делает, глаз все время открыт, это глаз без век, веки здесь не нужны, здесь ничего не происходит или происходит слишком немногое, если бы он моргал, то мог бы пропустить какое-нибудь редкое зрелище, если бы он мог закрыть глаз, то, с его характером, он никогда не открыл бы его снова. Слезы льются из глаза, практически, не переставая, почему- не известно, ничего не известно, то ли от гнева, то ли от горя, факт, что льются, возможно, голос заставляет его рыдать, от гнева или какого-нибудь другого чувства, или от того, что приходится видеть, порой, то или иное зрелище, возможно, именно в этом все дело, возможно, он плачет для того, чтобы не видеть, хотя трудно допустить с его стороны столь сложное осмысленное действие. Негодяй, он очеловечивается, он проиграет, если не будет бдителен, если не побережется, но чем он может поберечься, как ему составить хотя бы самое слабое представление о состоянии, в которое они его заманивают - глазами, ушами, слезами, черепной коробкой, в которую можно запихать все что угодно? Его сила, единственная сила - в том, что он ничего не понимает, не в состоянии воспринять мысль, не знает, чего они хотят, не знает, что они здесь, ничего не чувствует, одну минуточку, он чувствует, он страдает, страдает от шума, и он знает, он знает, что шум - это голос, и понимает кое-какие слова, время от времени, кое-какие интонации, плохо дело, нет, пожалуй, нет, так они его описывают, не зная его, потому что именно такой он им нужен, может быть, он ничего не слышит, ни от чего не страдает, а этот глаз - еще один плод фантазии. Он слышит, верно, и хотя это опять их слова, отрицать это невозможно, лучше не отрицать. Червь слышит, это единственное, что можно сказать наверняка, а ведь было время, когда он не слышал, тот же самый, по их словам, Червь, следовательно, он изменился, это важно, это обещает, кто знает, до каких высот может его дотащить, но нет, на него можно положиться. Глаз, конечно, используют для того, чтобы обратить его в бегство, заставить напугаться настолько, чтобы разорвать оковы, они называют это оковами, они хотят освободить его, о матерь Божья, чего только не приходится выслушивать, возможно, это слезы радости. Да и неважно, шутку надо довести до конца, кажется, нам осталось уже немного, и посмотреть, что же они предложат ему, чем напугают. Кому это "нам"? Не говорите все сразу, это бессмысленно. Вечером все станет на свои места, все разойдутся, вернется тишина. И нет смысла тем временем пререкаться по поводу местоимений и прочего вздора. Подлежащее не имеет значения, подлежащего нет. Червь остается в единственном числе, как оказалось, они - во множественном, чтобы избежать путаницы, путаницы лучше избегать, в преддверии великой мешанины. Возможно, существует лишь один из них, один справился бы со всем не хуже, но тогда его можно было бы спутать с жертвой, что отвратительно, явная мастурбация. Мы делаем успехи. Итак, не слишком много, в смысле зрелищ, для воспаленных глаз. Но как может быть уверен тот, кого там не было, кто не жил там, они называют это жизнью, у них есть искра, готовая вспыхнуть пламенем, для этого нужна только проповедь, превратиться в живой факел, вопящий, разумеется. Тогда они, возможно, замолчат, не боясь услышать смущающее их молчание, когда, как говорится, слышны шаги по могиле, сущий ад. Несомненно, этот глаз плохо слышит. Звуки распространяются, проходят сквозь стены, а можно ли то же сказать о зрелищах? Ни в коем случае, говоря вообще. Однако данный случай - весьма особый. И какие именно зрелища, всегда полезно постараться выяснить, о чем говоришь, даже рискуя впасть в заблуждение. Этот серый цвет, начнем с него, его выбрали, чтобы нагнать тоску. И однако же в нем есть желтый и, очевидно, розовый, прелестный серый цвет, гармонирующий со всяким другим, теплый, как моча. В нем можно видеть, иначе зачем глаз, но смутно, это верно, без лишних подробностей, которые впоследствии пришлось бы оспаривать. Человек захотел бы узнать, где кончается его царство, его глаз стремился бы проникнуть сквозь мрак, он мечтал бы о палке, о руке, о пальцах, способных ухватить и в нужный момент выпустить камень, камни, или о способности издать крик и ждать, считая секунды, когда он вернется к нему, и страдал бы, разумеется, от того, что не имеет ни голоса, ни другого метательного снаряда, ни послушных конечностей, сгибающихся и разгибающихся по команде, и, возможно, даже жалел бы о том, что является человеком, в подобных условиях, то есть одной головой, без вспомогательных органов. Но Червь страдает только от шума, мешающего ему быть тем, чем он был до того, оцените тонкость. Если это все тот же Червь, как хотелось бы им. А если нет, то это не имеет значения, он страдает, как страдал всегда, от шума, который ничему не мешает, все вполне правдоподобно. Во всяком случае, серый цвет не усугубляет его несчастий, скорее это делали бы яркие тона, поскольку его глаз не закрывается. Он не может ни отвести его, ни опустить, ни поднять, глаз постоянно устремлен в одну точку, навсегда чуждый благам и удобствам аккомодации. Но, возможно, наступит день, когда появится свет, постепенно, или быстро, или хлынет безудержным потоком, и тогда трудно понять, как Червь его выдержит, и не менее трудно понять, что с ним станет. Но невозможные ситуации не могут длиться долго, это хорошо известно, они или исчерпывают себя, или становятся в конце концов возможными, иного и ожидать нельзя, не говоря о других возможностях. Да будет, в таком случае, свет, он не обязательно будет гибельным. Или пусть света не будет, обойдемся без него. Но эти огни, во множественном числе, которые парят в вышине, набухают, уменьшаются и гаснут, с шипением, напоминающим свист кобры, возможно, наступил момент бросить их на весы и покончить наконец с этим утомительным равновесием. Нет, момент еще не наступил. Ха-ха. Оставь надежду всяк сюда входящий, она бы все испортила. Пусть за него надеются другие, на свежем воздухе, на свету, если они этого желают, или если их к этому вынуждают, или если им за это платят, о да, за надежду надо платить, они ни на что не надеются, они надеются, что все будет идти как идет, неплохая работенка, их мысли блуждают, они взывают к Иуде, это они молятся, за Червя, Червю, взывают о жалости, жалости к ним, жалости к Червю, они называют это жалостью, Боже милостивый, что приходится терпеть, к счастью, для него это ровным счетом ничего не значит. Наглая темень, в конуру, адский песСерый цвет. Что еще? Спокойно, спокойно, должно быть что-нибудь еще к серому цвету, он идет ко всему. Здесь должно быть всего понемногу, как во всяком мире, всего понемногу. Очень понемногу, надо думать. Что, впрочем, к делу не относится. Сколько всякого вздора перед беззащитным глазным хрусталиком, сосредоточимся на этом.