4
Он переливает кофе в металлический кофейник, берет свою стальную чашку и на серебряном подносе несет все это в гостевую. Здесь у него любимый склад. Конечно, не наличных денег; что было, то прошло, не повторится.
На стенах – картины. Огромные; до Первой мировой холсты не экономили. Лесная отсыревшая опушка; токует тетерев, самозабвенно заведя глаза. Рядом – болотная нежить; яркие лисья лежат на серо-зеленой ряске. И еще – деревушка на взгорье, в полутумане; крестьяне топят печи; по гниловатой траве разбросаны холмики старого снега. Вот моя деревня, вот мой дом родной… только домишки странные; крыши из давленой соломы, штакетник чересчур подлатан, а каменных строений многовато…
Картинки он приметил в галерее; здесь по-тихому распродавали остатки лотов. Мелькисаров различил их с порога. Они вспыхнули перед глазами, а все остальное погасло. Так посреди разношерстной толпы мгновенно различаешь женщину, которую любил когда-то. Вот они, его любимчики. Красавцы. Но как они сюда попали? Почему не были проданы с торга? Они же в моде? на подъеме? Подошел поближе, почитал таблички, а вместо Боголюбова и Шишкина увидел: на одной – Маринус Адриан Куккук, на другой – Янус ла Кур, а на третьей – Андерс Андерсен-Лундбю. И цены подходящие. Всего-то с четырьмя нулями.
Потом он будет увлеченно рыться в Интернете, закажет книжки по почте, детально изучит вопрос; узнает о голландцах, о датчанах, дюссельдофцах, которые работали одновременно с Шишкиным, Саврасовым, Васильевым – и были настолько своими, что трудно поверить: сплошной Лундбю. Но это потом. А в первый миг вопросов не было. Только желание громко сказать "мое".
А на самом видном месте гостиной, как главную гордость собрания, Мелькисаров развесил Тёмины фотки, подарок: Москва, увиденная сверху.
5
Томский долго терпел, завистливо подглядывал сквозь прозрачные стены веранды, как ребята листают Тёмины фотки – и не удержался, напросился. Они как вежливые люди потеснились, промолчали, но и радости не выказали; ладно, вырастут – поймут, что значит пообщаться со взрослыми детьми. А Тёма и вправду мастер. В этот свой приезд забрался на высотную площадку МГУ. Устроился под шпилем. Чтобы не скукожиться, поставил палатку; камера снимала сама, в автоматическом режиме, через установленные промежутки. А специальный штатив потихоньку вращался вокруг оси. Вот в Лужники стекает свет прожекторов, как лава, а на заднем плане тихо подсвечен Новодевичий. Вот слегка расплывается Комсомольский: красиво, продумал выдержку. И первое солнце на пестром Кремле… Про океан отснимет не хуже.
Надо будет вечерком отписаться Мелькисарову, согласовать кандидатуру Тёмы; эх, поспешил Андрюха, поспешил… Но про главное он скажет Степе не сейчас. И не в порту, не по дороге. А как только они сойдут на берег. Будет неожиданная радость. Потому что милиция – продавилась; жадность взяла свое; к осени зачистим швы, и можно брать билет обратно.
6
День первый. 50: 06: 43 N / 5: 01: 44 W.
Впереди – 4 000 морских мили, под 8 000 километров.
Холодно не по-весеннему.
Федор Сергеич обещает приливную лунную волну и ухмыляется.
Сегодня болтанка. Шесть баллов.
Айвоз: девятый вал, глинистое море подсвечено зеленым, кораблик чуть побольше Нашей яхты, моряки сражаются с волной; а бывал ли Он в открытом море?! Чувствую Себя размокшей спичкой в коробке; коробок подбрасывают волны; за что уцепиться? И радость: генератор копит электричество.
Если откажет, конец. Потеряем навигацию: GPS и айпод разрядятся, отключится радар. Останемся без холодильника. Пропадет освещение. Налетит ночью танкер – размажемся. Интересно: когда сам ходил на траулере, не думал про лодчонки рыбаков тумане.
Яхта трещит. Спрашиваю Тёму: не жалеет, что ввязался? Не жалеет.
День восьмой. 28: 05: 24 N / 17: 06: 25 W.
Сегодня пройдено 118 м. миль.
Приближаемся к о. Гомера, Канары. Океан успокоился.
Главное чувство – не страх, не голод и не жажда. Главное чувство – спать хочется, а невозможно. На второй день выползаешь на палубу, перебрасываешь себя от зацепа к зацепу и вваливаешься в кокпит, где стоит на вахте Федор. Не мерзнет, мурлычет что-то под нос; Ты ему про болтанку, Он тебе – штиль намного хуже.
Смотришь перед собой: навстречу темная стеклянная стена, пять или шесть метров, конец! Но яхта взлетает на гребень, зависает на долю секунды и рушится вниз. Со свистом. Какое там американские горки! русские качели! никакого сравнения. Резиновый канат, на котором вниз башкой бросаются с моста, чтобы мысленно умереть и ожить, когда Тебя на растяжке уносит обратно.
Внутренности отделяются от костей, лезут в горло. Через две минуты – новая стена; опять удача: гребень, невесомость, полет.
А ночью океан ревет, швыряет из стороны в сторону, загородки отбивают бока. Гугловская карта основательно попорчена; катаясь валиком по койке, норовишь уцепиться за стену, царапаешь линию склея.
На четвертые сутки проваливаешься в короткие сны – чтобы тут же опять проснуться. Стихает ветер, ползешь на корму, как старая собака смотришь неподвижно в одну точку. От горизонта до горизонта вода. А Ты в полудреме. То, что сейчас – оно на самом деле? Или привиделось?
Только вечером заставляю Себя включить наладонник. На память.
К вечеру четвертого дня подул южный ветер, на небе проглянули крупные звезды, над водой замельтешили крылатые рыбки. Одна взлетела, сверкнула мимо и погасла; за ней еще и еще; вдруг полная темнота – сидишь у бортика, ноги подогнуты по-турецки, гадаешь: видел Ты это все или померещилось?
А вчера справа по борту проплыла морская тюрьма. Медленно, пять-шесть узлов, не больше. Белый пароходик. На палубе вышка, что-то вроде судейского места в середине теннисного корта. Возле рубки – деревянная церковь с белым крестом на крыше, а в стену церкви вделано баскетбольное кольцо. Тюрьма белая, небо синее, море зеленое, от людей – отвыкли, полное ощущение потусторонности.
Я жив еще? или уже нет?
Вечером и ночью проходим мимо мелких светящихся кучек. Как светляки собрались на ночевку: Карибы.
Завтра, а может, уже и сегодня, стоянка. Поспим, очнемся. Поучимся стоять у штурвала. А главное, сможем помыться!!! Соль белесыми кристалликами покрыла кожу, пах сжат, как черепашьим панцирем.
День 25. 24: 02: 33 N/ 22: 02: 19 W.
Сначала здорово помотало. Зато летели вперед, и только вперед. И вдруг – сразу – обесточило. Раздвинулась хмарь, выступило небо.
Яхта скользила тише, тише, и почти остановилась. А на Барбадосе – ждут.
Попробовали запустить мотор. Взревел и подавился. Вода подмешалась? Но по любому – починить не сможем. Кучерские были мрачные. А Мы голиком прыгали в океан, плавали, наблюдали сквозь маску за разноцветными стайками рыбок. Томский загарпунил рыбину. Хорошо, молоденькую, метр с небольшим, а то бы унесло Его неизвестно куда.
Развели огонь в барбекюшнице (лучше бы вода попала в уголь, чем в мотор!), запекли и съели. Кайф. Ни в одном ресторане, ни за какие деньги… тает во рту и пахнет свежим морем. И еще лимон у Нас был. Канарский, рыхлый. И местные сигары, в железных тубусах, непромокаемые. Светлые-светлые, очень легкие; курили, смотрели в небо: мирный разврат.
После обеда выставили тент, подремали. На вечерней зорьке наконец-то почитал Библию. Хорошо написано. Немного пафосно. Не противоречит теории большого взрыва. И все было безвидно… и отделил небо… и вот, вода повсюду, и дух божий витает над ней… почти как Мы сейчас. А потом пошел чесать, страница за страницей. Краем глаза, по отсвету, отмечал: солнце спустилось еще на полсантиметра. Буковки стали слипаться. Поднял глаза: минуту-другую еще была видна полоска неба, и сразу полная, беспримесная темнота. Настоящая темень только здесь. Вытягиваю руку с книгой – не видно ни руки, ни книги.
Хоп, на яхте включается свет.
Сегодня впервые проснулся не из-за грохота и треска, а от ощущения запредельной тишины. Слышно, как булькнула вода в неполной пластмассовой емкости.
Палуба как бы ошкурена жестким солнцем; колючая поверхность раскаляется, жар спускается в трюм, внутри градусов пятьдесят, к железному не прикоснуться, духота выталкивает все живое наружу.
Экономим электричество.
Скучно купаемся, вяло едим.
Разговаривать не хочется. Тёма извелся: нет Интернета, даже через спутник. Вечером я передавал Томскому миску с гороховым супом, чуть поскользнулся, выплеснул полложки. Томский взвился: "Ты какого чччерта!.. руки-крюки". Потом извинился, но как-то зло. Федор сплюнул: началось. Вышел из-за стола, хлопнул дверью.
День 27. Без движения.
Кастрюля на плите не расплескивается. Непривычно.
Хоть бы чайка пролетела. Но до земли далеко.
Молча перекладываем парус.
День 30. Без малейших перемен. Все друг друга тихо ненавидят.
День 31. Пишу наспех. Ветер опять подключили. Рванул без разгона. Взрыл волну, как землю лопатой: было ровное поле, и вдруг ямы, холмы, ямы, холмы. Пытались по очереди держать курс; шесть часов кряду – шли поперек волны, кокпит накрывало полностью, окатывало рулевого с головой. Опять подбрасывало на шесть метров – и вниз, амплитуда все двенадцать, при ударе носовой частью о воду раздается жуткий шлепок, и кажется: конец, сейчас развалится. Но – не разваливается. Значит, еще не конец.
А с парусом беда. Ветер креп, достиг тридцати узлов, отдельные порывы – все тридцать пять. Решили: рубим грот-мачту; лучше уж без паруса в живых…
День 32. Рубили в темноте; настоящего размера волн Мы уже не видели, только ощущали: внутренности хлюпают. Сейчас видим. Море как бы закипело, Мы внутри гигантской кастрюли, Нас крутит на месте, всасывает на дно, выбрасывает с пузырьками наверх, как картофель в супе.
Прорвемся?
На экране бортового компьютера исчезает изображение нашей яхты, наложенной на сетку координат; появляется штормовое предупреждение. Наперерез идет реальный ураган, в диаметре 1500 миль. Зацепит. Книжки читали, знаем. Десять метров – сходу, без предупреждения. Волна пойдет от горизонта по косой, и сначала будет восторг, когда Мы вылетим на гребень. А потом отвесное падение. Двадцать метров в амплитуде. Семиэтажный дом. И кислород в крови.
Ну что, святитель Николай? Христос, говоришь, воскрес? Воистину? Хорошо бы.
Тёма, на выход!
2004–2008