* * *
Ну же, идем! Мы с тобой
будем колосья есть по пути,
спать на зеленой траве.
Года четыре назад у Толи Стрюцкова распалась семья. С дочерью он встречался, но трудно, с преодолением всяких тяжких и унизительных обстоятельств, а в родной деревне ему подобрали "хорошую девку", слегка засидевшуюся, но пришедшуюся Толе по душе.
Закончив столичный фармацевтический институт, в Придольске она получила в заведование аптеку, а к ней, так совпало и подвезло, отдельную однокомнатную квартиру. Свою после размена комнату в коммуналке Толя сдал знакомой студенческой семье, сменил через пару лет шестую модель "жигулей" на девятую, как-то обтерпелся, оклемался, и жить стало ничего, он, во всяком случае, не жалуется.
– А этот подполковник, – поверял он Чупахину обиду под настроение, – ну-у, с которым бывшая-то теперь моя, он на моих же глазах и пригласил ее на танго. Ну-у, Новый год. Компания, танцы-манцы, и он встает и приглашает на танец. Он пожарник какой-то, большой чин...
И теперь вот "бывшая" из раза в раз спрашивает Толю: а зачем их подрастающей дочери два отца?
И тут Толя вымученно улыбался Чупахину, вскидывал и опускал белесые ресницы. Ничего, дескать, не слабо выражено, да?!
Сам, и вполне сознающе, грешный человек, этот Толя Стрюцков и "в поле" с особенно похмельными мужиками старался вести себя по-человечески.
– Чтобы остановиться, – говорил им с пониманием дела, – вам необходимо мужество, а чтобы продолжать – отвага!
Даму свою, фельдшерицу, бросавшуюся с порога в крик и педагогическое увещевание – "Вы не знаете, когда "скорую" вызывают? Вы участкового не могли?..." и тому подобное, – Толя брал под локоток, отводил в сторонку и произносил фразу, которую в чайной непосвященным цитировали с особенным удовольствием:
– Ну раз уж приехали, мадам, х...лишь?
И, педагог-педагогом, но и человек же, дама-фельдшер делала, что требовалось, подавив али оставив ухмыл в сурово-справедливом профиле.
Интересным было и то, что запростецкий Толя Стрюцков был, как понемногу обнаруживал Чупахин, один из тех, кто вовсе не брал на веру очередное расхожее мнение "по поводу", злополучное само собой, которое, отследи дальше, соскользнет по ленте Мёбиуса на ровно противоположное. "Маленьким умишком, – было так или иначе его кредо, – но своим-м!!"
– Знаешь, Котэ, – сказал он как-то Чупахину, – а может, мы в них, бабах-то, не их ищем?!
– А кого же?
– Ну, как тебе сказать? Бога! Кого еще? Отсюда и недоразумения...
Или еще:
– Думаешь, почему Варвара у нас так гениально работает?
– Почему, Анатолий Иванович?
– Потому что она урнинг, слыхал? Потому что ей любить некого!
* * *
Ты одарил нас жизнью новой,
Ты мрак на очи нам навлек.
Панельная трехкомнатная распашонка в хрущевке, но на полах, стенах – ковры, мебель в гарнитуре, хрусталь в серванте, а уюта, цветов что ли домашних, все-таки нет... нет запаха, атмосферы, и, хотя тепло, чисто и светло, общий тон скорее успешного казенного учреждения...
Л. В. осматривает пострадавшую, Чупахин заполняет наряд, а из маленьких по очереди комнат через большую и дальше – на кухню, в коридор – мотается туда-обратно длинноволосый блондин лет за сорок, косоплечий и с расходящимся косоглазием, но, говоря языком трудовых женщин, "справный еще" и "из себя ничего".
Проходя в трех шагах от склонившейся над хозяйкой Л. В., он притормаживает и, избегая встречного взгляда, задает вопрос.
– Это опасно? – спрашивает он. – Это очень опасно?
– Нет, – отвечает Л. В. – Думаю, это – не опасно.
Полчаса назад в наружную дверь позвонили, и хозяйка, полагая, что это дочь, открыла, не спросив кто. Однако на пороге стояла не дочь, а оскорбленная жена блондина.
– Вот тебе! – взвизгнула она. – Получай, задрыга позорная! – и прыснула в лицо из газового баллончика.
Востроглазенькая и некрасивая, но ухоженная, в золотых перстеньках и серьгах брюнеточка, хозяйка дома, обозванная задрыгой, сидит, подобрав голые ноги, в дорогом плюшевом кресле и всей манерой, тоном речи приглашает Л. В. и Чупахина разделить ее возмущение.
– Они думают, раз мужчина и женщина, то не могут и в гости друг к дружке прийти, чаю попить!
– Это опасно? – вопрошает с маршрута нервничающий блондин. – К врачу, наверное... К окулисту? К дерьмотологу? – У него так и получается – "дерьмо..."
– Вы поплачьте-поплачьте! – утешает брюнетку Л. В. – Если что, альбуциду купите. Закапаете... Завтра все будет позади.
– Нет, вы представляете, наглость! – еще пуще подхлестывает себя пострадавшая. – Я же ее, гадину, на работу взяла, пожалела... И меня же она... Да я... я в суд на нее подам, хулиганку!
Собственным почином она уже помазала до их приезда "пораженные участки" оливковым маслом, и теперь лицо и жилистая, жесткая ее шея лоснятся, отблескивая электрическими бликами.
Л. В. нейтрально-механическим голосом продолжает давать рекомендации, предлагает, если будут сомнения, в самом деле заглянуть к участковому либо к окулисту, а Чупахину делается очевидным, что его начальнице хочется отсюда уйти. Что из последних сил "вытерпливает" она – "не разрешает себе".
– Это опасно? – интересуется, тормозя, сочувствующий блондин.
"Да он же... пьяный! – догадывается Чупахин. – Пьяный – и все дела".
Бесполезный, в сущности, разговор длится далее, выясняя попутно, что брюнетка заведует государственным – пока что! – универмагом, хулиганка-жена у нее продавцом, а блондин с недавнего времени осуществляет функции старшего экспедитора.
И кто ж это, действительно, что-то может сказать, если директор и старший экспедитор, сотрудники, товарищи по работе, попьют чайку в непроизводственных даже условиях?!
А эта "гадина" на прошлой неделе двери снаружи вымазала нитрокраской, сегодня – баллончик... Ну хорошо еще, у брюнетки реакция бешеная, моментально зажмуриться успела в тот момент, а то бы неизвестно еще, она же ведь и без глаз остаться могла!
– В милицию мы так и так обязаны сообщать, – угадывая взыскуемое в эту минуту, уведомляет Л. В. – Есть у вас дома валерьянка?
– Это... опасно? – возникает, давно не было, исчезавший куда-то экспедитор.
Инда давшую женскую слабину директрису коробит бездарность старшего экспедитора. Мог бы малость и расцветить немудреную роль. Постараться ради нее.
И они, брюнетка и доктор, переглядываются с одинаковым женско-материнским выраженьем прискорбия, а Чупахину чудится, что только теперь Л. В. жалко больную по-настоящему.
Спускаясь, он оглядывается на дверь. Цвета слоновой кости, пластиковая и роскошная, она действительно обезображена грубыми мазками зеленой военкоматской краски на уровне груди...
Маша Пыжикова сидела на больничном по уходу, РАФ Сукина проходил техосмотр, и Варвара Силовна, недолго думая, посадила Л. В. с Чупахиным на неудобный филиппычев УАЗ.
Узнав, в чем было дело, он высказывается неколебимо и однозначно:
– Не из баллончика надо было, а топором по башке – и всех делов! Мужчину у законной супруги сманивать... Это как?
Облезло-белые постаревшие пятиэтажки образуют голый, лишенный растительности двор. Вдоль подъездов – узкая, однополосная дорожка для пешеходов и машин, но и та там и сям заставлена легковушками, не желающими ночевать в гаражах и на автостоянках. Скрежеща переключателем скоростей и зубопротезами, Филиппыч еле-еле, по-черепашьи и с заездами на бордюр выбирается наконец к дому супротив директрисиного, от которого рукой подать до шоссе.
У крайнего по ходу подъезда стоит, скрестив руки на груди, молодая еще пышнокудрая бабенка в наброшенном на плечи пальто. В шаге от ее широко расставленных сапог – два туго набитых чемодана. С полным внешним самообладанием она следит, ведет глазами за покидающей "место происшествия" "скорой"! На ярко алеющих губах змеится проникшая в тайну ада ядовитая усмешечка.
– Вот это женщина! – говорит Филиппыч не очень, впрочем, уверенно. – Это ж... сила! Смерть плутократам!.. Владычица морская! Помпея!
* * *
Слишком большая ясность
затемняет суть дела.
В свободные от дежурств дни Чупахин писал "начальнице" неотправленные письма.
"Вы служите, Вы милосердствуете, – писал он, – разъясняете про резерв и выбор, не беспокоясь о едва ль не нулевом КПД этих усилий, – думаете о Царствии Божием, а остальное приложится Вам!– верно ли я разгадываю Ваш секрет? Хорошо. Прекрасно! Но что делать мне, если я не хочу никакой правильной жизни, а весь мой резерв, выбор и выход – Вы?" Удивлялся даже после себе.
Пробовал что-то такое выразить про "выбор сердца" в сокровенно-темной его, сердца, глубине. Цитировал Колодея: "Так что ж, солдат не виноват? Душа солдата виновата...", вспоминал, как, наскучив торчать в нервном отделении, отправился однажды бродить по другим; как ходил, бродил, не отличимый в больничной пижаме, и в каком-то, кажется – в гастроэнтерологии, торкнулся, спутав с туалетом, в маленькую, на две койки палату с завешенным наглухо окном.
Было время сончаса. Обратив белые, выражающие безмятежность лица к потолку, на койках спали две разные, но в чем-то странно похожие меж собой женщины...
Все длилось миг, секунду, но Чупахин успел заподозрить неладное: бронзовый ли оттенок кожи в сумеречном этом свете, выпиравшие из-под одеял животы...
У куривших гастроэнтерологических мужиков, у меняющихся на посту сестер Чупахин узнал мало-помалу, что эти женщины – смертницы, последняя фаза цирроза печени, и им обеим через день делают "проколы", откачивают из животов снова и снова набирающуюся жидкость.
– А, – говорили мужики в туалете, – сами обе виноватые!
Одна, бойкая, работала завскладом, и заинтересованные люди годами ставили ей ежедневный выпивон. Другая, напротив, была из тихих, из затурканных детьми и мужем до последней покорливости судьбе. У нее, у молодой еще женщины, умерла старуха мать, а ей это оказалось так жалко, так невыносимо тяжко оказалось перенести, что, дабы "не думать", чтобы было "полегче" и можно было к ночи уснуть, она два-три месяца кряду отливала у алкоголика-мужа из его бутылок.
И вот они спали в сончасы, и у них не было более ни резерва, ни выбора, а одна, как мнилось Чупахину, неподводящая была отдушина сна.
* * *
Я искал тебя долго и трудно,
я не могу тебя найти...
Кроме старшего врача, милой женщины, проверявшей в уголке диспетчерской "карты вызова" за крохотным столиком, после пяти вечера никакого "начальства" на станции не было.
Курили поэтому не только в гараже и чайной, но и в холле на втором этаже, где днем бы это сочлось за административное нарушение. От коридора холл был отгорожен деревянными решетками, там было окно, а у обитых дранкой стен стояли два относительно новых топчана.
Покуривая и о чем-нибудь размышляя, из окна хорошо было наблюдать, как выезжают и возвращаются на станцию машины.
Она подошла к нему сзади, со спины.
– Стоим – думаем о смысле жизни, – сказала грудным и низким, чересчур знакомым Чупахину голосом, – и есть ли смысл о смысле этом думать?!
Не найдясь с ответом, он нечаянно улыбнулся от внезапной радости, а она, наверное, чтобы помочь ему, попросила сигаретку, огоньку и, полуприсев на невысокий подоконник, была сейчас рядом, умело и нежадно затягиваясь и выпуская дым.
Далеко, в конце коридора, горела единственная уцелевшая лампочка, и здесь, в холле, был разбавленный фонарным через окно светом полумрак.
– Отчего вы всегда такой... подавленный, Константин Тимофеич, угрюмый, нелюдимый? Отчего... Впрочем, извините, это я так... Простите, пожалуйста!
Он не видел ее лица, она, быть может, улыбалась в эту минуту, они еще постояли в неловком безмолвии, а потом, как-то вышло само, он прямо с середины стал рассказывать ей про Колодея, про жизнь его и смерть; как, с точки зрения его, Чупахина, Коля Колодей понимал те или иные вещи.
Она не охала и не цокала языком, не качала с сочувствием русою своей яснолобой головою, но слушала и, он чувствовал, слышала его. А когда прочел вслух, что помнил, из единственного Колиного стихотворения – "Промашку дал фельдмаршал наш", – положила ему на предплечье горячую и неожиданно тяжелую руку.
– Сартр считал: ад – это мы сами, а старец афонский отец Силуан: "Держи ум во аде и не отчаивайся!" Вы понимаете? – Они стояли в полушаге и смотрели друг на друга. – Сознавать, видеть собственный "ад" несоответствия, но...
Да-да, припомнилось Чупахину, не потому, что сошлись тучи, сверкает молния, а для того тучи сходятся, чтобы молния сверкнула.
– Но все равно "все будет хорошо"! – подхватил он с невольной иронией.
– Будет! – подтвердила она совершенно всерьез. – В окончательном конце концов. – И, повертев пальцами потухший окурок, не целясь, отправила в мусорную коробку в углу.
– Человеческая история во все времена была ужасна, Константин Тимофеич, из века в век. И все это для того, чтобы, – она слегка улыбнулась, – научиться любить!
Чупахин аж присвистнул, пораженный.
– Вы... про реинкарнацию? – стукнула в нем догадка.
Она опять была к нему в профиль, смотрела в окно. "Так-так, – лихорадочно соображал Чупахин, – не пролез в игольное ушко, не научился, приходи еще разок, еще пробуй. Опять не понял, снова приходи..."
– Это вы про Колю? – спросил он ее. – Утешаете так меня?
– Состраданье божественно! – сказала она, все не оборачиваясь к нему. – Это любовь и есть. Но вы же видите... До топора дело доходит, до возвращенья билета...
Говорила, а неправдоподобный женский ее голос отдавался в Чупахине, как во всех по земле (по слову поэта) потухших вулканах и арктических гротах.
– А вы не боитесь: своеволие, ревность не по разуму... Ведь это... дерзость!
В одной из комнат-гриден хлопнула дверь. Кто-то, члекая каблуками, прошел позади коридором в туалет.
Да, согласилась она. Ей и самой бывает не по себе от подобных "догадок". Но ведь это частное, личное ее предположение... Ну, не ее то есть, без нее обошлись, но это душе ее не претит. И к тому ж она ведь женщина, у нее и гемоглобина поменьше, ей и ошибиться не большой грех. Кому от ее мнения хуже? Никому!
Чупахин про гемоглобин возразил. Как известно, у собак суки умнее кобелей, сказал он галантно. Да и пословица: бабий ум лучше всяких дум!
Она засмеялась. Смех у нее был октавою выше речи. Какой-то был колокольчиковый, звенящий, мелодичный.
"А как же самоубийцы... они тоже..." – начал было формулироваться у Чупахина терзавший давно вопрос, но отчего-то недовозник, растворился сам собою на подступах.
– Sunt 1асггтае rerum, – пробормотала она на непонятной Чупахину латыни, – et mentem mortolia tangunt . И как-то слишком порой сильно, Константин Тимофеевич!
"Десятая бригада, на вызов! – раздалось и покатилось с раскатами по коридору. – Десятая! Иконникова, Чупахин... На вызов!.."
И, получилось, разговор в холле закончился. Так для Чупахина и осталась секретом услышанная латинская фраза.