Коллекционер сердец - Оутс Джойс Кэрол 9 стр.


20

Он так дрожал, что не в силах был вести машину, поспевать за летевшей по дороге "скорой". И был весь в холодном поту. Наконец, не выдержав, свернул с дороги и остановился возле кафе "Никель".

Он выпил две чашки кофе, горячего и горького. И стакан ледяной воды. Нервы были натянуты до предела. Официантка говорила с ним терпеливо и повторила вопрос дважды, прежде чем он ее услышал и пробормотал:

– Что? Да?… Я только что видел, как умер человек.

Перед тем как покинуть кафе, он позвонил матери. Она подошла к телефону, и в голосе ее звучала робкая надежда, сначала он даже не узнал ее голос. А потом назвался и попросил подозвать Лорел, только с ней он мог говорить сейчас. Закрыв глаза и чувствуя, как бешено колотится сердце, торопливо, прежде чем Лорел успела спросить, что случилось, бросил в трубку:

– Мой отчим… кажется, он умер.

На секунду в трубке повисла тишина. Затем Лорел слабым голосом спросила:

– Умер?

– Да, думаю, да. Да, он умер. Упал прямо на берегу, у озера, очень расстроился, увидев, какой ущерб нанес ураган пристани и домику. Наверное, это сердце. Я не мог ничем помочь, вызвал "скорую", и его увезли – к этому времени они уж точно домчали его туда, – увезли в больницу, в "Маунт-ройал". Я… я просто не смог… пытался, но не смог… – И голос его замер на несколько удивленной ноте.

Лорел спрашивала в трубку:

– Твой отчим… Джек… умер? Он что, действительно умер?

– Привези мать, я встречу вас у больницы. Ты ведь сможешь вести машину? Машину Джека? Подготовь мать, но только осторожно, и не говори ей, слышишь? Только не говори, что он… умер… потому что, я думаю, да, думаю, он мертв. – Тут его вдруг обуял ужас. Он подумал: а если врачам в больнице удалось оживить Джека, вырвать его из лап смерти. – Просто привези ее, Лорел, я вас там встречу. – Он умолк, часто дыша. На миг возникло странное ощущение: вместо крови в жилах у него течет и искрится неоновый свет – ослепительный и холодный.

Лорел с тревогой спрашивала:

– Джон?… Ты в порядке?

И он ответил:

– Не знаю. Пока еще не знаю.

Снова воцарилась тишина. Потом оба они снова стали торопливо договариваться о встрече в больнице "Маунт-ройал", и он повесил трубку.

Как бы там ни было, но Джека Шредера оживить не удалось.

21

А потом были похороны и все связанные с ними хлопоты. Проводить в последний путь Джека Шредера пришло на удивление много народу: по большей части старики, люди его поколения. Шрёдеры-младшие взяли на себя львиную долю хлопот и расходов, всячески помогали Мириам, которая переносила потерю с завидной стойкостью. Ибо, как она часто повторяла тоненьким и немного удивленным голосом:

– "Звоночек" мужу был уже давно, врач неоднократно советовал ему похудеть, не перевозбуждаться, не горячиться и не нервничать по пустякам, он и без того подорвал свое здоровье за те годы, что пил и курил. Бедный Джек, бедный упрямец Джек, ну, ты сам знаешь, какой он у нас… какой он был, наш Джек.

– Да, – отвечал Джон. – Знаю.

А было это правдой или нет – неизвестно.

Через десять дней молодые Шредеры отправились домой, в Массачусетс, предварительно взяв с Мириам слово, что она непременно приедет к ним на Рождество. Джон с чувством облегчения вернулся к работе, мало того – отдался работе со всей страстью, ибо разве не была работа его утешением, самой его сутью, его "островком", где он обитал в счастливом одиночестве? Хотя и выпадали в жизни моменты, когда "островок" этот приходилось делить с другими обитателями, от которых, вне зависимости от цены, что приходилось им платить за эту привилегию, требовалось жить в соответствии с определенными им ограничениями.

22

Он сказал тихо:

– Сейчас я убью тебя. Сотру, как стирают дерьмо, налипшее на подметку ботинка.

Он сказал тихо:

– Нет, Джек, что ты! Конечно, я простил тебя. Разве не так следует поступать взрослым людям? Прощать друг друга за преступления, которые они совершали против детей?

Отчим не слышал или все же слышал?… Лицо его налилось кровью, дышал он часто, рывками и медленно, точно во сне, опустился на колени, а потом тяжело рухнул на живот лицом вниз. Возможно, он уже тогда умер, и то, что Джон стоял и жал туфлей на его мясистую шею, стараясь вдавить в песок лицо отчима как можно глубже в надежде удушить его (ибо из всех способов убийства разве не удушение является самым трудно доказуемым и диагноз обычно ставят "сердечный приступ"?), было совершенно не обязательно.

Месть есть не что иное, как тайное правосудие. Да, не что иное, как правосудие.

И если даже лицо мертвеца было слишком сильно вдавлено в песок, если на коже у него виднелись синяки и ссадины, а у основания черепа – нечто, напоминающее кровоподтек, все это легко объяснялось тем, что покойный перед смертью бился в конвульсиях, смерть ему выпала нелегкая, и он боролся за жизнь до последней минуты. Но борьба, равно как и попытки пасынка спасти его, не увенчалась успехом.

Никто из врачей больницы – и уж тем более Мириам Шредер – не настаивал на дополнительном расследовании. Медицинское заключение не вызывало сомнений: смерть от сердечного приступа мужчины в возрасте семидесяти лет, не слишком здорового, весившего на сорок фунтов больше нормы.

Склонившись над стариком, он говорил тихо, и в голосе его звучала мольба:

– Вставай, черт бы тебя побрал! Думаешь, я хоть на минуту поверил? Чтобы я поверил тебе… тебе? Неужели ты всерьез думаешь, будто заставил меня хоть на секунду поверить, что ты сдох?

23

Была зима. Холод стоял страшный, и они шли рука об руку, как ходят только молодые влюбленные или выздоравливающие после долгой болезни. Брели куда глаза глядят, и под ногами похрустывала заледеневшая корочка снега. Джона, похоже, беспокоила правая нога – он не прихрамывал, нет, лишь слегка морщился, наступая на нее. Наблюдательная Лорел спросила, в чем дело. Джон ответил: нет, ничего страшного, все в порядке, вот только в ступне покалывает, и бегают мурашки, так бывает, когда отсидишь ногу, и еще ощущается какое-то странное онемение. Короче, ничего серьезного, это пройдет, по-видимому, проблемы с циркуляцией крови, но это сущий пустяк. "Ничего такого, о чем бы стоило беспокоиться, дорогая, особенно сейчас".

Склеп

Вот как это было. Или будет.

Сердитый телефонный звонок грянул как гром среди серого ноябрьского неба, в трубке послышался еле различимый голос матери. Слышно было отвратительно: голос то пропадал, то прорезался снова на фоне какого-то потрескивания, но скорбь и упрек, звучавшие в нем, были различимы. Возвращайся домой! Твой отец ушел от меня, пропал, исчез, где-то прячется, никак не могу его найти, не знаю, что делать. Я уже далеко не молода, у меня просто нет сил выносить все это в одиночестве! И конечно, ты подчиняешься этому зову отчаяния. Сразу же и без долгих расспросов, в состоянии почти животного ужаса.

Вечером того же дня, после двух перелетов, ты едешь в такси – тебе предстоит пятидесятимильное путешествие от аэропорта к северу, к городу Нью-Йорк, где родители прожили почти всю жизнь. Машина мчит, подскакивая на ухабах, тебя почему-то гипнотизирует созерцание четок из блестящих черных бусин, подвешенных у водителя к зеркальцу заднего обзора, они висят, покачиваются и еле слышно пощелкивают. Но вот машина притормаживает, и ты, спотыкаясь, бежишь к дому, успевая мельком отметить, что на крыльце, как всегда, бдительно и беспощадно горит свет. Тебе совершенно некогда задуматься о том, на протяжении скольких ночей, скольких лет этот свет поджидал тебя, яркий, беспощадный, приветливый и осуждающий, этакое око родительской любви и тревоги, когда ты выходила из дома уже в сумерки, и все эти часы, между наступлением сумерек и тем часом, когда ты наконец возвращалась домой.

Ты поднимаешься по ступенькам, а мама уже распахивает двери, и вы обнимаетесь. Ты стараешься скрыть удивление, почувствовав, какая страсть и голод таятся в объятиях матери. Он прячется! От меня! Это одна из его жестоких дурацких шуток! О, дорогая! Но главное – чтобы никто не узнал!

Ты стараешься скрыть смущение и растерянность, ибо впервые в жизни поменялась с матерью ролями: теперь она стала маленькой, твоей дочерью, дрожит и нуждается в утешении. А ты стоишь, высокая, сильная, плотная и уверенная в себе, и это ты теперь мать, женщина, которая все исправит, все расставит по своим местам.

Ты входишь, и тебе кажется, что дом накренился и вот-вот свалится с фундамента. Воздуха не хватает, и видишь все словно сквозь мутную пелену – это от долгого страха и тревоги, которые не оставляют тебя даже сейчас. Похоже, отец действительно ушел – но куда? Мать твердит, что он где-то здесь, в доме или рядом, он не впервые играет с ней в эти жестокие игры, но она никогда не рассказывала, никому – ни тебе, ни родственникам, никогда не бежала за помощью к соседям, не вызывала врача или полицию. Прежде она всегда его находила, а если не находила, он возвращался сам, и всегда с самым невинным видом, и удивлялся, с чего это она так расстроилась. Но в этот раз, говорила мама, я искала, везде смотрела и не могла найти его. Я знаю, что он где-то здесь, он здесь, но пропал, потерялся, заблудился и не может найти дороги обратно. Дорогая, что нам теперь делать?

Ты вытираешь глаза и делаешь над собой усилие, чтобы собраться с мыслями. Еще из такси ты заметила, что в доме светятся все окна, в этом большом деревянном викторианском доме, где прошли первые восемнадцать лет твоей жизни, и ты сама обозначала границы окружающего мира исключительно этим домом. Итак, в каждом окне, в каждой комнате горел свет, да еще над головой светил яркий и хрупкий молодой месяц, немного напоминающий вопросительный знак, – все свидетельствовало о бдении и тревоге. То был старый, некогда фешенебельный район города, и домов с улицы почти не было видно: они тонули в тени деревьев. Освещены соседские особняки были слабо, редко в каком из них горел свет, и они казались опустевшими, заброшенными. Каждый дом, отделенный от соседских живой изгородью, решеткой из сварного железа или каменной стеной, напоминал в эту насквозь продуваемую ветрами ноябрьскую ночь корабль, одиноко и гордо плывущий по океанским волнам.

На щеках матери горел лихорадочный румянец, она то и дело нервно облизывала и без того влажные губы, говорила быстро, напористо, в голосе звенела обида. Она хватала тебя за рукав, вываливая тебе на голову все новые факты, и выглядела при этом почти молоденькой девушкой. На ней был стеганый халат в цветочек, застегнутый до самой шеи, но не на все пуговицы, что придавало ей вид заброшенной надоевшей куклы; тонкие сероватого оттенка волосы, обычно тщательно уложенные, были примяты с одной стороны, и еще в них было заметно много новых седых прядей, которых ты не видела прежде. Лет ей было не так уж и много, но она выглядела сейчас почти старухой – от вида этой мягкой обрюзгшей плоти, морщин, залегших скобками в уголках губ, начинало щемить сердце. Ты вспоминаешь, как много лет назад мать с жалостью говорила о какой-то родственнице постарше, что та находится в возрасте, когда он уже виден, этот самый возраст, и бедняжка каждую минуту может уйти. И так смешно и звонко прищелкивала при этом пальцами.

Глаза начинают болеть от яркого света в комнатах первого этажа – горят даже редко включаемое хрустальное бра в гостиной, даже лампочка на шестьдесят ватт в чулане у входа. Мебель, которая должна казаться тебе такой знакомой, выглядит сейчас чужой – из-за того, что почти все предметы обстановки смещены на дюйм или около того. Диван в гостиной отодвинут от стены под углом, буфет в столовой тоже не на своем обычном месте, повсюду, куда ни глянешь, двери и дверцы распахнуты настежь. Ты спрашиваешь маму, как давно пропал отец, и та сердито отвечает, что он не пропал, нет, просто прячется где-то, такой уж он человек. И тогда ты осторожно спрашиваешь маму, когда она последний раз видела отца, и она отвечает тебе, выпрямившись в полный рост в приливе возмущения и оскорбленной гордости, говорит, стоя неподвижно и прямо, отчего еще больше становится похожей на куклу.

Вчера утром он проснулся очень рано, бродил по дому, наталкиваясь на мебель в темноте, и еще несколько раз за ночь заходил в туалет, не давал спать. Я испугалась и сказала ему: пожалуйста, прекрати, – и мы стали ругаться, а потом он повернулся ко мне спиной и ушел, и я за ним не пошла, не стала гнаться за ним. Ну, ты сама знаешь, каким он стал после удара, эгоистичный, вспыльчивый, иногда мы целыми днями не разговаривали. Я готовила еду, и мы ели в кухне, и смотрели телевизор, и даже не смотрели друг на друга; и порой это длилось… я даже не знаю сколько; время в этом доме, оно ведь как вода, так и утекает сквозь пальцы, и сколько ее утекло, разве измеришь?… Ты молода, ты еще этого не знаешь, потом узнаешь, когда-нибудь. Итак, я не видела твоего отца – сколько же?… День. Нет, уже полтора дня, последний раз видела его вчера утром, было около семи, да, кажется, так. Нет, он специально делает это, изводит меня, нарочно избрал такую манеру поведения, Лори прячется от меня, от собственной жены, нарочно мучает и изводит злобными выходками. А однажды я нашла его в подвале, за печью, и чуть инфаркт не получила от страха, а он, увидев, как я испугалась, начал смеяться – таким противным подлым смешком, будто закашлялся или отхаркивается, и говорит мне: "Ну неужели в этом доме нет места, где я мог бы побыть один? Неужели мне придется раньше времени лечь в могилу, чтобы хоть немного побыть одному?" Но сегодня я звала и звала его, прямо надорвалась, и теперь ты видишь, я вся дрожу. Он где-то прячется и все прекрасно слышит, но не отвечает, и когда поймет, что ты здесь… это будет для него как победа.

Она наконец умолкла, смахнула слезинку со щеки и добавила:

Ты должна его найти, ведь он – твой отец! И еще ты всегда любила его больше, чем меня!

И ты точно ужаленная отскакиваешь от этой обезумевшей от горя женщины, чье лицо, с увядшей морщинистой кожей и горящие глаза вдруг кажутся тебе чужими, незнакомыми, как фотография знакомого человека может показаться вдруг чужой, словно перевернутой вверх ногами. И ты возражаешь: Ну зачем так, мама, что ты такое говоришь? С чего это ты взяла, что я любила отца больше тебя? Да ничего подобного! И тогда мама бросает, обернувшись: Я прекрасно знаю, что говорю. И тебя и его прекрасно знаю.

А что, если он умер, уполз, спрятался, чтобы умереть?… И что такой смерти она не признает.

И ты начинаешь систематично обыскивать дом. Начинается нелепая игра в прятки. Отцу восемьдесят три года, несколько лет назад он перенес удар так называемой средней тяжести и еще несколько сердечных приступов (не слишком серьезных), походка у него скованная и неуверенная, но он не желал пользоваться тростью и уж тем более – костылями. Из сообщений матери тебе известно, что отец несколько раз падал, а вот насколько пострадал от этих падений – неизвестно, хоть ты и понимаешь, что при падении пожилой человек может получить сотрясение мозга, отключиться, потерять сознание, пусть ненадолго, а потом даже не помнить об этом. Ты не была свидетелем этого, но знаешь, что при ушибах головы может произойти кровоизлияние в мозг. И как следствие – забывчивость, головокружения, амнезия, ничем не оправданная вспыльчивость, приступы необъяснимого недомогания или депрессии. Стремление к суициду. По этой же причине человек вдруг начинает вести себя странно, впадает в детство, беспричинно хихикает, валяет дурака. Твой отец прожил долгую жизнь и всегда был человеком сдержанным и слегка ироничным, наделенным прекрасной памятью и незаурядным интеллектом. И вдруг он начинает вести себя так, что ты просто не узнаешь его.

А потому твой систематичный обыск дома, комната за комнатой, начиная с помещений нижнего этажа, просто абсурден. Стремление к логике следует преодолеть. Дочь должна поставить себя на место отца. На какое-то время стать им. И прекратить мыслить рационально.

Поиск в гостиной. И сама она, и обстановка, в том числе выложенный из камня камин и прелестное викторианское зеркало в позолоченной раме над ним, кажутся маленькими, менее значительными, чем в детстве. Все, даже эркер, некогда такой таинственный, место прибежища в дождливые дни, и зеленые бархатные шторы на окне в нем – как же они выцвели! Возле камина стоит любимое кожаное кресло отца; там же его столик, лампа, кипы журналов – "Нэшнл джиогрэфик", "Нью-Ингланд джорнал оф медисин", "Саентифик америкэн", "Гардиан", – газет, кроссвордов, детективов в мягких обложках. Здесь же потрепанный кожаный пуфик, на который он после первого удара осторожно клал левую ногу. Отец жаловался на странное и неприятное ощущение, будто нога уже больше не его, и к телу приставили чужую ногу. И на ноге красовался толстый двойной вязки шерстяной носок, сделанный специально, на заказ, для тепла. Ты стоишь и смотришь на этот уголок отца, на его кресло, словно желаешь, чтобы он материализовался и снова сидел в нем – кажется, так и видишь мешки под его прищуренными умными глазами, блестящую лысину, заговорщицки подмигивающее тебе веко. Сейчас ты меня видишь, а вот сейчас – нет!

Теперь через столовую, грустно-претенциозную, точно музей, в который никто никогда не заходит. Тускло поблескивающие серебряные подсвечники без свечей, массивный буфет вишневого дерева, отодвинутый от стены, – тебе приходится задвигать его обратно, оскальзываясь на паркетном полу. Ты выключаешь бра, комната погружается в темноту, и в окно заглядывает нависший над поросшей лесом горой месяц – такой яркий, что свет режет глаза.

Безумие. Запах этого безумия носится в воздухе, смешанный с горьковатым лимонным ароматом лака для мебели.

Мать на кухне и страшно злится на тебя. А за что именно – ты никак не можешь вспомнить.

И потому ты не заходишь в кухню, а прямо из столовой проскальзываешь в коридор, который тянется через весь дом. Вдруг тебя пронзает жуткая мысль – ощущение такое, будто кто-то схватил холодной как лед рукой за шею. Ну конечно, он умер, как может быть иначе, поэтому и она тоже прячется. Ты с замиранием сердца заглядываешь в ванную, где горит свет, приготовившись увидеть отца там, его труп, мельком отмечаешь, как странно отдернута пластиковая штора. Но нет, за ней видна лишь огромная ванна со старомодным душем и проржавевшим ободком вокруг стока для воды. Разумеется, ванна пуста. После этого ты храбро заходишь в спальню, предварительно робко постучав в дверь, что довольно глупо, поскольку дверь распахнута настежь, все лампы в комнате включены, и их свет отражается в окнах. Просторная красиво обставленная комната, некогда она была гостевой спальней, но последние восемь лет родители спали здесь, после того как с отцом случился первый удар. Они проспали в одной постели больше пятидесяти лет. Ты, их единственный ребенок, родилась поздно, теперь уже сама далеко не молодая женщина, пытаешься представить, сколь огромен этот срок, как удалось им на протяжении столь длительного срока сохранять супружескую верность, пытаешься представить и не можешь. Целых пятьдесят лет!

Назад Дальше