Отец был военным топографом, ходил по земле, нанося на карту реки, леса, горы, болота, пашни, дороги… Из последней экспедиции его отозвали перед самым началом войны.
– А эта тетрадь, – опять донесся голос майора, – она…
– Одни дорожные записи, – перебила мать. – Впечатления, мысли. Ну, еще встречи – описания встреч с интересными людьми.
– Дневник, одним словом, – определил майор и, помолчав, добавил со значением: – А знаете, Галина Алексеевна, такой дневник может представлять большую ценность. Я бы даже сказал – государственную ценность…
– Я, конечно, эти записи прибрала, – вставила мать. – Хотя и не задумывалась о их ценности. Тем более государственной. Просто, как память о муже.
– Прибрали – это хорошо, но где гарантия, что вам удастся их сберечь? Ведь если вот так вот, как сегодня, случайный грабитель… -
– Пожалуй, вы правы, приеду на место, сдам, куда надо, на хранение.
– Смотрите, дело не мое, но есть ли смысл рисковать? Мало ли что может случиться в дороге? На вашем месте я бы прямо сейчас сдал. Если решите, могу посодействовать.
Мать долго молчала, потом проговорила, всхлипывая:
– Думаете, для меня так просто – порвать последнюю ниточку? Открою тетрадь – и сразу голос его в ушах!
– Ну, как хотите, Галина Алексеевна, как хотите, вижу, вас не переубедить!
Майор ушел.
А наутро явился снова – перехватил, можно сказать, на пороге, когда они уже приготовились отправиться на оборонительные работы.
– Галина Алексеевна, идти сегодня никуда не нужно, готовьтесь к отъезду. Горисполком выделил мне машину, сейчас вывезу своих и вернусь за вами. Одно прошу учесть: грузовичок маленький, полуторка, да и в поезд потом с большим багажом не возьмут, так что…
– Конечно, конечно, соберу лишь самое необходимое, – заспешила мать. – А куда вы нас?
– В Оршу, там будете грузиться в спецсостав.
Он был очень энергичный, майор Захаров, и его энергия передалась матери: она засуетилась, кинулась увязывать узлы, укладывать чемоданы, собирать продукты. Когда подошла машина, вещи уже стояли возле калитки.
– Вот что значит быть женой военного! – похвалил майор.
– Ребят только не успела покормить,- вздохнула мать.
– Ничего, ехать не за тридевять земель.
Через час они потеряли из вида крыши Могилева и все внимание обратили вперед – в надежде увидеть скоро крыши Орши. Им не было известно, что она уже под немцем.
Ехали нормально, как вдруг случилось что-то непонятное с мотором: ни с того, ни с сего заглох. Машина стала.
Шофер, молоденький парнишка с испуганным лицом, полез под капот, а майор Захаров сказал, выпрыгнув из кабины:
– Галина Алексеевна, вы сойдите с машины, разомнитесь. И ребят снимите.
Помог всем выбраться из кузова.
Только успели отойти от машины, шофер вернулся за руль, мотор вновь заработал, Эдик с удивлением увидел, как Захаров вскочил на подножку и как грузовик тут же рванулся вперед.
Оглянулся, недоумевая, на мать – она стояла, умоляюще протянув вслед грузовику руки:
– Что же это?..
Взбитая колесами пыль скрыла машину. Мать опустилась на обочину, обхватила руками голову, по-странному закачалась из стороны в сторону.
– Дура я, дура,- прорвалось сквозь слезы, – доверилась не зная кому!
– Мамочка, – дотронулась до ее плеча Люська, – мамочка, этот дяденька – вор?
– Отстань ты,- прикрикнул Эдик, – не до тебя сейчас!
Проплакавшись, мать обняла ребят, заговорила, вновь кляня себя:
– Дура, доверчивая дура, надо было дождаться общей эвакуации, выбираться вместе со всеми, а мне за вас страшно стало, я и польстилась…
– Ладно убиваться-то, – по-взрослому сказал Эдик, – чего уж теперь.
Мать погладила его по щеке мокрой от слез ладонью.
– И верно, чего уж,- согласилась. – Надо куда-то двигаться – вперед, назад ли.
Пошагали обратно в свой Могилев. Мать шла молча, держала в одной руке Люськину ладошку, второй время от времени смахивала со щеки слезу.
– Ладно убиваться-то! – вновь сказал просительно Эдик, сам едва удерживая слезы.
– Папиных записей жалко…
Она еще всхлипнула, высморкалась в уголок ситцевой косынки.
– Там же папины дневники за все годы. И нынешняя тетрадь тоже.
Внезапно остановилась, оглянулась па увал, за которым скрылся грузовик с их вещами.
– Ой, ой, ой, вот уж действительно дура: только сейчас на ум пало, что за нынешней тетрадью-то он как раз и охотился!
– Кто?
– И вчера погром у нас дома определенно он же устроил,- продолжала мать, не отвечая Эдику. – Разыскивал тетрадь, вот и изобразил воровской налет.
– Думаешь, майор этот все?
– Иначе зачем бы ему сегодня так с нами?
Эдик тронул за руку:
– Пойдем!
И, успокаивая, добавил давешним взрослым тоном:
– Не больно забогатеет с писанины-то… Да и с барахла нашего тоже.
Она покивала, соглашаясь, хотя, видел Эдик, явно его не слушала.
– Пойдем! – опять тронул ее за руку.
– А, да, да…
Погладила его зачем-то по голове, прижала к себе Люську.
– Да, да…
Мысли ее, как видно, все продолжали вращаться вокруг тетради, и, шагая, она обронила:
– Надеется, я так думаю, про золото выведать…
– Про какое еще золото?
Вздохнула, не сразу ответила:
– У папы в последних записях…
Вдруг оборвала себя, тяжко, с подвывом всхлипнула, поспешно зажала рот косынкой.
– Не надо, мам!
Она долго шла молча, потом, немного успокоившись, принялась рассказывать, как во время нынешней экспедиции отец познакомился со старым таежником – вызволил из большой беды, – и тот проникся доверием, поведал о заветном месте, куда уже не надеялся сам добраться; содержание разговора отец занес в дневник.
– И чертеж начертил, как в "Острове сокровищ"? – загорелся Эдик.
– Не знаю, сынок, про чертеж папа ничего не говорил, а сама я не успела до конца тетрадь просмотреть, не дошла до этой записи.
– А откуда же этот майор мог узнать, что у папы была такая встреча?
– Одно могу предположить: кто-то из папиной группы проболтался, вот слухи и расползлись…
Мать снова надолго замолчала, погруженная в свои мысли, и Эдик не решался больше нарушать это молчание. Главное, она перестала плакать – видно, смирилась.
Шли медленно. Чем дальше, тем медленней. Люська уже еле волочила ноги. Эдик тоже устал, но старался не показывать вида. И помалкивал, что сильно проголодался: продукты ведь тоже в машине остались.
Под вечер их нагнал невнятный стрекот, вгляделись – ни дать ни взять, овечья отара со стороны Орши по шоссе пылит. Только очень уж быстро, не по овечкам скорость. Прошла какая-нибудь минута, и отара обратилась в колонну мотоциклистов. Они мчались по трое в ряд – зеленые каски, серо-зеленые мундиры, свесившиеся на грудь автоматы.
Мать схватила Люську и Эдика за руки, рванулась в сторону от дороги. В спину ударил лающий окрик на чужом языке, следом – автоматная очередь. Короткая, как хлопок бича.
Обдав пылью и бензиновой гарью, колонна прострекотала мимо – укатила в направлении Могилева. Скоро ее вновь можно было принять за мирную отару овец.
– Почему-то совсем не больно, – сказала Люська, проведя рукой по шее и разглядывая окровавленные пальцы. – Только обожгло чуть.
Оказалось, автоматная пуля пробила ей шею. Сбоку. Пробила, оставив два отверстия, сочившиеся кровью.
Мать сорвала с головы косынку, обмотала Люське шею. Люська была испугана, но не плакала.
Теперь по дороге шли автомашины. Одна, с красным крестом на кузове, остановилась, из кабины выскочил немецкий офицер.
– Вас ист дас? – окликнул, тыча пальцем в Люськину повязку, сквозь которую проступили два красных пятна.
Мать молчала в растерянности.
Немец перебросился несколькими словами с водителем, после чего распахнул дверцу кузова, подтолкнул к ней Люську.
– Орша, – произнес тоном приказа, – хошпиталь.
Люська уцепилась в испуге за материн подол. Немец
попытался оторвать ее, по тут она разревелась, а мать, тоже чего-то испугавшись, прижала Люську к себе, забормотала торопясь:
– Не надо, что вы, мы сами… Я сама… Ранка пустяковая, обойдемся без госпиталя…
– Я, я, хошпиталь,- закивал немец, услыхав знакомое слово. – Орша, хошпиталь.
Быстро обошел мать со спины, ухватил за локти и затиснул вместе с Люськой в машину.
– Сынок! – крикнула, в панике обернувшись, мать.
Эдик молча пронырнул мимо немца, запрыгнул в кузов; тотчас позади громко щелкнул дверной замок, машина сдала в бок и назад, развернулась и покатила обратно в Оршу.
В госпитале, куда их привезли, Люську раздели в вестибюле до трусиков, увели в операционную. Мать с Эдиком приткнулись на обитом клеенкой диване, с тревогой посматривая на застекленные, окрашенные изнутри белилами двери.
Настроились терпеливо ждать – операция же! – но вскоре Люську вынесли на носилках обратно в вестибюль. Люська не открывала глаз и была такой же белой, как простыня, под которой лежала.
Одна из санитарок оказалась русской. Опуская на пол носилки, шепнула:
– Выкачали кровушку-то… Для своих, для раненых собирают.
Люська так и не открыла глаз, она уже не дышала.
Мать взяла тело на руки, прикрыла полами своей жакетки.
– Не отставай, сынок, – позвала.
За воротами с ужасом оглянулась на госпиталь, крикнула Эдику:
– Не отставай!
Бросилась бежать, прижимая к себе мертвую Люську и оглядываясь то и дело на ворота госпиталя, будто ожидая погони. Добежала до перекрестка, повернула за угол, остановилась перевести дух:
– Кажется, ушли, – проговорила с облегчением и тут же упала без чувств.
И больше не встала.
Эдика подобрали станционные рабочие, пристроили в бригаду слесарей по ремонту вагонов. Учеником.
Бригадирствовал старик по прозвищу Дрын. Почему такое прозвище дали, Эдик расспрашивать постеснялся, про себя же решил – наверное, за высокий рост и худобу. У него и жить стал.
Шел июль 1941 года…
В декабре – в середине декабря – к бригадиру приехала из Могилева сестра. Тоже рослая, но, не в пример брату, объемная. Старуха как-то сумела пробраться на товарняк, затаилась и вполне благополучно докатила до Орши.
Эдик потерял покой: если старой женщине, да еще этакой громоздкой, удалось обхитрить немецких охранников, так неужели он, маленький, верткий, не пронырнет на товарняк, идущий в Могилев?
Сказал о своем решении бригадиру. Тот принялся было вразумлять, но он объяснил: вон уже наше войско раздербанило немца под Москвой – об этом по всей Орше переклик, – глядишь, недолго ждать, когда и Могилев освободят, и вдруг получится, что отец пойдет со своей частью где-нигде рядом и сумеет хотя бы на денек вырваться домой…
Старик повздыхал, расспросил сестру, кто из старых железнодорожников остался в Могилеве, и снабдил Эдика запиской к одному из них – Ковалеву Степану Саввичу. Чтоб тот посодействовал насчет работы.
Осуществить свой план Эдику удалось только перед самым Новым годом. В Орше все прошло гладко, без приключений. Помогли свои же ремонтники. И в Могилеве повезло: на подходе состав придержали перед семафором (видно, пути были забиты), Эдик спрыгнул и сразу скатился под откос. Охрана его не заметила.
Обошлось без приключений и в Орше и здесь, на родной станции, и он порадовался, как ловко все провернулось, а в конце-то оказалось, зря ликовал и зря рвался сюда: на месте их дома высилась груда кирпичей и полуобгоревших досок. Поднял палку и, глотая слезы, долго ковырял припорошивший развалины серый снег. Искал, сам не зная чего.
Но горюй не горюй, а устраиваться как-то надо. Попытался найти кого-либо из тех, с кем родители водились семьями. Оказалось: одних вот так же разбомбили, другим удалось эвакуироваться. Вспомнил про записку бригадира, двинул на станцию искать адресата.
Охрану несли, как и было заведено у немцев, полицаи. Один из них, рябой, приземистый, уже в годах, заметил Эдика, прикрикнул:
– Ты, щенок, какого черта тут надо?
– Я по делу, у меня записка…
Показал листок, будто он мог служить пропуском. И рябой в самом деле махнул разрешающе рукой, спросив равнодушно:
– До кого адресована?
– Ковалеву. Он тут на ремонте вагонов. Степан Саввич Ковалев.
– Так, так, так? – ободряюще прострочил рябой, вдруг проявив неподдельный интерес. – Ковалев, говоришь? Степан Саввич?
Поманил к себе.
– Ну-к, покажь, какая там писулька!
Эдик протянул записку, но рябой раньше цепко ухватил его за локоть.
– Это ты оч-чень даже ко времени, – произнес с непонятным злорадством. – И кто, скажи, послал тебя?
Эдик уже почуял неладное, но все-таки ответил:
– Дрын…
– Дрын? Да ты, я смотрю, шутник!
Принялся вслух разбирать каракули бригадира:
"Степушка, этот малец – сплошной на данный момент сирота, ежели можешь, пристрой его куда там к себе. Он сам про все расскажет"…
Читая, все сильнее стискивал локоть.
– Больно мне, – поморщился Эдик.
– Больно? – переспросил удовлетворенно рябой и вдруг пообещал: – Еще не так больно будет, как допрашивать начнут! Такого дрына отведаешь, что…
Не договорив, поволок его к мрачному, иссеченному пулями зданию с зеленой железной крышей.
– Дяденька, родненький, отпусти! – попытался вырваться. – Что я такого сделал?
Рябой, не отвечая, с силой ударил коленом под зад. Зубы непроизвольно клацнули, он прикусил язык. Рот заполнился кровью. Сплюнул, на грязном снегу проступило алое пятно.
– Не пойду! – упер в снег каблуки не по росту больших сапог.
Откуда-то сверху донеслось:
– Эй, Махоткин…
Эдик вскинул глаза: из чердачного оконца без стекол выглядывал белобрысый парень в одежде полицая; на шее у него болтался бинокль.
– Махоткин, пес, оглох, что ли?
Рябой приостановился, перестал подталкивать Эдика.
– А-а, старшой, гутен таг тебе!
– Чего с огольцом войну затеял?
– Да вот, понимаешь, – хохотнул рябой, – откуда и не ждал, наваром запахло…
– Не сволочился бы, Махоткин, какой может быть от мальчишки навар!
– Не скажи: он, оказалось, из той компании, какую сейчас в гестапе пытают.
Полицай па чердаке озадаченно хмыкнул, приготовился что-то сказать, но тут из-за угла здания вывернулся офицер, заговорил с ним по-немецки; парень отвечал немецкой же бойкой скорострелью, без какого-либо промедления или спотычки.
– Немец, а пойди ты пойми его, – пробормотал сквозь зубы рябой,- жалеет всякую сволочь!
Эдик наконец в полной мере осознал, в каком оказался положении. Коли к человеку прискреблось гестапо, теперь все друзья и знакомые под подозрением, начнут сейчас допытываться, от кого нес Ковалеву записку, что должен был передать на словах. Сказать про бригадира – того замордуют, не сказать – из самого жилы вытянут. Насмотрелся уж на такое, понял, что к чему.
Прикушенный язык саднил, во рту было солоно от крови. Вновь сплюнул, повторил с отчаянием:
– Не пойду!
Добавил, все решив для себя:
– Убивай здесь, если так!
Рябой хохотнул, внезапно присел па корточки и, с медвежьей силой ухватив Эдика за ноги, кинул, подобно кулю, себе на плечо; не успел он опомниться, как обдало застойным теплом прокуренного помещения.
– Вас ист дас? – услышал чей-то удивленный возглас.
В следующее мгновение рябой сбросил его рывком с плеча, он ударился затылком о стену и как провалился куда-то.
Очнулся, ощутив холодную воду на лице. Сразу не мог взять в толк, где он, но увидел над собой рябого, и цепочка событий восстановилась.
Рябой со странной бережью поднял его с пола, усадил на стул.
– Чего ты хлипкий такой? – спросил недовольно и, не ожидая ответа, доложил кому-то в комнате: – Очухался. Сейчас проморгается.
Он в самом деле быстро проморгался и увидел перед собой двоих немецких офицеров. Один, в шинели и теплой фуражке, сидел бочком на широком подоконнике, поигрывал перчатками, второй полулежал на кожаном диване с сигаретой в зубах – на нем, в противоположность первому, был только китель с расстегнутым воротом.
– Гут, – буркнул этот, на диване, и лениво махнул рябому рукой, в которой белел знакомый Эдику листок.
Рябой с видимой неохотой покинул комнату.
Немец перевел глаза на Эдика.
– Кто есть писаль этот… бриф (письмо)? – спросил, помахав листком.
Он попытался уйти от прямого ответа:
– Я насчет работы, – проговорил понурившись, с трудом ворочая распухшим языком. – На ремонт вагонов хотел…
– Не прикидывайся дурачком! – совершенно чисто по-русски кинул вдруг ему офицер, сидевший на подоконнике.
– О, о, это есть так! – подхватил, рассмеявшись, немец на диване.
– Не прикидывайся дурачком! – повторил тот, с подоконника. – Тебя спрашивают, от кого явился к Ковалеву? Ну!
Он молчал, ошарашенный не столько вопросом, сколько самим голосом – в нем прозвучало что-то пугающе знакомое. Подняв голову, вгляделся: белесые усики, приспустившийся над ними вислый нос. Тем временем офицер закурил, пустил к потолку колечко дыма, проводил его холодным взглядом и, сведя вдруг глаза к переносице, внимательно обследовал кончик собственного носа.
– Майор Захаров? – непроизвольно вырвалось у Эдика.
Тот резким взмахом руки отбросил кольца дыма.
– Твое лицо мне тоже знакомо, – сощурился офицер, припоминая.- Отпрыск подполковника Крицина? Я не ошибся?
Эдик проглотил все еще солоноватую слюну, но смолчал. Немец, валявшийся на диване, с живостью приподнялся, спросил у Захарова по-немецки:
– Кеннен зи ин (вы с ним знакомы)?
Не отвечая ему, Захаров соскользнул с подоконника, приблизился к Эдику, взял жесткими пальцами за подбородок.
– А я ведь тогда привез ваши вещи обратно, полагая, что вернетесь, но на месте дома была уже груда кирпича…
Эдик опять лишь проглотил слюну.
– Где пристроились? – продолжал Захаров, все не разжимая холодных пальцев. – Мне бы повидать мамашу. Понимаю, она считает меня подлецом, но… Ей же от записей твоего отца никакого прока, а я… Кстати, там вырвана страница – на ней, судя по всему, должна быть карта местности…
Эдик молчал. Захаров выпустил подбородок, повернулся к дивану.
– Уступите, капитан, мальчишку мне, дам хорошую цену!
Немец как-то неопределенно усмехнулся, повторил свое:
– Кеннен зи ин?
Однако не стал дожидаться ответа, перевел взгляд на Эдика:
– Ви есть знайт дрюг дрюг?
Эдик не успел раскрыть рта, его опередил Захаров – он прямо-таки взбурлил от негодования:
– Хорошенькое дельце! – накинулся на капитана. – Вы так спрашиваете, точно готовы заподозрить меня в связях с подпольщиками.
– Найн, найн,- поднял тот обе руки, – найн!
– Мало ли с кем я был знаком до вашего прихода! – продолжал возмущаться Захаров.
– Гут, гут, мы вам доверять.