И этого нам было мало. Мы дергали смелей. Еще раз. А потом уже бросались вниз, чтоб успеть спуститься на землю, сто тысяч раз протарахтев по тем ступеням быстрыми, веселыми ногами, пока нас внизу не встретит дед Бойко - с веником или с тряпкой… Звонаря мы боялись больше, чем Гирша-Элю с его синагогой: шамес только кричал, но не бил. Вниз мы всегда запаздывали: дед хорошо знал нашего брата, а сам был чуткий и шустрый, на голос колокола, даже тишайший, сразу же бежал, добегал до выхода из колокольни. Кому попадало, кому нет, как когда повезет, но всегда всем было весело. И внизу, когда мы прорывались мимо деда, и на церковной площади, и на улице, и на стежке вдоль большака, с которой так хорошо было оглядываться на белую красавицу на пригорке, на один из тех салатных куполов, под которым ты недавно был…
Малые, мы были жестокими. Видать, все. Особенно когда собирались вместе и жестокость нашу прикрывал наш неисчерпаемый, неутомимый смех.
Недавно мне в президиуме одного высокого собрания неожиданно и некстати вспомнился Жмака. Очень ярко, с острым, живым - через полстолетия - ощущением детской обиды. И с диким смехом этого недалекого парня. Мы, несколько пастушков, даже еще не коровьих, а свиных, полезли в речку, где уже купался он. Один. Не знаю, почему один, но в памяти так. Он вышел на отмель - такой здоровенный! - и вдруг начал забавляться: хватать кого-нибудь из нас и с головою погружать в воду. Ты задыхаешься в предпоследнем ужасе, начинаешь бормотать под водой, а он гогочет, как жеребец, который подбил тебя множеством тяжелющих копыт. Только тогда уже, когда ты, кажется, совсем доходишь в воде под нажимом его копытистых ладоней, он отпускает тебя, а сам еще откровеннее ржет - теперь над тем, как удирают из воды твои друзья, вся беспомощная мелкота. Ему уже не видно и не слышно, как ты плачешь и ругаешься, сначала поблизости от него, только плачешь… Впрочем, не помню, задыхался ли под водой и плакал ли я сам. Только тот гогот помню. И острую горечь обиды.
Но и мы ведь подчас смеялись, сами причиняя обиду другим, постарше нас и старым. Весело, смешно было забавляться, пересиливая страх, играя с опасностью, - когда за этот смех могло влететь от старшего, если бы ты попался ему в руки.
И только изредка до тебя, пострела, доходило, что это не то, совсем не тот смех, что и другому так же больно…
Зимою дед Бойко делал рождественский объезд церковного прихода, приезжал и в нашу деревню. Впрочем, не приезжал, а приходил, волоча за собою "козочку" - санки-прицеп, на которые, вывозя лес, кладут тонкий конец бревна. Поставив на улице свою "козочку" с двумя неполными мешками ржи и муки, дед заходил в хату, снимал шапку, крестился на красный угол и мрачно произносил три нейтральных слова:
- Ваш церковный староста.
Что означало: подайте и не скупитесь.
А между тем его "козочке" перед очередной хатой не стоялось. Если это было на пригорке - мы подталкивали ее вниз. Эх, пошла, повиляла! Перевернется, рассыплется мука и жито? Нет, дед хитрый, мешки он каждый раз завязывает. Если же "козочка" стояла на ровном, мы ее оттаскивали и ставили поперек дороги. Дед выходил, и начиналось веселое. Он или трусил с горки вниз, или подходил к "козочке" на дороге и кричал не на нас, потому что мы были на недосягаемом расстоянии, а то прятались за срубом колодца или за углом хаты, он кричал на помощницу:
- Я тебя где поставил? Где? Сколько раз тебе говорить? Сколько раз?
И бил ее - стукал палкой по выгнутому передку, а мы хохотали издали или хихикали, спрятавшись вблизи.
Обедал дед Бойко всегда у крестного. Сидел он там долго, "козочку" затащив во двор и привязав к забору. Однако в хату к крестному я тогда не заходил: сначала боясь нагоняя за издевательства над "козочкой", а потом, когда уже ходил в местечко в школу, и из-за того поднебесного счастья - колокольни.
Однажды, когда я радостно рассказал своему крестному, как дед бьет и ругает "козочку", он покачал головой и сказал:
- Нехорошо, сынок, ой нехорошо! Это ж он больной человек, он нервенный. Над таким некрасиво смеяться, трех.
Не скажу, что это так уже до меня и дошло. Тем более что мой учитель помолчал немного над шитьем и вдруг, что-то вспомнив, засмеялся. Рассказал о том "что-то" и мне.
- Он и бабку свою так гоняет. Не думай, что они только чай попивают. Однажды он при мне расходился, начал посуду бить. Ой, а Лукерья его Тимофеевна… Кто-то, видать, научил, а может, и сама догадалась. Потому что тихая она, благочестивая. А тут давай и она молотить по горшкам, по тарелкам! "Господь с вами, - говорю я, - что ж вы делаете, люди такие хорошие!" А сам в угол, чтоб и меня, чего доброго, не раскололи, как горшок. А дед тогда остановился и спрашивает: "Луша, а что ты делаешь?" - "А ты, Николаевич, что?" Дак он это плюнул да из хаты. Вот как… Но смеяться над этим грех. Старый, нервенный человек.
Крестный шьет молча, а потом смеется снова.
- Захара Качка, - говорит он, - примак у Юсты. Человек он ничего себе. Вот бухукает, лжет. А тесть его - ты, конечно, не помнишь - был резвый, как Юста. И всегда что-нибудь вытворит. Юста дерюги ткала в большую клетку, красную и синюю, кажется. Дак он себе, Захаров тесть, дядька Габрусь, взял да на портки из этого отрезал. Сам отрезал, сам скроил, сам пошил. Конечно же, какое там было шитье - сковырял кое-как, лишь бы ноги всунуть. Надел, вышел на улицу и стоит. В тех красных да синих, как петух какой галагуцкий! А тут идет Гончариха. И ее ты не знаешь. Померла уже давно. Баба была приветливая, да и кума его, и ничего ж такого она ему не сказала, а только усмехнулась: "Ну ж, ты и выстроился, куманек!" А тот как гаркнет: "Поцелуй, моя кумко, собаку в…" Побежал в хату, и уже его никто в тех петушиных портках не видел. Юста говорила, что на онучи их располосовал. Тоже нервенный был человек.
Закончив то, что он обметывал руками, крестный сел за машину. Пострекотал своим "зингером", а потом перестал и снова смеется.
- Монька Григорий Иванович… Теперь уже он пан Гжегож. Плёховский учитель. Тоже шьет у меня. Шил один раз. Кожух. А уже теперь у него не кожух, а пальто. Что там Габрусь или Бойко! Это ж такой образованный человек, и городское окончил, как Степа Тивунчик, да еще и Несвижскую семинарию. И теперь же его паны переучивали где-то на Гжегожа. Может, и не дали б по-своему учить, по-польски, да он у батюшки нашего родной племянник. Учит. И кому бы это так простили, как ему прощают. Вот нервенный дак нервенный! Свистом его распустили. Прямо бежит, удирает, если кто свистнет. И наши ж тоже, скажем, Володя Чиркун или Костя Осечка, а то и Тимох… Едут из лесу, а он навстречу идет по дороге. Так уже как только издали узнает, что это наши, сходит с дороги в поле - по снегу, по целине. Отвернется от них, нагнется, пальто задерет - на, свисти! Пан учитель!
Крестный хохочет до слез, а потом, успокоясь, снова растолковывает:
- Нервенный человек.
Но уже не говорит, что над таким грех смеяться.
МУЖСКОЙ РАЗГОВОР
Крестный сидит на короткой скамейке, и ноги его, обутые в самодельные валенки, едва достают до пола. Он обернулся пеленкой: его стрижет Тимох Ермолич.
- С лета самого собирался, Тимоша, и, слава богу, пришел, - смеялся крестный, садясь на скамейку.
- Если б у меня была одна эта забота, чтоб тебя обиндюжить, дак я уже давно зашел бы, - спокойно оправдывался Тимох, который и осенью еще пропадает то на лугу, то в лесу, то над рекою. Благо, поднялся его старший парень, есть кому работать в поле. - Зато я тебя теперь очеловечу, хоть еще раз женись.
Если б ту скамейку можно было, как в парикмахерской, подкрутить вверх, Тимоху было бы значительно удобней, а так он стоит над крестным крюком.
В хате еще только тетка Агата и я. Тетка недомогает что-то и потому лежит на печи, а я сижу на лавке, смотрю и слушаю.
Сгибаясь над крестным, Тимох то сосредоточенно наводит "польку", то почему-то сам себе улыбается. Возможно, и вспоминает…
Нет, это сам я вспомнил ту "родословную", которую он, Тимох, недавно придумал. Услышав от своей Волечки или, может, и прочитав наконец в самом начале Евангелия, как это "Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его", он перенес это в Нижние Байдуны, начав с крестного:
- Рафалок родил Ляпножку, Ляпножка родил Пучка, Пучек родил Митрошку, а уж Митрошка - Винцучка.
Ляпножка - это тот маленький одинокий вдовец, в холодной хатке которого мы танцевали свое "кукареку"; прозвище пошло оттого, что он, идя, смешно сгибал в колене правую ногу и ляпал лаптем сверху, будто нарочно. Пучек - наш кузнец и самый лучший ныряльщик. Митрошка - Важное Лицо. А Винцучек - тот, что в Аресевой хате перевернул на печи "сани". Все они низкорослые, а Рафалок самый маленький, потому с него и начинается.
Мне за крестного не обидно, а тоже смешно. Смеяться за глаза бывает не стыдно, хотя и не хочется, чтоб он об этом знал. Как тогда у нас с Качкиным Володей было, когда мы украли у крестного голубку и хихикали, пробираясь огородами домой, представляя, как вечно злая тетка Агата посадит его в мешок, забросит за плечи и кинется нас догонять. Смех, может, и глупый, но - что ж ты поделаешь? - веселый. Даже и теперь, когда мне уже не девять, а шестнадцать.
Крестный не обижается на Тимоха, не думает выговаривать ему. И, видать, не потому только, что сам любит смешное, а в какой-то связи с желанием считаться настоящим, полноценным мужчиной. Он был не только смешливый, а и слезливый, мог заплакать от песни, от чужой обиды, а о таких натурах в деревне говорят: как баба. Мало, что ты калека, так еще и "баба"… Родил? А что ж, если не Исаака да Иакова, так Миколая, Сергея и Женика. Старшие где-то в школе, Миколай в местечко уже ходит, Сергей в свою, а Женик побежал на улицу. Хлопцы еще малые, потому что крестный женился поздно, а потом дети умирали один за одним, тоже трое, пока не родился Миколай.
Утверждая себя, мужчину, крестный любит говорить с Тимохом и про то, о чем уже он теперь говорит при мне, не очень остерегаясь.
Беседа у них, парикмахера и клиента, идет давно, я беру ее здесь с середины:
- Как был я, Тимоша, молодым… Да кабы хоть людское что, а то ж калека несчастный, а выпьешь когда-нибудь с хлопцами, дак не только, сдается, что, а стену целовал бы!..
- А чего ж, - гудит Тимоха, довольно проворно и незвучно лязгая ножницами. - Вот и нацеловал. Хлопцы здоровые, мордастые, как самому себе деланы. Вам бы еще…
- Брехуны вы! Только знай мелете… - перебивает с печи тетка Агата, почти всегда чем-то недовольная.
Но Тимох будто и не слышит, продолжает свое:
- …дочек еще бы три или четыре. Поговорил бы ты с Братом Арсением. Ты ему - как это хлопцев, а он - как девок. По-соседски…
- Дочки, - говорит будто в раздумье крестный. - Они у Арсеня беленькие, деликатненькие, как маца.
- У него как маца, а у тебя будут как халы. Он святее, а ты коренастее.
Теткино "брехуны вы!" не было, видать, очень злым, а только так, по привычке быть недовольной, потому что вот и она присоединяется:
- Старые мы уже, Тимох, на дочек. Куда нам. Дай бог сынов вырастить.
Тимох снова лезет в то, чего наслушался от своей Волечки, только уже не в Новый завет, а еще дальше - в Старый.
- А как же Сорка у того Авраама? - спрашивает он. - Старая баба была, девяносто годов. Да и "господину твоему", Рафалку, не девяносто девять, как тому Аврааму, когда ему бог сделал обрезанец.
Крестный хочет смеяться, но под ножницами ему не очень сподручно, да и боязно - как бы не ущипнули, - и он только морщится в усмешке.
- Ты говоришь, по-соседски, - повторяет Тимохово, уже далековатое. - По-соседски бывает всякое. Тебе говорили, а я ж и сам видел и слышал, как он, Арсень, Аленку Секачиху отучивал. Игнат ее - так себе балалэй, только что посмеяться над кем-нибудь умеет исподтишка. А сама ж она - молотилка!
- Злобная вредина, аж во рту черно, - уточняет Тимох.
- Ну, - соглашается крестный. - Только и знает, что "холерия" да "холерия". Правду говорит Заяц Евхим: слово скажет, дак и не знаешь, куда его определить. Мало того, что своего с утра до ночи долбит, дак и на Арсеня еще насела. Баптист, "бог есть любовь". Когда-то хват он был, сам знаешь, а сегодня - хоть дои, такой покладистый. Дак можно уже, другая думает, и на голову человеку на… Это ж терпенье надо на такую соседушку! А тут он путо с забора схватил и давай ее по заднице хлестать!
- А сколько там и задницы той, - снова уточняет Тимох. - Высохла и она от зла.
- Ну, - соглашается крестный, - Аленка в крик: "Тебе ж нельзя! Ты ж святой!" А он: "Можно, говорит, такую, как ты, можно. Господь скотину вервием из храма святого выгонял!" А путо, то самое вервие, у него ж еще и мокрое: он только что кобылу с лужка привел. В святое утро и начали…
Тут уже крестный не может удержаться и хохочет. И Тимох разгибается над ним, не стрижет.
- С росицей оно лучше, - уточняет он и это. - И косить, и с бабой…
Тимох пришел не только стричь крестного, принес и портки шить.
В то время крестный был еще и впрямь крепок. Шил и кожухи, и суконные сермяги, которые у нас называли бурками. А портки - сколько хочешь. Мог и клеш, и "гальфе", и ни то ни се.
- Примерку сделаем, - сказал он, поблагодарив за стрижку.
Однако сначала отошел до порога, отряс пеленку от волос, сложил ее с профессиональным уважением к каждой ткани, потом взял из угла веник, замел от скамейки к ухватам, скамейку поставил к печке и повторил:
- Давай будем примерять.
- А на черта нам та примерка? - лениво и мудро спросил Тимох. - Мне лишь бы ширинка спереди.
Крестный сначала прямо возмущается:
- Ну, что это ты, Тимоша, говоришь? Нужна же мне и длина, и поясница, и в шагу…
А потом крестный смеется:
- "Ширинка спереди"… А може, тебе ее сзади сделать? Как у маленьких цыганят? С распоркою на всю…
ЖИВОЕ СЛОВО
Как-то на богатом несвижском базаре моложавый веселый мужчина так приохочивал меня брать его яблоки:
- Они ж у меня, товарищ, не глядят, а смеются!
И правда, яблоки были большие, румяные, одно в одно.
А крестный говорил когда-то и так:
- Вышел я ночью во двор, а кобыла моя: "Гы-гы-гы!.."
Даже и она у него была веселая, как бы там ни жилось и кобыле и хозяину.
Мать наша рассказывала, что детство у крестного было тяжелое: сиротой да калекой при немощной матери и старшем брате. Плохой был человек этот его старший брат Бавтрук. "Но бог дал - пошел в Плёхово в богатые примы". А крестного мой отец, старше, чем он, и уже с надежным заработком в городе, устроил учиться на портного, а потом "Рафалок наш, - мама говорила, - начал жить с иголки".
Дядька Бавтрук как закричит в Плёхове на корову: "В хлев, чтоб ты сдохла!" - так даже у нас, в Нижних Байдунах, слыхать, за два километра. Сыны у него поднялись, двое, детины как дубы, и сам здоровенный, горластый.
- Никого не боится, ничего не стыдится. Сам - постромком не подпояшешь, а то что ж, живет - ворота пирогом подперты.
Так говорил про своего брата крестный. Бывали они друг у друга очень редко ("Обхожу я Бавтручка, как борону"), но об одном случае в хате брата крестный рассказывал так обстоятельно, правдиво, будто он и сам тогда ночевал. Может, впрочем, и ночевал, мы об этом не думали.
Мы - это я и все трое его парней. В сумерки мы сидели без огня, только в дверцах печки гудело и ярилось пламя. Тетка Агата куда-то ушла, и крестному было потому свободнее. Уж очень она всему учила его, командовала, вечно он чем-то ей не потрафлял.
Говорил он, никогда не торопясь, ни за машиной, ни о иглой, ну а теперь, в воскресенье, тем более.
- Легла Матруна на печи. Улеглись хлопцы, скамью к лавке приставив. Слава богу, здоровые, фасоли густой с картошкой да с хлебом как натопчутся, даже толстые доски под ними ревут. Заснули все, а сам Бавтрук не спит, лежит на кровати и позевывает во все устье, обдумывает, какое бы еще дельце где обтяпать. А потом слышит он: на кухне что-то бухтит… И все оно вот так: "Буль-буль! Кех-кех! Буль-буль-буль! К-кех-кех-кех-кех!.." Бавтрук и догадался: "Вор лезет! Хорошо, что я не сплю". Да как взревет: "Хлопцы, вставай!" Те подхватились, похватали кто что и через сени в камору. Батарейкою светят - никого нету. Что за черт?..
Он делает паузу, а мы настораживаемся: действительно, что за черт?..
- А это в кухне, в боковушке. Тесто для свиней в ушате. Подходило в тепле да только булькало себе да кехкало…
Смеются веселые краснощекие хлопцы. И сам их батька смеется, словно и не очень старше их. И я, уже самостоятельный парень, тоже смеюсь, приятно отдыхая. Мальцам если что-то смешно, так оно и правдиво, тем более что это ж их тата рассказывает. А я уже тогда и правду основную видел: правду бедного, доброго, разумно веселого человека.
- Бывают люди злобные, завистливые, - говорит крестный, помолчав. - В Плёхове был один такой, Кукель. Без ноги, на деревяшке ходил. И гвоздь вбит снизу, чтоб не поскользнулся. Так он, бывало, в церкви так и норовит, чтоб на ногу кому наступить.
Пауза.
- Или наш Турок, Микита. Коровы с пастьбы идут, а он стоит у своих воротец и спрашивает: "Дети, а чья это телушка, вон та, пестрая?" - "Это, дядько, Осечкина!" - "Вот чтоб она ему издохла!" И не потому, что Осечкина, а что чужая и гладкая.
Снова пауза. Потом смех и - новое:
- Баптисты наши крестились. В Немане около Хлюпич. По-ихнему, что ты младенцем крещен, дак это не то, надо, чтоб сам теперь к господу пришел. Людей собралось! Это же на вознесение было, и в Хлюпичах был престольный праздник. Молодежи - из всех деревень. И ты ж, кажется, был?
Вопрос - мне. Я говорю свое "был" неохотно, ведь хочется и об этом услышать.
- Просвитер ихний в чем-то черном, как попова ряса все равно, он сам до пупа в реке и каждого берет так: одной рукой под спину, а другую наложит на грудь и - эп! - кувыркнул назад в воду. Баб, девок, мужчин - одного за другим. А потом какой-то мужчина, худой и долговязый, как чепела. Его просвитер как кувыркнул, дак он еще потом, мокрый, зачерпнул той святой иордани, умылся. Люди на берегу смеются, понятно же, считай, что одна молодежь. А тот худой бредет к берегу и, руку воздев, как пророк какой, кричит: "Смейтесь, хохочите, безумцы! Посмотрим, как вы будете в вечном огне смеяться! Уготованном диаволу и ангелам его. Посмотрим!" Вот как. А подумав, дак и на черта она, прости господи, вера такая, чтоб один человек в пекле горел, а другой уже был загодя рад?..
Дат он почти никогда не знал, да и не интересовался ими. Как-то я было спросил у него, когда родилась моя мама (ее уже тогда не было, а они же с нею очень дружили), и крестный ответил как бы с наибольшей уверенностью: "Почему ж это не знаю когда? В пятницу". - "А год, а месяц, а число?" - "Кто ж его запомнит все…" Однако, как сказал бы мой друг филолог, "художественный синтез минувшего" крестный подавал готовыми картинами.