Коллекционер сердец - Оутс Джойс Кэрол 12 стр.


Добравшись до Гросс-Пойнт-Шорз, мы съехали с шоссе на узкую извилистую дорогу Буэна-Виста-драйв, по сторонам которой располагались виллы поменьше, тем не менее это были виллы, а не загородные домики. Дорога привела нас к участку, где росли огромные дубы и вязы. В самом конце участка, на берегу озера, стоял дом дяди Ребборна – как я уже говорила, это был самый красивый дом из всех, что мне доводилось видеть. Он был выстроен из искристого розового песчаника, имел изящный портик, увитый английским плющом, четыре стройные колонны, множество забранных свинцовым переплетом окон, приветливо поблескивавших в лучах солнца, и походил на цветную картинку из детской книжки. Над домом простиралось бескрайнее, цвета синего кобальта небо, с кружевными завитушками проплывавших белоснежных перистых облаков. Дядя Ребборн нажал кнопку на приборной доске машины, и сварные железные ворота распахнулись словно по волшебству. Подъездная дорожка выглядела совсем не так, как те, что я видела раньше. Она тянулась к дому причудливым зигзагом и была посыпана ярко-розовой галькой, походившей на миниатюрные перламутровые морские раковины. Когда "линкольн" дяди Ребборна вкатился на участок, галька под колесами негромко захрустела, а ворота будто по мановению волшебной палочки захлопнулись.

"До чего же повезло Одри, что она здесь живет, – сказала я себе, принимаясь грызть ноготь большого пальца, хотя мама тысячу раз говорила мне этого не делать. – Я бы все на свете отдала, чтобы жить в этом доме". Дядя Ребборн, казалось, прочитал мои мысли.

– Да-с, мы того же мнения, – сказал он.

Я подняла глаза и смутилась: дядя Ребборн наблюдал за мной через зеркальце заднего обзора и даже, как мне показалось, подмигивал. Глаза его лукаво поблескивали – он определенно надо мной подшучивал. "Неужели я, сама того не ведая, высказала свое желание вслух?" – подумала я и густо покраснела.

Даррен завозился на сиденье и издал сдавленный неприятный смешок. За все время поездки он не удостоил меня даже взглядом и вид имел надутый и недовольный, из чего я заключила, что он меня недолюбливает. Даррен был откормленным рыхлым парнем и, хотя ему уже исполнилось четырнадцать лет, выглядел на двенадцать. У него были восковое, как у дяди Ребборна, бледное лицо и пухлые, с опущенными книзу уголками, губы, но вот взгляд у него был другой – не проницательный и блестящий, как у дяди Ребборна. Глаза Даррена, тусклые и невыразительные, были чересчур близко посажены. Хотя смешок, который издал Даррен, прозвучал негромко, дядя Ребборн услышал его, даже несмотря на шум кондиционера, – чего только не замечал и не слышал дядя Ребборн! – и приятным низким голосом сделал сыну замечание:

– Веди себя прилично, Даррен! Когда забываешь о правилах хорошего тона, будь уверен, тебе напомнят о них другие.

Даррен запротестовал:

– Я ничего не говорил, сэр. Я…

Тут же вмешалась тетя Элинор:

– Даррен!

– Извините меня, сэр. Я больше не буду.

Дядя Ребборн рассмеялся. Похоже, этот короткий обмен репликами основательно его позабавил. В эту минуту, однако, машина подъехала к украшенному колоннами крыльцу, и дядя Ребборн, выключив зажигание, торжественно возвестил:

– Вот мы и дома!

До чего же непросто было войти в сложенный из розового песчаника дом дяди Ребборна! Не могу передать, какое странное и даже пугающее чувство овладело мной, когда все мы, съежившись и согнувшись в три погибели, протискивались сквозь входную дверь. Даже нам с Одри пришлось нагибаться, хотя мы с ней были самые маленькие и щуплые. Когда мы подходили к резной парадной двери, сделанной из дорогих пород дерева и декорированной по центру распластанным американским орлом из начищенной латуни, она странным образом уменьшалась в размерах. Чем ближе мы подходили, тем меньше становилась дверь, хотя, казалось бы, все должно было быть наоборот, ведь чем ближе мы оказываемся к тому или иному предмету, тем больше он становится – по крайней мере у нас создается такая иллюзия.

– Берегите головы, девочки, – предупредил дядя Ребборн, размахивая у нас перед носом указательным пальцем. Когда дядя говорил, его голос как будто клокотал от сдерживаемого смеха, и можно было подумать, будто все вокруг представляется ему абсолютно несерьезным, вот он и шутит, и подсмеивается. Но глаза его, сверкавшие как два стеклышка, выражение имели настороженное.

Как такое могло статься? Почему дом дяди Ребборна, выглядевший таким большим и просторным снаружи, оказался темным, тесным и жутким, когда мы в него вошли?

– Шевелитесь, дети мои, шевелитесь! Сегодня воскресенье, священный день отдыха, но и он не резиновый! – весело кричал, хлопая в ладоши, дядя.

Мы оказались в стиснутом со всех сторон стенами низком, узком помещении. В воздухе царил острый удушливый запах, напоминавший нашатырный спирт; поначалу я едва могла вздохнуть и до слез закашлялась. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания, за исключением Одри, которая, схватив меня за руку, зашептала:

– Пойдем, Джун, пойдем, не надо злить папочку.

И мы пошли. Возглавлял процессию дядя Ребборн, за ним двигался Даррен, за Дарреном – тетя Элинор, потом Одри и позади всех – я. Мы ползли вперед на коленях: потолок был таким низким, что идти в полный рост было невозможно. На полу валялось битое стекло. Но почему здесь так темно? Где все окна, которые я видела снаружи?

– Весело, правда? Мы так рады, что сегодня ты с нами, Джун! – бормотала тетя Элинор. Как, вероятно, было неудобно и унизительно для такой женщины, как тетя, надевшей сегодня изящный ярко-желтый летний костюм, туфли на высоком каблуке и чулки, передвигаться на карачках в этой тесной дыре! Однако тетя Элинор продвигалась вперед без жалоб и даже улыбалась.

Мне на лицо налипла паутина. Было душно, и я с такой силой втягивала в себя воздух, что каждый вдох походил на всхлип, и это меня мучило: дядя Ребборн мог принять мои вдохи за рыдания и смертельно на меня обидеться. Несколько раз Одри до боли сжимала мою руку, призывая к тишине; тетя пихала меня в бок, чтобы я не очень шумела. Неожиданно дядя Ребборн весело воскликнул:

– Кто хочет есть? – И сам ответил: – Я хочу есть! – Потом он снова спросил, уже погромче: – Кто хочет есть?

– Я хочу есть! – словно эхом откликнулся Даррен.

Тогда дядя Ребборн, словно ведущий телевикторины, пронзительно выкрикнул:

– Кто тут хочет есть?

И на этот раз тетя Элинор, Даррен, Одри и я хором выпалили:

– Я хочу есть!

Ответ был верный, и дядя Ребборн залился счастливым смехом.

Двигаясь по постепенно расширяющемуся туннелю, мы добрались до полутемной комнаты, сплошь заваленной всяким хламом, рабочим инвентарем, инструментами и заставленной ящиками, бочками, сложенными в штабеля бревнами и металлическими баками с гудроном. В стене были вырублены два маленьких квадратных оконца, которые не имели стекол и были затянуты плохо пропускавшей свет полиэтиленовой пленкой, прикрепленной к рамам деревянными планками. В комнате было холодно. Я съежилась, обхватив себя руками, но никак не могла унять озноб, и Одри, желая призвать меня к порядку, одарила злобным взглядом и вдобавок ущипнула. Ну почему, почему, когда за окном такой теплый летний день, в доме дяди Ребборна так холодно? Несмотря на то что повсюду гулял сквозняк, в комнате стоял дурманящий запах аммиака, смешанный с запахами стряпни, и эта вонь мгновенно вызвала у меня позыв к рвоте. В эту минуту дядя Ребборн в своей насмешливой манере делал тете Элинор выговор за то, что она "маленько подзапустила дом – не правда ли, моя радость?" – а тетя Элинор пугалась, прикладывала руку к сердцу и, запинаясь, бормотала, что оформитель обещал завершить отделку дома в скором времени.

– До Рождества, стало быть, управишься? – с сарказмом вопрошал дядя Ребборн, а Даррен и Одри по непонятной для меня причине хихикали.

Плотно сидевшая на толстой сильной шее голова дяди Ребборна беспокойно поворачивалась из стороны в сторону, отчего его стеклянный взгляд настигал тебя в тот именно момент, когда ты была абсолютно к этому не готова. Белки у него имели какой-то особенный блеск, а зрачки были так сильно расширены, что глаза казались черными. Дядя Ребборн был мужчиной плотной комплекции, дышал тяжело и шумно, как кузнечный мех, а его ноздри, когда он с жадностью втягивал воздух, мелко-мелко трепетали. Бледная кожа цвела алыми пятнами на щеках и шее, и дядя производил впечатление человека, страдающего лихорадкой. В честь воскресного дня он надел тесный в плечах спортивный, в красную клетку, пиджак, белую сорочку с галстуком и темно-синие летние хлопковые брюки, к которым, пока мы двигались по туннелю, налипла паутина. На затылке дяди Ребборна проступала сверкающая розовая плешь, которую он, отрастив пряди волос на лбу и по бокам головы, старательно, но безуспешно зачесывал. Всякий раз, когда дядя улыбался, его щеки неприятно напрягались, а улыбался он постоянно. До чего же тяжело мне было смотреть на дядю Ребборна, всматриваться в его сверкающие лихорадочным блеском глаза и видеть улыбочку!

Теперь, когда я пытаюсь воскресить в памяти его лицо, на меня надвигается слепота, перед глазами возникает черный прямоугольник ■■■ и я всякий раз моргаю, чтобы восстановить зрение. Вдобавок, мысленно возвращаясь к событиям того злополучного дня, я дрожу как осиновый лист, а от подобной невротической реакции давно пора избавиться. Вот я и раскладываю обрывки своих воспоминаний чуть ли не по минутам, вытаскиваю их наружу – чтобы поскорее о них забыть навсегда. Зачем в противном случае копаться в памяти и реанимировать прошлое, если оно причиняет тебе боль?

Дядя Ребборн рассмеялся и погрозил мне пальцем.

– Ты непослушная девочка. Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал он, и лицо у меня вспыхнуло.

Мне почудилось, будто у меня даже веснушки раскалились, хотя я никакой вины за собой не чувствовала и не понимала, к чему он клонит. Одри, находившаяся рядом со мной, сразу нервно захихикала, но дядя Ребборн погрозил пальцем и ей.

– Ты, милочка, тоже непослушная – папочка тебя насквозь видит. – Потом он неожиданно замахнулся на нас, как замахиваются на съежившуюся от страха собаку, чтобы еще больше ее напугать или позабавиться над ее страхом.

Когда мы с Одри, вцепившись друг в дружку, отпрянули, дядя разразился хохотом, его кустистые брови взметнулись вверх – в знак того, что он крайне удивлен или даже обижен.

– М-м-м… уж не думаете ли вы, девочки, что я хочу вас ударить?

Заикаясь, Одри пробормотала:

– Нет, что ты, папочка, нет.

Я была так напугана, что лишилась дара речи и попыталась спрятаться за спиной Одри, которая тряслась от страха ничуть не меньше меня.

– Надеюсь, ты не думаешь, что я хотел тебя ударить? – обращаясь ко мне, спросил дядя Ребборн угрожающим голосом и как будто в шутку махнул кулаком рядом с моей головой. Прядка моих волос зацепилась за украшавший его палец перстень с печаткой, я вскрикнула от боли, а дядя разразился хохотом и чуточку смягчился. Наблюдавшие за нами Даррен, Одри и даже тетя Элинор засмеялись. Потом тетя пригладила мне волосы и прижала указательный палец к губам, вновь призывая меня к молчанию.

Я не непослушная девочка, захотелось мне крикнуть, и я ни в чем не виновата.

Стол, за который мы сели, чтобы воздать должное воскресной трапезе, был сделан из уложенных на козлы досок, стульями нам служили упаковочные ящики. Нам подавала крохотная женщина с оливковой кожей и свирепо вздернутой бровью, одетая в форменное платье из белого искусственного шелка, на голове у нее была наколка из такой же ткани. Она с угрюмым видом расставляла перед нами тарелки, хотя с дядей Ребборном, который болтал с ней напропалую, называя ее то "милашка", то "моя радость", обменялась-таки улыбкой. Тетя Элинор притворялась, что ничего не замечает, и угощала Одри и меня. Женщина-карлица смотрела на меня с презрением – догадалась, должно быть, что я "бедная родственница", – и ее темные глаза полосовали меня как бритва. Дядя Ребборн и Даррен ели с жадностью. Поглощая пищу, отец и сын одинаково горбились над импровизированным столом, низко склоняясь над тарелками, а когда жевали, то держали голову набок, и глаза у них при этом увлажнялись от удовольствия.

– М-м-м! Вкусно, – объявил дядя Ребборн.

И Даррен эхом откликнулся:

– Вкусно.

Тетя Элинор и Одри на еду так не налегали и лишь изредка поклевывали из тарелок. Мне кусок в горло не лез, и я боялась, что меня стошнит. Еда, которую подали в пластмассовой посуде, остыла почти мгновенно. Обед состоял из жесткого, непрожаренного мяса, ломти которого закручивались по краям и сочились кровью, пудинга из смеси кукурузных зерен, колец лука и кусочков зеленого перца, плававших в жидком желтом соусе, похожем на гной. Дядя Ребборн поднял глаза от тарелки и посмотрел на нас. Поначалу его взгляд показался мне доброжелательным, но потом, когда он заметил, что жена, дочь и племянница почти ничего не едят, его глаза обрели прежний стеклянный блеск.

– Это что же происходит? Еда не тронута, а они носы от тарелок воротят. Помните, – он протянул руку через стол и ткнул меня вилкой в плечо, – что сегодня священный день отдыха и осквернять его не позволено никому. Это ясно?

Тетя Элинор ободряюще мне улыбнулась. Губы у нее были накрашены ярко-алой помадой, влажно блестели и постоянно изгибались в улыбке; белокурые волосы отливали серебром и плотно, словно шлем, облекали голову. Тетя носила красивые серьги из бледно-розового жемчуга и ожерелье из точно такого же жемчуга. Когда мы ехали в машине, тетя выглядела моложе моей матери, но сейчас она сидела рядом со мной, и я видела избороздившие ее кожу гонкие глубокие морщинки, походившие на трещинки в глазурованной поверхности керамического сосуда; хотя тетя смотрела прямо на меня, взгляд у нее был неуловимый, расплывчатый.

– Джун, детка, надо кушать. Если ты не голодна сейчас, то потом обязательно проголодаешься, – мягко сказала она, – так что наедайся впрок.

Дядя Ребборн одобрительно кивнул и добавил:

– Вот это я понимаю: практический подход к делу. В конце концов, американцы мы или нет?

Давясь, я съела все, что лежало у меня на тарелке. Я послушная девочка, и все делаю как положено: видите?

Когда пришло время подавать десерт, женщина-карлица поставила перед нами тарелки с трепещущим желе янтарного цвета. Я решила, что это, должно быть, яблочное желе с корицей, и во рту у меня в предвкушении удовольствия стала собираться слюна. Желе надо было есть ложечкой, но то ли кромка у моей ложечки была недостаточно острая, то ли это я оказалась такая неловкая, но мне никак не удавалось воткнуть ложку в желе и подцепить его – оно в прямом смысле от меня ускользало. Заметив мое смущенное лицо, дядя Ребборн доброжелательно спросил:

– Что на сей раз не так, Джун?

И я пробормотала:

– Я никак не могу его поймать, сэр.

Дядя Ребборн хихикнул и сказал:

– Хм… Уж не думаешь ли ты, что тебе подали на десерт какую-нибудь живность – медузу, к примеру?

После этих слов дядя Ребборн просто покатился от смеха, все последовали его примеру и тоже стали смеяться, хотя и не так громко.

Оказывается, каждый получил на десерт живую медузу – и у меня в тарелке была точно такая же. От нее, еще теплой и пульсирующей, исходили неслышные для уха сигналы бедствия, которые она в преддверии конца рассылала во все стороны, и я чувствовала их кожей.

■■■■ ■■■■ – эти предвестники слепоты надвигаются на меня, залепляют глаза, черной пеленой затягивают память. Но быть может, дело вовсе не во мне, и черный пунктир, разрывающий мои воспоминания, штука, в общем, вполне естественная – как момент перехода от одного сновидения к другому, когда одна реальность гаснет и ты, пролетев сквозь черный туннель пустоты, вдруг осознаешь, что оказался в ином измерении и иной реальности?

Как бы мне хотелось закончить на этом свои записи! Писать для меня, то есть тщательно подбирать слова и определенным образом выстраивать их в цепочки на бумаге, – дело непривычное. Когда я говорю, то частенько заикаюсь, но как раз в этом для меня заключается большое удобство – кто бы только знал, какое! Ты придерживаешь то, что намереваешься сообщить, пока смутный чувственный или идеальный образ не сформируется у тебя в мозгу окончательно и ты не начнешь воспринимать его как свое законченное творение, не способное уже ни поразить тебя, ни напугать. Я ни в чем не виновата и не заслуживаю душевной болини сейчас, ни в прошлом, – но вот вопрос: верю ли я в это сама, пусть даже мне удастся убедить в этом вас?

Можно ли считать, что некий духовный или жизненный опыт стал твоим достоянием, если ты не в состоянии представить, в чем, собственно, заключается суть такого приобретения? Вот что мне прежде всего хотелось бы выяснить. Если я почти ничего не помню из того, что со мной приключилось, то могу ли я соорудить из оставшихся в памяти разрозненных элементов нечто цельное, чтобы потом попытаться хоть как-то это осознать? (О внесении хотя бы минимальных изменений или исправлений в это "нечто" я уже не говорю".) Вряд ли… Тогда почему я сотрясаюсь от дрожи, хотя солнце палит немилосердно и листья от жары истончились, выцвели и хрустят, словно их сделали из папье-маше? Но я продолжаю дрожать не переставая, так что если на небе есть Бог, то пусть он поскорее меня простит и пошлет избавление.

Назад Дальше